Вина весит девять

- -
- 100%
- +
Айна долго на меня смотрела.
— Ты понял это только что? — спросила она.
— Только что.
— Плохо, — сказала она. — Это надо было понимать восемь лет назад.
Она пошла вниз.
На середине лестницы обернулась.
— Я сниму её из списка сегодня. И, Лео. Не приходи сюда третий раз.
— Почему?
— Потому что за тобой ходят те же двое.
* * *
Я вернулся домой в двенадцатом часу.
Рыбы стояли в середине аквариума. Я не стал включать свет.
На лестничной клетке, этажом ниже, кто-то курил. Я слышал это через дверь: щелчок зажигалки, потом долгая тишина, потом ещё щелчок. Человек не докурил и прикурил заново.
В нашем подъезде не курят. Здесь три квартиры на этаж, все с маленькими детьми, и за это скандалят так, что проще выйти на улицу.
Я не стал смотреть в глазок.
Сел на пол, спиной к тумбе, и просидел так, наверное, час.
* * *
За восемь лет я ни разу ничего не выбирал. Заказ приходит, ты едешь. Смена кончается, ты сдаёшь кейс. Выбор — это когда ты можешь ошибиться и потом с этим жить, а у меня не было ни того, ни другого.
Сегодня я выбрал.
И теперь надо было признать, из-за чего именно.
Не из-за девятнадцатилетней уборщицы, которую я видел дважды. Не из-за списка. Не из-за принципа.
Из-за того, что, если я приеду завтра ради неё, я узнаю, чего я стою, когда человек зависит от меня.
Я двадцать восемь лет не отвечаю на этот вопрос.
Один раз ответ уже был. Я стоял и смотрел.
Я не помню, на что смотрел. Мне восемь лет, вода, и дальше провал. Но тело помнит вместо меня: каждый раз, когда человек начинает от меня зависеть, у меня немеют кисти и я перестаю смотреть в лицо. Так тело ведёт себя только в одном случае — когда оно уже раз ошиблось и не хочет ошибиться снова.
Значит, я тогда сделал что-то, за что кисти немеют двадцать восемь лет.
* * *
Пусть лучше во мне будет пусто.
Пустой — это неприятно, но это не приговор. А трус — это уже про меня, и это навсегда.
Я знаю, где вода.
Я просто не хочу видеть, что я делаю, когда она поднимается.
Глава 6. Брат
Дверь открылась, когда я был на четвёртой ступеньке снизу.
Не после звонка. До.
Лифт в доме есть, но он гудит, и по гулу в шахте слышно, на каком этаже он встал. Я шёл пешком. Айна открыла на звук шагов и стояла в проёме, пока я доходил.
— Одиннадцать ноль четыре, — сказала она.
— Пробки.
— Пешком быстрее.
Она посторонилась.
* * *
Адрес привёл меня в жилой дом.
Обычная девятиэтажка на южной стороне: домофон с оторванной трубкой, коляска под лестницей, пахнет чужим супом. Пятый этаж, квартира тридцать один. Полдороги я ждал, что будет склад, ангар за путями, подвал с отдельным входом. Оказалась квартира.
По дороге я дважды проверился, как она велела. На перекрёстке зашёл в магазин и вышел через вторую дверь. У сквера остановился завязать шнурок, которого не надо было завязывать.
Никого.
Это было хуже, чем если бы кто-то был. Когда человека видишь, он один. Когда не видишь, их может быть сколько угодно.
* * *
Внутри было пусто.
Стол, два стула, кровать без спинки, на подоконнике электрический чайник. Ни книг, ни посуды в раковине, ни занавесок. В прихожей одна пара обуви — та, в которой она ходит. Дверца шкафа была приоткрыта, и там висела сумка. Одна. Собранная, с застёгнутыми молниями.
Так выглядит жильё человека, который может уехать за четыре минуты.
— Ты здесь живёшь?
— Иногда.
— А остальное время?
— В других местах.
Она щёлкнула чайником. Достала две кружки, одинаковые, дешёвые, из тех, что продают наборами по шесть.
— Строку я сняла вчера, в двадцать три сорок, — сказала она. — Утром проверила: не восстановили.
— Спасибо.
— Не благодари. Через месяц внесут снова, и не факт, что я это увижу.
— А она знает?
— Нет. И не должна. Человек, который знает, что его сняли из списка, начинает вести себя как человек, которого сняли из списка. Это видно за квартал.
* * *
Мы сели.
Она залила кипяток, бросила по пакетику, и мы ждали, пока заварится. Полторы минуты никто ничего не говорил. За стеной у соседей работал телевизор, слов было не разобрать.
Самая обыкновенная минута за всю неделю.
— Ты хотел знать, что я собиралась показать, — сказала Айна.
— Хотел.
— Я передумала.
— Почему?
Она вынула пакетик, отжала ложкой, положила на блюдце.
— Потому что вчера ты отказался ехать ради уборщицы. Правильно отказался. Если я тебя туда привезу, ты решишь, что это часть сделки, и всё, что увидишь, запишешь мне в давление.
— А вместо?
— Расскажу сама. Тогда у тебя будет только моё слово, и ты сам решишь, сколько оно стоит.
— А если я решу, что нисколько?
— Значит, нисколько, — сказала она. — Я тебя не уговариваю. Я тебе сообщаю.
Она обхватила кружку двумя ладонями.
Айна держит руки на виду и неподвижно. За неделю я видел два исключения: пальцы, сжатые до белого, в коридоре Бюро, и воротник, который она поправила дважды подряд.
Сейчас она держала кружку, и по чаю шла мелкая частая рябь.
— Его зовут Феликс, — сказала она.
* * *
— Ему пятьдесят. Мне двадцать девять. Разница двадцать один год: я поздняя, незапланированная, мать рожала в сорок три.
Короткими блоками, как читают показания.
— Дом сгорел, когда мне было три. Пожара я не помню. Я знаю о нём, потому что мне рассказали. Рассказал он.
— А мать?
— Мать оттуда не вышла.
Рябь шла ровная и частая.
— Феликсу было двадцать четыре. Он вынес меня и не вернулся за ней. Говорит, что не смог: дверь, перекрытие, дым. Версию я знаю наизусть, я слышала её раз двести. В ней всегда одно и то же количество шагов до кухни. Семь.
— Вы ему не верите?
— Я не знаю. Мне было три года. Своих воспоминаний об этом у меня нет. Есть только его.
Она подняла глаза.
— Это, кстати, точное описание всей моей жизни.
* * *
— В десять лет он отдал меня на процедуру.
— Какую?
— Тогда это не называлось процедурой. Тогда это называлось «посмотреть, что получится». Индустрии не было. Были двое учёных, подвал и шестеро детей.
— Шестеро.
— Шестеро. Первое извлечение мне сделали в десять лет и четыре месяца. Вынули память о матери. Не боль о матери — саму память. Отделять одно от другого тогда не умели, брали куском.
— Зачем?
— Он объяснял так: ребёнок, который не помнит, вырастет здоровым. Это звучало логично. Это до сих пор звучит логично, и вот это самое неприятное.
Я молчал.
— Через восемь месяцев второе. Дальше чаще. Всего тридцать два раза за девятнадцать лет. Последнее — полгода назад, в двадцать девять.
— Полгода?
— Да.
— Вас водили?
— Первые двенадцать раз водили.
Она сцепила пальцы и убрала руки под стол. За неделю я впервые не видел её кистей.
— Следующие двадцать я приходила сама.
* * *
— Зачем?
— Потому что без этого не спится.
Она сказала это тем же голосом, каким говорила про чайник.
— Каждый раз, когда я узнавала то, чего мне знать не полагалось — про подвал, про детей, про то, где он берёт материал, — я приходила и просила снять. И потом недели две спала как человек. Потом возвращалось. Не память. Ощущение, что чего-то нет. И я снова начинала искать, снова находила и снова приходила.
— Тридцать два раза.
— Тридцать два. Это не он меня сломал, Лео. Это я к нему ходила. Он ни разу не отказал.
Ждать продолжения было бессмысленно. Она сказала ровно столько, сколько собиралась, и остановилась.
* * *
Она встала и выдвинула верхний ящик стола.
Достала прибор — плоский, с ладонь, серый корпус, одна кнопка сбоку и решётка на торце. Сканер. Не бюровский, старой серии, у нас такими не пользуются лет пять.
Положила на стол и подвинула ко мне пальцем. В руки не дала.
— Что это?
— То, чем проверяют человека на носительство.
— Меня?
— Кого хочешь.
Прибор лежал между кружкой и краем стола, чуть косо. Я на него посмотрел. И всё.
— Не сейчас, — сказала Айна и убрала руку. — Я и не рассчитывала, что сейчас. Пусть лежит. Ты знаешь, где он.
Обратно в ящик она его не положила.
* * *
— Слушай, что он делает. Повторять не буду.
— Слушаю.
— Официально Феликс коллекционер. Частное хранилище, лицензия на культурное собрание, всё чисто. Покупает кристаллы у частных лиц — это законно, если извлечено с согласия и оформлено.
— И?
— И он их не хранит. Он их вживляет.
— Кому?
— Себе.
Я поставил кружку.
— Больше двух в одном человеке не держится. Третий выталкивает первые. Методичка, страница шестьдесят.
— В методичке написано про обычного человека.
— А он?
— А он ходит с двенадцатью. Я считала. В последний раз, когда видела его вблизи, было двенадцать.
* * *
Кристалл нельзя разбить.
Это первое, что проверяет каждый новичок, и никто потом не признаётся. Берёшь списанный образец, кладёшь на бетон, бьёшь молотком. Молоток отскакивает. Их не берёт удар, не берёт огонь, не берёт кислота. Единственный способ уничтожить кристалл — вживить его в живого человека и дождаться, пока человек умрёт. Тогда камень сплавляется с тканью и перестаёт быть.
Один кристалл — одна жизнь. Другой цены нет.
Я узнал это на втором месяце работы и восемь лет держал за техническую справку.
Это не техническая справка. Это единственная вещь на свете, которую нельзя уничтожить, не убив человека. Всё остальное вокруг можно сжечь, растворить, раздавить, забыть. Чужую боль, вынутую и уложенную в камень, — нельзя. Она переживёт того, у кого её взяли, переживёт того, кто её вёз, переживёт хранилище и город. Мы возим по улицам самую прочную вещь в мире и оформляем её как груз первой категории за четыре тысячи двести.
— Он считает, что это работает и в обратную сторону, — сказала Айна. — Камень умирает только вместе с носителем. Значит, если носитель наберёт в себя достаточно того, что умереть не может, он тоже перестанет.
— Это бред.
— Может быть.
Она отошла к подоконнику и посмотрела вниз, во двор. Смотрела секунд пять, не дольше.
— Ему пятьдесят, — сказала она, не оборачиваясь. — Выглядит на тридцать пять. Я не говорю, что это доказательство. Я говорю, что вижу это двадцать шесть лет.
За стеной у соседей засмеялись. Телевизор.
* * *
— Есть проблема, — сказала она. — Обычный человек чужое не носит, организм выталкивает. Феликс может, потому что готовил себя тридцать лет. И потому что первые попытки делал не на себе.
— На ком?
— В подвале было шестеро детей. Что стало с одной, я знаю. Со мной.
— А пятеро?
— Двое умерли в первый год. Их списали как отказ оборудования. Оборудования тогда, считай, не было.
— Трое?
— Трое работают. В индустрии.
— Носителями?
— Одна из троих — да.
— Кто?
— Не скажу.
— Почему?
— Потому что она сама не знает. У неё это вынуто. Она думает, что пришла в профессию по объявлению.
Айна провела ладонью по столу, будто смахивала крошки. Крошек не было.
— Так и делают, — сказала она. — Не прячут человека. Прячут от человека его самого. Он ходит на работу, платит за квартиру и ни о чём не догадывается, потому что догадываться нечем.
— Это можно проверить.
— Можно, — сказала она и посмотрела на прибор, лежащий между нами. — Вот этим.
— И почему она не проверила?
— А зачем ей? Ты восемь лет живёшь с флаконом под корягой. У тебя сканер есть?
Я не ответил.
— Вот и она не проверяла.
* * *
— Уборщица, — сказал я.
Айна посмотрела на меня, и ей впервые за весь разговор понадобилась пауза не для того, чтобы решить, говорить или нет.
— Считай, — сказала она. — Первое мне сделали в десять. Девятнадцать лет назад. В подвале сидели дети примерно моего возраста, младшему было восемь. Твоей уборщице сколько?
— Девятнадцать.
— Значит, тогда её ещё не было на свете.
— Тогда откуда она…
— Не знаю, — сказала Айна. — И это единственное место за сегодня, где я говорю тебе «не знаю» честно. Всё остальное я знаю и просто рассказываю не всё.
* * *
Айна достала телефон, нашла что-то и положила экраном вверх. Опять не в руки: положила и подвинула пальцем.
Мужчина боком, у входа в галерею. Светлая рубашка без пиджака, седой, лет пятидесяти. Снято издалека и снизу, край кадра смазан. Лицо обыкновенное — такое встречаешь в очереди и через минуту забываешь.
— Запоминай не лицо, — сказала она. — Лицо ты потеряешь. Смотри, как он стоит.
Он стоял ровно. Руки опущены вдоль тела, кисти расслаблены. Не в карманах, не сцеплены, ничего не держат и ни за что не взялись. Так стоят люди, которым нечего делать с руками, потому что им ничего не нужно.
Я видел много рук. Такие — второй раз в жизни. Первый был у клиентки в квартире сорок семь, за секунду до того, как она выхватила кристалл.
Айна смахнула фотографию.
Появилась вторая.
* * *
Старая, отсканированная, с загнутым уголком.
Девочка лет десяти у стены. Тёмные волосы, две косички, ровный пробор. Клетчатое платье.
Я долго не мог понять, что с этим лицом не так, и наконец понял.
Оно было в порядке. Всё было в порядке: правильные черты, чистая кожа, выглаженный воротничок. Косички заплетены туго и красиво — кто-то сидел сзади и старался, чтобы вышло ровно. Платье выстирано. Всё вокруг говорило, что о девочке заботятся, что её собирали в то утро внимательные руки.
И посреди этой заботы — глаза.
Глаза были на месте, светлые, широко открытые, и в них не было ничего. Не пустой взгляд человека, который задумался. Не усталость. Там не было того, что делает лицо лицом. Так смотрит фотография в документе.
Такое я видел один раз. Позавчера, на полу в квартире сорок семь, через минуту после того, как кристалл вошёл обратно.
Разница была в косичках.
Ту женщину никто не причёсывал. А эту девочку каждое утро одевали, заплетали, выглаживали ей воротник и вели за руку — и продолжали делать это после. Восемь лет я вожу по городу то, что из людей вынимают. Я ни разу не видел, что остаётся, если вынутого человека потом расчёсывают на пробор.
— Это вы?
— Это я. Через месяц после четвёртого.
Она забрала телефон и убрала в карман, не глядя на экран.
— Их обычно не фотографируют, — сказала она. — Это осталось случайно.
* * *
— Почему вы не пошли в Бюро?
— Ходила.
— И?
— Мне дали должность.
Она усмехнулась — коротко, без веселья. Первый раз за неделю.
— Пришла с заявлением в двадцать четыре года. Меня выслушали, всё записали. Через две недели предложили место инспектора с допуском к спискам. Оклад, служебное жильё, никаких вопросов о происхождении.
— Взятка.
— Умнее. Взятку можно вернуть. А допуском ты пять лет как пользуешься, он тебе нужен, и никуда ты уже не пойдёшь: без должности ты слепая, с должностью ты часть.
Она посмотрела на свои руки.
— Вчера я сняла твою уборщицу из списка. Использовала допуск. Понимаешь, как устроено? Каждый раз, когда я делаю что-то хорошее, я делаю это их инструментом. И становлюсь чуть больше их.
* * *
— Чего вы хотите от меня?
— Ты последний, кто ходит в четвёртый сектор один.
— И?
— И у тебя лучшая статистика в городе, и ты никому не интересен, и за восемь лет ты ни разу ничего не спросил.
— Это не ответ.
— Это ответ. Мне нужен человек, которого пустят туда, куда не пустят меня, и который не станет разбираться зачем.
— А потом?
— А потом я заберу у него то, что он вживил. Всё.
— Двенадцать.
— Двенадцать.
— Он умрёт.
— Да, — сказала Айна.
Без нажима, ровно, тем же голосом, что и всё остальное.
За неделю я не слышал от этой женщины ни одного слова, в котором был бы виден человек. Кроме двух: «мне нечем ревновать» и «я приходила сама».
— Почему вы не сделаете это сами?
Второй раз я задаю ей этот вопрос.
* * *
Она молчала долго.
За стеной переключили канал, и там стали говорить про погоду.
— Ты видел фотографию, — сказала она наконец.
— Видел.
— Мне на ней десять. Я не помню, кто снимал. Не помню платье. Не помню стену, у которой стою. Ничего.
Она подняла глаза.
— Но я помню, что косички мне заплёл он. В то утро. Он всегда их заплетал, потому что мать не вышла из дома, а больше было некому. Садился сзади, брал прядь и говорил: «Не дёргайся».
Голос не изменился ни на полтона.
— Тридцать два раза я приходила и просила вынуть. Тридцать два раза это оставалось.
Она встала и понесла кружки в раковину.
— Вот поэтому.
Вода шла долго. Две кружки моют быстрее.
— Одна поправка, — сказала она, не оборачиваясь. — Я не боюсь, что не смогу. Я боюсь, что смогу.
— Не понял.
— Двадцать шесть лет я прихожу к нему сама. Каждый раз иду с мыслью, что вот теперь. И каждый раз сажусь, и он говорит «не дёргайся», и я не дёргаюсь.
Она закрыла кран. Вытерла руки, повесила полотенце ровно, взяв за середину.
— С тобой у меня есть шанс, — сказала Айна. — Не потому, что ты сильнее. Потому что ты не станешь садиться.
* * *
Сканер так и лежал на столе, когда я уходил. Она не предложила его взять, и я не взял.
Я шёл домой пешком.
За восемь лет мне много чего про меня говорили: лучший, удобный, невидимый, ни одного замечания за смену. Ни разу — что на меня есть шанс. Шанс бывает на тех, кто ещё может всё испортить. Значит, она видит во мне что-то живое.
И собирается это потратить.
Глава 7. Гость
Носитель обязан сообщать о любом предложении частной перевозки.
В течение двадцати четырёх часов, письменно, с указанием суммы. Лицензионное соглашение, пункт девять.
Нам объясняли, что предложения будут. Что приходят они всегда одинаково: сначала вежливо, потом с цифрой, потом с адресом человека, которого ты любишь.
Инструктор на курсе сказал: до третьего этапа доходит редко. Почти все соглашаются на втором.
Я тогда подумал, что у меня нет никого, чей адрес можно назвать.
Восемь лет это было правдой.
* * *
От Айны я поехал на смену.
Два заказа. Первый штатный: женщина сорока лет, развод, вес четыре и один, утрата. Расписалась, не читая, спросила только, останется ли шрам. Второй — мужчина, старше меня, отдавал что-то на девять и шесть. По регламенту я не имею права спрашивать, что именно, и не спрашиваю.
Он спросил сам.
— Это больно? — сказал он, когда я разложил кейс.
— Нет.
— А потом?
— Потом тоже нет.
— Тогда почему у вас такое лицо?
Я не стал отвечать. Экстрактор коснулся кожи под ключицей, он закрыл глаза, и через сорок секунд всё было готово. Он сел, потрогал розовую полосу и сказал, что ему хорошо. Все так говорят.
Дождь начался в четвёртом часу и к вечеру не кончился.
Я закрыл смену, сдал кейс и весь путь домой думал не о нём и не о ней, а о плоском сером приборе, который остался лежать на чужом столе, чуть косо, между кружкой и краем.
* * *
Свет в подъезде горел.
Он включается от датчика и держится сорок секунд. К моему этажу обычно успевает погаснуть, и последний пролёт я иду в темноте, по памяти, потому что знаю, где выщерблена третья ступенька.
Я поднялся на четвёртый, и на площадке было светло.
Дверь квартиры напротив была приоткрыта.
Там живёт Дора. Семьдесят с чем-то, одна, кошка, палка. Мы здороваемся восемь лет, и за восемь лет она задала мне ровно один вопрос — про сроки замены труб.
Дверь никогда не бывает открыта.
Я постоял секунд десять.
Потом толкнул её.
* * *
Она сидела в кресле у окна.
Живая. В халате, в очках, с пультом на подлокотнике. Телевизор был выключен. Кошка лежала у неё на коленях, и Дора гладила её ровными медленными движениями, от загривка вниз.
Второй человек сидел на стуле у стола.
Лицо я не узнал. Обычное лицо, седой, лет пятидесяти, светлая рубашка без пиджака — такое встречаешь в очереди и через минуту забываешь.
Я узнал посадку.
Руки лежали на столе свободно, ладонями вниз, не держали ничего и ни за что не собирались взяться. Ни колец, ни часов, ни белой полосы от часов. Утром я видел эту постановку кистей на фотографии, снятой издалека, у входа в галерею.
Перед ним стояла чашка.
— Проходите, — сказал он. — Мы вас ждали.
— Дора, вы в порядке?
— Да, Эмиль, — сказала она. — Мы чай пьём. Это твой начальник?
Она смотрела на меня поверх очков, спокойно и чуть смущённо, как смотрят пожилые люди, когда в доме гость, а угостить нечем.
— Нет, — сказал я.
— А он сказал, что с работы.
— Я сказал, что по работе, — поправил Феликс. — Это разные вещи. Я стараюсь говорить точно.
* * *
Я остался в дверях.
Он не угрожал. В руках у него была чашка. Дверь за моей спиной открыта, лестница пустая, телефон в кармане.
Уйти я мог.
Не ушёл.
— Садитесь, — сказал Феликс. — Дора, вы позволите нам поговорить? Хотя нет, не уходите. Вы у себя дома.
— Я не мешаю, — сказала она.
— Вы не мешаете.
Он отпил чай и поставил чашку так, чтобы ручка смотрела вправо.
Обычно рука выдаёт человека за четыре секунды. Она сжимается, когда врут, идёт к карману, когда боятся, застывает, когда решили и ещё не сказали. Я читаю это, как читают вывеску, и восемь лет мне этого хватало на всех.
Руки Феликса не говорили ничего.
Не потому, что он их держал. У Бориса руки тоже молчат, но там это похоже на пустую графу в бланке. Здесь — на закрытую дверь, за которой что-то очень большое, и наружу не проходит ни звука.
— Вам сказали, что я смотрю на руки, — произнёс я.
— Сказали.
Он развернул ладони вверх и положил на стол, как кладут на досмотре.
— Смотрите сколько хотите, — сказал Феликс. — Это единственное место, где у меня ничего нет.
* * *
— Что вам нужно?
— Купить у вас одну вещь.
— Я не продаю.
— Вы даже не спросили какую.
— Я знаю какую.
— Тогда вы знаете и цену. — Он подумал. — Нет. Цену вы не знаете, я её пока не называл.
— Назовите.
— Не назову, — сказал Феликс. — Если я произнесу цифру, вы начнёте её с чем-нибудь сравнивать: с окладом, с квартирой, с тем, сколько стоит человек. Мне не нужно, чтобы вы сравнивали. Мне нужно, чтобы вы решали.
— Почему именно моя?
— Хороший вопрос, вы его задали на восемь лет позже, чем следовало. — Он повернул чашку. — Всё, что лежит в обоих хранилищах, оформлено. У всего есть бумага, вес, дата и подпись. У вашей вещи нет ничего. Её вынули из живого человека восемь лет назад и оставили этому же человеку на руках. Так не делают, носитель. Никогда и ни с кем.
— И?
— И мне интересно, кто это сделал и зачем, — сказал Феликс. — Я готов заплатить за ответ. Заметьте: не за вещь. За ответ.
Он посмотрел на Дору.
— У вас очень хорошая соседка. Мы говорили сорок минут. Она рассказала про мужа, про сына, который в другом городе и звонит по воскресеньям, и про то, что вы всегда придерживаете ей дверь, когда она с сумками.
— Придерживает, — подтвердила Дора. — Всегда.
— Редкость, — сказал Феликс. — А знаете, что интересно? Она не помнит, как вас зовут. Восемь лет называет вас Эмилем. Переспросить неловко: срок вышел.
Он повернулся ко мне.
— Эмиль — это ведь не вы. Эмиль жил здесь до вас. Уехал в спешке, оставил мебель и рыб.
— Оставил.
— Восемь лет, — сказал Феликс. — Придерживаете дверь, кормите чужих рыб и отзываетесь на чужое имя. И ни разу не поправили.
* * *
— Уйдите отсюда.
— Обязательно. Уйду через десять минут, и вы меня больше не увидите. Если договоримся.
— А если нет?
— Тоже уйду.
Тем же голосом.
— Вы ждёте угрозы, — сказал он. — Не будет. Заложников я не беру, это дурная практика: человек, который согласился под давлением, потом всю дорогу ищет, как отыграть назад. Мне нужно, чтобы вы согласились сами.
— Тогда зачем вы здесь?
— Чтобы вы поняли, что я могу здесь быть.
Он показал на комнату: на кресло, на кошку, на пульт.
— Мне не нужно ничего с ней делать. Достаточно было прийти, представиться и выпить чаю. Дальше вы работаете сами. Каждый вечер, поднимаясь по лестнице, вы будете смотреть на эту дверь. Я ничего не обещал и ничем не грозил — поэтому вы не сможете перестать.
Дора гладила кошку.
— Хороший вы человек, — сказала она ему. — Внимательный.
* * *
Он достал из кармана футляр.



