Прощание

- -
- 100%
- +
– Товарищ лейтенант, что это, сигнал?
– Возможно. А возможно, и так, сдуру. Понаблюдаем.
С бугорка, из лозняковых зарослей, следили за левым берегом. Ветер гнул лозины, рябил реку. Пахло теплой волглостыо, примокшей землей, лесными цветами. Ракет больше не было, и Скворцов с Лободой зашагали дальше.
На заставу Скворцов вернулся промокший, заляпанный грязью, еле волоча ноги. Дежурный принес в канцелярию подкопченный чайник и блюдце с наколотым сахаром, и Скворцов ссыпал сахар на стол, чай отлил в блюдечко, взял его на все пять пальцев – привык пить из блюдца и вприкуску, а когда и где привык, не упомнит. Не в Краснодаре ли, в отчем дому, – так на Кубани чайком не увлекаются; не в Саратове ли, в училище, – так на Волге тоже не ахти какие водохлебы. А может, здесь пристрастился, на Волыни, на заставе?
Прихлебывал чай, хрумкал сахаром. Нутро прогревалось, на лбу выступала испарина. Усталь отторгалась от головы, рук, туловища, скапливалась в ногах. Он вытягивал их под столом, пошевеливал пальцами – босой, портянки и вымытые сапоги сушатся на кухне. Напротив сидел лейтенант Брегвадзе, рыжий грузин, гроза слабого пола, и хмуро басил:
– Я пойду на границу! Проверять службу! Начальник заставы проверяет, политрук проверяет, а помощник начальника в теплой комнатке, да?
– Погоди, – отвечал Скворцов. – Придет Белянкин, сходишь и ты.
– Хе, сходишь! Неизвестно, когда пожалует этот Белянкин, а я должен тут прохлаждаться, да? – сердился Брегвадзе, порываясь встать.
– Погоди, не горячись, – успокаивал его Скворцов, отхлебывал чай и думал: «Ну почему Женя дала от ворот поворот этому зажигательному парню, а до меня снизошла, до женатика и вообще серой личности? Кто их разберет, женщин…»
Скворцов допил чай, накрыл перевернутым блюдцем стакан, примостился на диване и, укрывшись шинелью, сказал:
– Васико, ты пойдешь, как только возвратится политрук…
Брегвадзе не мог сразу замолчать – не тот темперамент; сперва убавил тон, потом перешел на шепот и лишь после этого умолк, но покашливал выразительно, наконец и покашливать перестал.
Посапывая, Скворцов делал вид, что заснул. А сна не было, хоть плачь. Ведь уж как изнурял себя, мотался по участку по необходимости и без оной – лишь бы изнеможение позволило забыться, но ни в одном глазу. Да и неизвестно еще, что приснится, если уснет, без сновидений теперь не обходится. Нервы натянуты до предела, как бы не оборвались. Осунулся, похудел за эти дни чертовски, штаны съезжают, дырочек на брючном ремне нехватка.
Приехал из Львова, было две заботы: как синяк под глазом скорей ликвидировать и как вести себя на заставе? Синяк массировался, припудривался зубным порошком и постепенно желтел, сходил на нет. А вести себя решил так: отдам службе все силы, нагружусь работой, чтоб кости трещали. А там видно будет. Уволят из войск, ну что ж! Судить вряд ли будут, хотя и не исключено.
«Ну что ж»? Нет, не совсем так: увольнение из войск не слаще суда. Армия, граница – для него все. Это его призвание, его пожизненная профессия. Как он сможет иначе? В пограничное училище он пошел, сознавая: кому же, как не ворошиловскому стрелку, спортсмену и комсомольцу, охранять свою страну в неспокойном мире? Как колокол, гудели вести о геройских подвигах пограничников на Дальнем Востоке, в Туркмении, на польской границе, на финской. И колокол тот будил желание: буду, как они! И до училища, и даже в училище это было больше умозрительное, а вот когда попал на подлинную, живую границу, когда втянулся в службу, он прикипел к ней навечно. Вывод: что увольнение из войск, что суд военного трибунала для него равнозначны моральной смерти, так стоит вопрос… Да, а в школе маслица в огонь подливал военрук – бритый наголо, в гимнастерке без петлиц, в галифе и сапогах. Бывший капитан, пограничник-туркестанец. Не только показывавший классу, как разбирать-собирать учебную винтовку, но и рассказывавший о боях с басмачами в Средней Азии, и что характерно: товарищей по погранотряду превозносил, про себя – ни звука. Завороженно слушал его Игорь Скворцов…
Брегвадзе шуршал страницами, почему-то крякал. Потом вышел в коридор, поговорил с дежурным. Снова зашуршал бумагой.
Эх, Васико, Васико, тебе бы покорить Женю, свадьбу б сыграли, породнились бы с тобой! Но по правде: не уступил бы я тебе Женю никогда, никому б не уступил. Потому что любил и люблю ее!
Против тебя я ничего не имею, Васико. Ты грамотный, толковый командир, разве что горячишься часто без повода, впрочем, я и сам часто порю в горячке совершенно зряшное. Еще ты многословен, это следствие твоего грузинского темперамента. И выпивать разлетелся поперву. Помнишь, прибыл ты на заставу, познакомился со всеми, устроился в своей комнате, вечером пригласил к себе меня, Белянкина, Варанова, откупорил бутылки «Цинандали» и «Мукузани»: «Я поднимаю этот маленький бокал с большим чувством…» В тот вечер я тебе ничего не сказал, чтоб не портить настроение, только не пригубил даже. Назавтра строго внушил: на границе выпивка исключается. Ты молодец, не обиделся и больше не пускал в ход штопор и пышные тосты. А я, читавший тебе мораль, нализался в львовском парке отвратной, вонючей дряни, до чертиков нализался! За происшедшее во Львове моя совесть ответчица. И моя это тайна: на заставе пока никто не знает. И моей семейной истории пограничники заставы вроде бы не знают. Кроме Белянкина. А вот в отряде и округе уже известно. Разумеется, после визита майора Лубченкова. А может, и Брегвадзе с Варановым догадываются, жена Белянкина догадывается? Не без того, наверно. Ира могла с ней поделиться… И с Лубченковым могла поделиться? Он выпытал у нее? Или у Жени выпытал? Не допускаю мысли, что Белянкин настучал на меня.
Скворцов повернулся лицом к спинке дивана, пружина недовольно пропела.
– Кха? – не то спросил, не то кашлянул Брегвадзе.
Скворцов сопел громче, чем надо, и рассматривал спинку: на обтертой, истрескавшейся клеенке застарелое чернильное пятно, по форме – человеческое сердце. Сколько помнит себя Скворцов на заставе, пятно это всегда было. В виде сердца.
Брегвадзе ты, Брегвадзе, Васико ты, Васико! Пойми меня и не обижайся. Женя могла быть только моей. И она моя. Как писали в старинных романах, она отдала мне свое сердце.
На диванной спинке взамен чернильного сердца возникли, как отпечатанные, Женины черты: на шее коралловые бусы, белое платье в обтяжку, белые туфельки притоптывают. Это видение являлось Скворцову бесконечно, хотя, бывало, он полчаса либо четверть часа назад видел живую, всамделишную Женю в халате либо в фартучке, в тапочках-шлепанцах либо босиком. Видение проступало обычно столь четко, осязаемо, что верилось: протяни руку – и ощутишь теплую плоть. Но Скворцов не протягивал руки. Просто смотрел с затрудненным дыханием.
Тогда, на вокзальчике Владимира-Волынского, увидев ее, он так же невольно затаил дыхание – что-то поразило в ней, он долго не мог разобраться, что же именно, и лишь попозже понял: поразил доверчивый, незащищенный и одновременно по-женски вызывающий, дразнящий, напоминающий о том, что было, взгляд.
С Женей он прежде, до того, что у них случилось, встречался бегло. Вышло так, что лишь за день до его женитьбы Женя вернулась в Краснодар: ездила в Ростов на соревнования по волейболу.
– Малышка у меня перворазрядница, – гордилась Ира. – За сборную города выступает!
А женитьбу Скворцов провернул в неделю. Познакомился с Ирой у своей тетки случайно, проводил до дому, сводил в кино, на танцы – и второпях влюбился. Объясняясь, предложил: «Выходи за меня замуж». Ира была смущена: «Так скоропостижно?» – «А что же? Я военный, у нас решения принимаются быстро». – «Дай подумать…»
Ни на свадьбе, ни после, до отпуска, Скворцов как-то не вспоминал о свояченице (ну и словечко, впоследствии оно казалось неприятным, унижающим Женю!), было не до того. Ополоумевший от счастья, замороченный загсом, покупками, свадебным вечером, предстоящим отъездом на Украину, Скворцов знал одно: они муж и жена, Ира уедет с ним на заставу и будет рядом, молодая, красивая, желанная. Он был в сладком угаре, он говорил и делал то, что месяц спустя припоминалось с неловкостью, – целовал отца, мать подымал к потолку, восклицая, как любит Иру и своих родителей, как он счастлив, целовался с матерью невесты, с отцом обнимался: «Я такой счастливый, спасибо вам за дочь!» Тесть – полугрек, полуказак, кучерявый и горбоносый – хлопал его по плечу: «Для хорошего человека не жалко. Владей! Но не обижай нашу Ирочку Петриди…»
А в первую ночь, тогда они не сомкнули глаз, Ира рассказала Скворцову, как отец издевался над дочерями, над мамой, не мог простить ей чего-то в молодости. Скряга, он свою зарплату клал на сберкнижку, маме рубля не давал, но требовал, чтобы лучшие куски за столом отдавались ему. То бранил домашних на чем свет стоит, то днями не разговаривал. Подвыпив, дрался нещадно, однажды Женьке поранил голову, а маму чуть не задушил, еле спаслась, выпрыгнула в окно. Ну а на свадьбе тесть восседал чинно, благородно, со всеми был ласков, благожелателен, к вину не прикасался, как и Скворцов, потягивал лимонад и крем-соду…
Женя надумала погостить у них на заставе с начала июня. И прибыла точно первого числа. Она спрыгнула с подножки вагона, расцеловалась с Ирой, сунула ладошку лодочкой Скворцову. Он придержал сильную и влажную ладонь, подумал: «Как мне смотреть ей в глаза? Как Ире смотреть? И ради чего она приехала? Напомнить о том, что произошло в отпуске?» Сказать ему что-нибудь? От него услышать? Так ему сказать нечего, кроме того, что помнит ее и любит, как в тот давний день… И затем подумал: «Она младше жены на два года, и столько же прошло после нашей свадьбы. Значит, такой была Ира два года назад», – подхватил чемоданчик и сумку, и все заторопились к дряхлому, скособоченному автобусу – довезет до Устилуга, оттуда на бричке – придет с заставы.
В тряском автобусике, в еще более тряской бричке Скворцов касался то плеча, то локтя Жени, то коленки, перехватывал ее взгляд, слушал, как она болтает с Ирой, покусывал былинку, вставлял в разговор малозначительные слова и вдруг почувствовал: ради него, за ним приехала Женя. Он попробовал отогнать и радостную и пугающую мысль и отогнал, но она опять появилась, когда на заставе, перед командирским флигелем, он подал Жене руку, помогая соскочить с брички.
О, знать бы, где упасть, соломки б подстелил! Впрочем, не так: знать бы, как запросто может сломаться привычное, устойчивое счастье и на его месте возникнуть что-то новое, не определишь сразу – счастье ли это либо что иное. Опять не так: мы сами, не задумываясь, ломаем то, что было нам дорого, что создавали навечно, ломаем. А что будет выстроено взамен?
Женя болтала с Ирой, стряпала на кухне, обедала со Скворцовыми на терраске, показывала ему язык, если он слишком пристально взглядывал на нее, носилась по флигелю и двору, дурачилась с белянкинскими пацанами, играла с пограничниками в волейбол.
Скворцов волейбола не признавал: деликатная, благовоспитанная игра. Вот футбол – это гвоздь. Одно время он сколотил на заставе две команды, и они с усердием пинали мяч на опушке, пока комендант погранучастка не просек: «Людей подкуете, хромые будут нести службу? Отставить футболы!» Скворцов похорохорился: «Указание начальника физподготовки отряда: тренироваться перед кустовыми соревнованиями». Комендант отрезал: «Твой непосредственный начальник – я. Точка! Физкультурничку призы подавай, а мне – охрану границы. Обстановка, сам понимаешь, какая, не маленький». Не маленький, обстановку понимаю: не до футболов. А до волейболов?
Ах эти волейболы! В Краснодаре, во дворе студенческого общежития, напротив дома Петриди, по вечерам на спортплощадке играли в волейбол, в баскетбол, в пинг-понг, и Женя потащила Скворцова туда. Без футбола ему там было неинтересно, но он пошел, потому что остался один, без Иры. Жена уехала в станицу. Зачем, Игорь толком и не понял. То есть понял: к подруге, вместе в пединституте учились, теперь она учительствует в станице, хочет видеть Иру, а Ира хочет видеть ее. Как не по душе был Скворцову этот отъезд! Не в том суть, что его оставили, как вещь, даже не спросили: может, и ты поедешь со мной? Просто сказали: не скучай, Жека тебя развлечет, я скоро вернусь. А он скучал, и отчего-то беспокоился, и боялся остаться один. Ира, не уезжай! Но этого он ей не сказал, лишь подумал. То, что жена так легко отозвалась на просьбу подружки, не пригласила и его с собой, кольнуло. И встревожило. Да, не надо было ему оставаться в одиночестве…
А еще оттого пошел на спортплощадку, что Женя позвала. Что-то у него с ней происходило в этот приезд – после годичной разлуки. Что происходило? Внешне ничего. Но внутренне, но подспудно назревало нечто необратимое. Когда оно началось, не заметил. А ведь за минувший год они строчкой не обменялись, Женя писала Ире, ему предназначались лишь приветы…
Они с Ирой приехали в отпуск с границы и в мирном городке Краснодаре отдыхали как отдыхалось: ходили по родным, в кино, на концерты, на Кубань купаться вдвоем, а то и с Женей. Истек год после свадьбы, и Скворцов с удивлением отмечал про себя: смотри-ка, год! Ничего вроде бы внешне не изменилось, и сами они прежние. А может, изменились? Женя-то определенно изменилась. Будто молоденькая, еще больше помолодела. Люди обычно стареют с годами. Проходят с годами, подумалось Скворцову, умирают молодость, любовь, полнота бытия, остается одно – память о них. Во всяком случае, Скворцов ощущал, что прожитый год сделал его старше. А Женю, выходит, сделал еще моложе! И вместе с тем она стала, конечно, более взрослой, более зрелой и более уверенной, и то, как глядела на него, волновало, тревожило и радовало. Взгляда ее он не брался определить, но знал точно: во взгляде этом нет равнодушия. И он желал, чтобы не было равнодушия, чтоб другое было…
В тот вечер Игорь отирался у столба, у сетки, глазел отчасти на игру, в основном на Женю. Она показывала ему язык, делала нос, затем потащила за рукав на свою площадку: «Нечего баклуши бить, вытягивай, Игорек, команду!» Он вытягивал как умел, переходил по площадке за ней, она набрасывала ему мяч над сеткой, кричала: «Гаси!» Он гасил – не так чтоб очень уж здорово, до нее ему было далековато.
Когда разыгрывался решающий мяч, оба они бросились за ним, столкнулись, и, чтобы Женя не упала, Скворцов подхватил ее за плечи, на миг ощутив, как вздрогнуло и покорно расслабилось ее тело. Пораженный, обрадованный, испуганный, не веря еще до конца, он отпустил ее и тут понял: у них произойдет все.
Еще накануне Женя приглашала его поехать на Старую Кубань. И с утра, прихватив с собой циновку и полотенца, они дребезжащим, вихляющим трамваем подались на уютные, малолюдные старицы. Купались, загорали, дурачились. Уже перед обедом Женя вышла на берег, он продолжал отмеривать саженками, нырять, делать в воде стойку, кувыркаться. Потом вышел и он. Увидел Женю в кустах, на циновке. И будто помимо желания побрел к ней. Он именно брел – останавливался, топтался, ибо удерживал себя: на что решился, к чему это приведет, одумайся, пока не поздно! Но было уже поздно: как ни тормози шаг, как ни уговаривай себя, ноги вели вперед. Горло ссохлось, в глазах плыло. И Женя, лежавшая на циновке, поплыла ему навстречу, ближе и ближе. Она подняла голову и уронила, не изменив позы.
Его трясло, когда он опускался на колени, бормоча: «Женечка, не сердись, не сердись». Она обхватила его за шею, стиснула…
Потом Женя и плакала, и смеялась. То в испуге оглядывалась, то подставляла губы. Нежность и благодарность охватывали Игоря. Он целовал припухшие податливые губы. Она то шептала тоскливо: «Глупые мы, глупые, что натворили?» То озорно: «Смою с себя грех!» – и с разбегу бросалась в воду, шлепала руками и ногами, поднимая радужные брызги. А он смотрел с берега на нее и думал, как же быть теперь с Ирой…
И это было мучительнее всего: таить себя от Иры. Она возвратилась в Краснодар загорелая, пополневшая: «Парного молочка попила!» А он не осмеливался поднять на нее глаза. Старался поменьше бывать дома, предлоги находились: междугородный футбольный матч, мальчишник у школьного дружка, еще что-нибудь. Или читал допоздна, в кровать ложился, когда Ира уже спала. Она тотчас приметила отчуждение, спросила: «Ты почему меня не трогаешь?» Он покраснел, что-то пробубнил. Она сказала: «Ты охладел ко мне». Он ответил почти искренне: «Ну что ты?» Искренне, потому что действительно относился к ней по-прежнему.
Вот так получалось: и ту любил и эту. Хотя и на Женю стыдился поднять глаза. А что бесчестного, если она люба ему? Он и ее после случившегося на старице избегал, и она поняла его состояние, не осудила, только сказала: «Теперь мы повязаны одной веревочкой». «Повязаны, – подумал он. – Я люблю тебя». Иру тоже любит. Как же так? Хотелось побыстрее уехать на заставу. Может быть, там, вдали от Жени, разберется в своих чувствах, все образуется?
Как будто образовалось, как будто пошло по-старому, и с Ирой постепенно наладилось. Но Женя как бы постоянно и незримо присутствовала и здесь, на Волыни. И вот приехала. Год не писала ни ему, ни Ире, написала лишь, когда надумала погостить. Он обрадовался этому и испугался: едет к нему, не забыла. Да и он не забыл, хоть старался.
Любовь к Ире осталась, но была и любовь к Жене. Широкое, видите ли, сердце, обе помещаются. Султан, видите ли, нашелся, гарем заводит. Он иронизировал и понимал: самоирония эта вымученная, о другом нужно бы думать. Поначалу он стремился не показать виду, что приезд Жени разволновал его, но уличил сам себя: не играй в прятки, Женя приехала к тебе. И он заметался загнанно между Ирой и Женей: какой найти выход, как быть с Ирой, ты же ее обманываешь, честная натура, борец за правду. В сущности, ты и Женю обманываешь, ничего не обещая ей. Согрешил с девчонкой, тебе было хорошо, и баста, о дальнейшей ее судьбе не желаешь подумать. Ты мужик, эгоист, сукин кот! Неужели ты пуст и зряшен: с ходу влюбился в Иру, с ходу – в Женю, подвернется третья – втюришься и в третью? Неужто ты пустельга, не способен на верное и крепкое чувство?
Иногда он раздражался на Женю: зачем она не была с ним построже, он бы не сорвался, не покатил под уклон. Иногда раздражение вскипало и против Иры: почему безответная, незащищенная, не борется за свою любовь? Коли любишь, не уступай, а она только убито молчит, о чем-то догадываясь, да уголки рта скорбно изогнулись.
А чаще Игорь негодовал на себя: сам во всем виноват, не захотел бы ничего бы не было. Сломает себе жизнь да и этим женщинам сломает. Держался бы в узде, была б прочная семья. Как у Вити Белянкина. Здоровая советская семья, по определению Белянкина.
Не покидало сознание: все безнадежно перепуталось. И это когда немцы усиливают провокации на границе, стягиваются в Забужье, роют артиллерийские позиции, разворачивают орудия в нашу сторону. Тут бы целиком отдаться службе, а лейтенант Скворцов отдается переживаниям.
Было тихо, мирно, безоблачно – и конец. В один день, в один час. А может, еще и не конец, может, удастся как-то собрать рассыпанное, склеить разбитое?
Так продолжалось несколько дней. Измаявшись, Игорь набрался духу поговорить с женщинами. О чем? Ни о чем. «Выяснить отношения…» Однако его опередила Женя, сказав: «Мой отпуск кончается, а я никуда не уеду. Понимаешь, не могу! Пусть я гадкая, мерзкая по отношению к родной сестре. Тут я главная виновница, эгоистка… Но и она виновата: с пеленок баловала меня, младшую, больше, чем мама, все мне прощалось. Простит ли сейчас? А! Что мне ее прощение? Простил бы ты… Впрочем, можешь и не прощать…» И жена опередила, сказала: «Жека мне открылась… Мне больно, но я тебя люблю, как и раньше, я не сумею без тебя… Может, втроем будем?» О боже, как втроем? Разволновавшись, он закричал: «Ирина, ты порешь чешую!» – вместо чушь.
Женщины были несчастны, он это ясно видел; правда, Женя была настроена порешительнее, хотя нос и глаза у нее опухли от слез, а у Иры глаза блестели сухо, болезненно.
– Влип ты в историю, – сказал себе Скворцов, и навалилась тоска, слепая и желтая, как малярия. Если бы Женя уехала!.. Но ведь и не хотелось настаивать, что-то удерживало: вдруг разберутся они сами, женщины? Что сделать, чтобы не были они несчастны, Ира и Женя? А он пусть хлебнет полной чашей за то, что натворил. Тоску можно было лечить одним – работой. Трудись, лейтенант Скворцов, ломи, чтобы жилы рвало. Авось твоя история и рассосется. Взлетит в воздух все, что сплелось в узлы, взлетит – в семье, с майором Лубченковым, в львовском парке, с немцами за Бугом. Пожалуй, последнее время он и живет в ожидании этих взрывов…
Скворцов поворочался-поворочался на диване и в самом деле задремал. И увидел сон. Краснодарский двор с развешанным на веревках бельем, с летними печурками. Игорь и Вартан Багдасаров, закадычный дружок, гоняют тряпичный мяч, рискуя свалить бельевую подпорку или печурку. Гоняют, гоняют – и, заспорившись, в драку. Дружок с ревом улепетывает, из комнаты вылетает разъяренная Вартанова мама: «Зачем моему сыну кулак поставил на спину? Я тебе камень поставлю на голову!» Игорь независимо роняет: «Он первый полез…» Женщина ругается по-русски, по-армянски, грозится, плюет и уходит. Появляется Вартан, и дружки продолжают играть в футбол тряпичным мячиком – в линялых трусах, загорелые до угольности, со сбитыми коленками.
Забытье было коротким. Скворцов пробудился, с мимолетной улыбкой подумал: приснится же, в детстве он точно был драчлив как петух. Бивал и бит был в мальчишьих потасовках много крат. На левой щеке шрам, над правой бровью шрам, нос свернут набок: саданули сзади свинчаткой, когда команда Игоря победила в футбол «монастырских» – жили возле Троицкого монастыря, а команда Игоря была из «базарных» – жили возле городского базара. Ох и звезданули тогда по сопатке, часа три кровь текла! Памятные и, право же, приятные отметины. Было детство. Был мальчишка. Самыми бурными страстями были футбольные…
В дежурке – говор, в коридоре – шаркающие, усталые шаги. Дверь отворилась, вошедший политрук сказал:
– Ф-фу, притомился… Привет, Васико.
– Привет, дорогой.
– Тише ты! Начальник спит? Пускай отдохнет, намотался он…
– Кха? – Брегвадзе то ли кашлянул, то ли хотел спросить.
– Что, Васико?
– Скажи, дорогой, почему он дома не отдыхает?
– Обстановка.
– Какая обстановка, чтоб не спать с молодой женой?
– На границе обстановка, – веско сказал Белянкин. – Уразумел?
– Вполне. Очень ты популярно объяснил, политрук… – Скворцов усмехнулся: Витя Белянкин явно стремится выручить начальника заставы, пособляет выпутываться из щекотливого положения. Спасибо, политрук! На заставе я одного тебя посвятил в свою семейную историю. Это же твой хлеб, как ты выражаешься. И ты обязан меня воспитывать и перевоспитывать. А вообще-то мне надо к чему-то прийти в семейных хитросплетениях. Самому прийти. А может, и без меня придут? Не женщины – трибунал придет? Засудит, и все семейные проблемы отпадут…
Уже повеселевшим тоном Брегвадзе сказал:
– Дорогой, я отправляюсь с проверкой… И прежде чем растаять в ночном мраке, расскажу – не анекдот, но похоже. Во Владимире-Волынском в железнодорожном буфете продают виноград. Спрашиваю: «Какой сорт?» Отвечают: «Первый». – «Да нет, я интересуюсь, что за сорт – саперави, сакартвело, ркацители, мцване?» – «Хи-хи, мы этих сортов не знаем, у нас первый сорт, второй сорт…» Вот тебе и хи-хи, политрук! Будь здоров!
– Счастливо, – сказал Белянкин и зевнул.
Утро выдалось теплое, солнечное. О ночном дожде напоминали лужи в низинах да заполненная бурой водой колея на просеке. Земля курилась паром, в поднебесье заливался невидимый жаворонок.
Скворцов сходил на квартиру, молча побрился, вымылся. Ира так же молча поставила ему на кухне сковородку с яичницей. Он поковырял вилкой, выпил забеленного молоком суррогатного кофе и встал. Женя из своей комнатки не выходила.
Шагая по натоптанной дорожке к казарме, Скворцов увидел белянкинских пацанят – Гришку и Вовку. Между братьями разница в возрасте год, но они словно близнецы, все одинаковое: синеглазые, курносые, белобрысые, конопатые, с тощей косицей на цыплячьей шее. На сей раз у братцев назревали крупные события: Вовка и Гришка размахивали кулаками, нос к носу, как петухи клюв к клюву.
«И я был в детстве задиристый», – подумал Скворцов и улыбнулся, и мягкая эта улыбка не сразу сошла с его обветренных, потрескавшихся губ.
Вовка и Гришка наскакивали друг на друга, но, завидев Скворцова, драться раздумали. Разошлись, красные, взъерошенные. Зато шипяще обменялись любезностями:
– Толстый, жирный! Поезд пассажирный!
– Сам жиртрест! Жиртрест, жиртрест!
– А ты жирдяй!
Жирдяй – тоже значит толстый. А оба худющие как щепки.
– Не ссорьтесь, ребятки, – сказал Скворцов, пряча улыбку.
Пацаны утихомирились, однако, когда Скворцов отошел, за спиной зашипели:
– Жиртрест!








