- -
- 100%
- +
Он поднял глаза, и несколько долгих секунд мы просто смотрели друг на друга, и в этом взгляде не было ни вызова, ни насмешки, ни флирта — было что-то другое.
— Ладно, Рамирес, — сказал он наконец, и его губы, обычно сжатые в тонкую линию, дрогнули в подобии улыбки, — убедила. Ты не мразь. Но я всё ещё не понимаю, что тебе от меня нужно.
— Я тоже пока не понимаю, — призналась я, вставая и забирая свой поднос, — но, может, разберёмся по ходу дела? В конце концов, у нас одна тренировка на двоих. И один океан.
Я развернулась и пошла обратно к своему столику, чувствуя, как его взгляд провожает меня, и на душе у меня было странно — тревожно, но легко, как будто я только что перепрыгнула через пропасть и приземлилась на другой стороне, ещё не зная, что меня там ждёт, но уже понимая, что обратной дороги нет.
Следующая пара началась через двадцать минут — антропология, предмет, ради которого я, собственно, и поступила в университет, потому что Джексон когда-то сказал, что антропология изучает людей, а люди — это самое интересное и самое странное, что есть в мире, и мне, выросшей на легендах океана, всегда хотелось понять, почему мы, люди, рассказываем друг другу истории и почему эти истории так похожи, даже если их рассказывают на разных концах земли. Аудитория была меньше предыдущей — уютная, с окнами, выходившими на эвкалиптовую рощу, и с книжными полками вдоль стен, на которых пылились старые тома в кожаных переплётах, пахнущие временем и библиотечной плесенью, и я, скользнув на своё привычное место у окна, достала тетрадь, ручку и приготовилась слушать.
Профессор Харт — седовласый, с бородой, делавшей его похожим на Чарльза Дарвина, каким его рисуют в учебниках, — вошёл в аудиторию не через дверь, а словно материализовался из воздуха, как всегда, и его появление сопровождалось тем особым шорохом, какой бывает, когда сорок студентов одновременно замолкают и поворачивают головы. Он положил на кафедру потёртый портфель, поправил очки в тонкой оправе и обвёл аудиторию взглядом, который, казалось, видел каждого насквозь, но не осуждал, а скорее изучал, как изучают редкий вид бабочек.
— Сегодня мы поговорим о хтонических существах в мифологии народов мира, — начал он, и его голос, низкий, обволакивающий, поплыл над рядами, — о тех созданиях, что обитают на границе между мирами: между сушей и морем, между светом и тьмой, между жизнью и смертью. Водная стихия в этом смысле — самая богатая на чудовищ, и не случайно: океан огромен, неизведан, и человеческий страх перед глубиной порождает образы, которые живут веками. На прошлом занятии мы обсуждали Лох-Несское чудовище — обратите внимание, как шотландская легенда перекликается с кельтскими мифами о водяных лошадях, которые заманивают путников в воду, — на позапрошлом — кракена, и вы помните, что скандинавские саги описывают его как существо, способное утащить на дно целый корабль, а современные криптозоологи до сих пор спорят, не был ли кракен просто гигантским кальмаром, которого наука открыла лишь в XIX веке. На поза-позапрошлом — Сциллу, и тут уже греческая традиция, где чудовище — это наказание, трансформация, результат ревности богов.
Он сделал паузу, обводя аудиторию взглядом, и я заметила, как несколько студентов, сидевших на первых рядах, подались вперёд, предвкушая. Профессор Харт был известен тем, что на середине пары мог внезапно переключиться с академического тона на сказительский, и его легенды слушали, затаив дыхание, даже те, кто обычно спал на задних рядах, уткнувшись в телефоны.
— Но сегодня, — продолжил он, и его глаза блеснули за стёклами очков, — я расскажу вам о существе, которое древнее и Сциллы, и кракена, и всех шотландских чудовищ вместе взятых. Оно упоминается в самых разных культурах, под разными именами, но суть его остаётся неизменной: это воплощение хаоса, зверь, что обитает в пучине и ждёт своего часа, — он выдержал паузу, и в аудитории стало так тихо, что я услышала, как за окном эвкалипт скрипит на ветру. — Речь пойдёт о Левиафане.
Я отложила ручку, забыв о конспекте. Левиафан. Это имя звучало во мне, как далёкий раскат грома, как что-то знакомое, но забытое, словно я слышала его раньше — может быть, в детстве, от Джексона, может быть, у костра, когда старый Томас рассказывал легенды, — и теперь это имя вернулось, требуя внимания.
— В иудейской традиции, — профессор Харт опёрся обеими руками о кафедру, и его голос приобрёл тот особый ритм, который появлялся у него всегда, когда он переходил от лекции к сказу, — Левиафан — это морской змей, созданный Богом на пятый день творения. Но в отличие от других тварей, которых Бог сотворил парами — самец и самка, чтобы они могли плодиться и размножаться, — Левиафан был создан один. Один-единственный. И в этом одиночестве — ключ к его природе. Представьте себе существо такой мощи, что Бог, увидев его, понял: если Левиафаны расплодятся, они уничтожат весь мир. И тогда Бог — согласно мидрашам — убил самку Левиафана, а самца обрёк на вечное одиночество в глубинах океана. Его чешуя излучает свет, его дыхание заставляет воду закипать, его глаза — как два солнца, что сияют во тьме, и нет в мире никого, кто мог бы сравниться с ним силой. И он ждёт. Ждёт конца времён, когда, согласно пророчеству, он будет сражён архангелом Гавриилом, а его плоть послужит пищей для праведников на мессианском пиру.
Профессор замолчал, давая нам переварить образ, и я поймала себя на том, что рисую в тетради — не волну, как обычно, не звёздочку, а нечто, похожее на змея, извивающегося в толще воды, и мои пальцы, сжимавшие ручку, были напряжены, как будто я сама находилась там, в глубине, лицом к лицу с Левиафаном.
— Но иудейская традиция — не единственная, где появляется этот образ, — продолжил Харт, отходя от кафедры и начиная расхаживать вдоль доски. — В угаритских текстах, найденных при раскопках древнего города Угарит, упоминается морское чудовище по имени Литан — семиголовый змей, с которым сражался бог Баал. Звучит похоже, не правда ли? Левиафан, Литан — корень один. Ещё глубже, в месопотамских мифах, мы встречаем Тиамат — первозданный океан, богиню хаоса, которую побеждает Мардук и из её тела создаёт небо и землю. Тиамат — это не просто чудовище, это сама стихия, сам океан, живой, разумный, обладающий волей. И вот тут мы подходим к самому интересному: во всех этих мифах, от Шумера до средневековой Европы, океан — это не просто вода. Это сознательная сущность. И чудовища, обитающие в нём, — будь то Левиафан, кракен, Сцилла или змей Мидгарда, — это не просто монстры, которых нужно победить. Это — проявления самого океана, его голоса, его воли, его гнева.
Я замерла. «Сознательная сущность». «Проявления самого океана». Слова профессора Харта эхом отдавались в голове, накладываясь на то, что я слышала от Райана, — «я слышу воду, и она отвечает», — и на то, что я читала в учебниках, и на то, что рассказывал Джексон о Слушающем, и на легенду Томаса о русалке, которая полюбила человека. Всё это складывалось в картину — огромную, пугающую, захватывающую, — и я чувствовала себя так, будто стою на пороге открытия, но пока не могу переступить этот порог.
— В средневековых бестиариях, — профессор Харт тем временем продолжал, не подозревая о буре, которая разворачивалась внутри меня, — Левиафан часто изображался как гигантская рыба или кит, а в христианской традиции он стал символом гордыни, зависти, смертного греха. Фома Аквинский ассоциировал Левиафана с демоном зависти, а Данте в «Божественной комедии» поместил его в девятый круг ада, где он, вмороженный в лёд, терзает грешников. Но что любопытно: во всех этих традициях Левиафан никогда не побеждён окончательно. Он либо ждёт своего часа, либо его смерть отложена до конца времён. Он — константа, вечная угроза, напоминание о том, что океан огромен, а человек — мал. И что хаос всегда рядом, всегда за тонкой перегородкой порядка.
Он остановился у окна, и солнечный свет, пробившийся сквозь эвкалиптовые ветви, упал на его лицо, сделав его на мгновение похожим на пророка, сошедшего со страниц Ветхого Завета.
— Есть ещё одна легенда, менее известная, но, на мой взгляд, самая красивая, — сказал он тише, и аудитория, которая уже начала потихоньку шуршать тетрадями, снова замерла. — Согласно некоторым каббалистическим текстам, Левиафан не зол. Он не воплощение зла. Он — страж. Понимаете? Он охраняет границу между миром людей и миром глубины. Он не нападает на корабли — он следит, чтобы люди не заплывали туда, куда им не следует. И единственный, кто может пройти мимо Левиафана, — это тот, кого океан признал своим. Тот, кто слышит воду. Тот, кто говорит с ней на одном языке.
Мои пальцы, сжимавшие ручку, дрогнули, и ручка выскользнула, покатилась по тетради, оставляя чернильный след, и я даже не попыталась её поймать, потому что все мои мысли были заняты одним: «Тот, кто слышит воду». Райан. Он говорил, что слышит воду. И если верить профессору Харту — и каббалистическим текстам, и мидрашам, и угаритским мифам, — то такие люди существовали всегда. Их называли по-разному: Слушающие, жрецы Тангароа, те, кто может говорить с океаном. И теперь один из них сидел через несколько аудиторий от меня, а я — я, которая, возможно, была не просто Слушающей, а чем-то иным, — всё ещё боялась признаться в этом даже себе.
— К следующему занятию, — голос профессора вернулся к обычному, лекционному тону, — прочитайте главу о хтонических культах в Океании и подготовьте краткий конспект. И, пожалуйста, не используйте Википедию. В прошлый раз один из вас сдал мне конспект, целиком скопированный из статьи «Кракен» с первого попавшегося сайта. Я узнал, потому что там было написано «кракен обитает в Северном море и питается викингами». Викингами, Карл! — он всплеснул руками, и аудитория взорвалась смехом, тем облегчённым смехом, каким смеются студенты, когда напряжение долгой лекции наконец спадает.
Я засмеялась вместе со всеми, но мой смех был рассеянным, потому что мысли мои всё ещё крутились вокруг Левиафана, Слушающих и того, что я скажу профессору в три часа дня в кабинете триста двенадцать. Какие вопросы я ему задам? Спрошу ли я напрямую о тех, кто слышит океан? Или побоюсь и ограничусь общими фразами?
Когда прозвенел звонок, я собрала вещи медленнее обычного, пропуская вперёд других студентов, и вышла из аудитории последней, чувствуя, как внутри меня зреет решимость.
Я дождалась трёх часов, слоняясь по кампусу без особой цели, сначала сидела в библиотеке, листая учебник по антропологии, но не вчитываясь в строки, потому что мысли мои всё ещё кружили вокруг Левиафана, Слушающих и того, что сказал Райан в коридоре, а потом просто бродила по дорожкам между корпусами, глядя, как чайки патрулируют парковку в поисках еды, как студенты спешат на пары с опозданием, как солнце ползёт по небу, отмечая течение дня. В три часа дня я уже стояла перед дверью кабинета триста двенадцать, и моё сердце колотилось где-то в горле, хотя я запретила себе волноваться, потому что волноваться перед разговором с профессором было глупо — он не кусался, он просто рассказывал легенды, а легенды я любила с детства.
Дверь была чуть приоткрыта, сквозь щель пробивался жёлтый свет настольной лампы и доносился запах чая с бергамотом, и я, помедлив, просунула голову в проём, чувствуя себя так, будто мне снова шесть лет и я собираюсь спросить у Джексона, можно ли мне ещё одну историю перед сном.
— Можно?
Профессор Винтер с отсутствующим выражением лица, которое, как я теперь видела вблизи, было вовсе не отсутствующим, а скорее задумчивым, поднял голову от каких-то бумаг и поправил очки.
— Заходите, заходите, мисс Рамирес, — его голос прозвучал тепло, почти по-домашнему, и от этого тепла моё волнение немного отступило.
Я робко вошла, прижимая сумку к груди, как будто она могла послужить щитом, и оглядела кабинет. Он был маленьким, но уютным: книжные полки от пола до потолка заставлены томами в потёртых переплётах, на подоконнике — горшок с геранью, на стене — карта Океании с пометками, сделанными от руки, и всюду — бумаги, бумаги, бумаги, стопками на столе, на стуле, на полу, и среди этого бумажного моря стоял поднос с двумя чашками, заварочным чайником и вазочкой конфет в ярких фантиках. Профессор Винтер сидел в кресле, закинув ногу на ногу, и в руке у него была чашка с дымящимся чаем, и весь его вид говорил: «Я никуда не спешу, рассказывайте».
Я села напротив — на краешек стула, всё ещё сжимая сумку, — и профессор, заметив мою неловкость, пододвинул ко мне вазочку с конфетами.
— Будете? — спросил он, и его очки блеснули в свете лампы.
— Нет, спасибо, — я покачала головой, и он, пожав плечами, взял конфету сам, развернул фантик и отправил в рот, запивая чаем.
— Ну что ж, — он поджал губы, устраиваясь поудобнее, и откинулся на спинку кресла, — я весь внимание. Вы сказали, что лекция вам понравилась, — польщён, честно говоря. Обычно студенты приходят с вопросами только перед экзаменами, и вопросы эти звучат как «а что будет в билетах?». А у вас, я чувствую, вопросы иного рода.
— М-м-м — я замялась, перебирая пальцами край сумки, и вдруг поняла, что все заготовленные фразы куда-то испарились. — Я даже не знаю, с какого вопроса начать. Их слишком много, и все они какие-то странные.
— Не переживайте, мисс Рамирес, — он улыбнулся, и его улыбка была такой же, как у Джексона, когда тот рассказывал мне легенды, — терпеливой, понимающей, — я не кусаюсь. И, поверьте, я слышал вопросы гораздо более странные, чем те, что вы, возможно, хотите задать. Один студент как-то спросил меня, не был ли кракен на самом деле инопланетянином. Так что вы в хорошей компании.
Я неловко улыбнулась, и от этой улыбки — и от его шутки — лёд внутри меня треснул, и слова, наконец, начали находиться.
— Я бы хотела узнать что-нибудь про русалок, — начала я, и мой голос прозвучал тише, чем я планировала. — Эм... я живу в деревушке Ковилл, это в часе езды отсюда, у побережья, и там всё время рассказывают всякие легенды и сказки, в основном про океан. Местные рыбаки, старейшины, мой дядя — у них у каждого есть история. Но вот вы — преподаватель, учёный, и мне интересно, что вам известно на этот счёт. Не просто сказки, а с научной точки зрения. Или с исторической. Или с какой угодно, лишь бы не просто «жила-была русалка и утонула».
Профессор Винтер закинул ногу на ногу и взял ещё одну конфету, задумчиво разворачивая фантик.
— Почему вы интересуетесь именно русалками? — спросил он, и его голос звучал не как экзаменационный вопрос, а как искреннее любопытство.
— Опять же, я опираюсь на свою деревушку, — я пожала плечами, надеясь, что это выглядит достаточно убедительно. — Там местные в основном рыбаки или моряки, и они разные истории рассказывают. Про шторма, про корабли-призраки, про китов, которые спасают тонущих, но всегда интереснее всего слушать про русалок. Хотелось бы от вас какую-нибудь историю услышать. И если можно, — я поморщилась, — не про Слушающего и его возлюбленную русалку. Дядя часто её рассказывал, уже тошно. Честное слово, я её наизусть знаю.
Профессор усмехнулся, и его глаза за стёклами очков блеснули.
— Понимаю, — он кивнул, и в его голосе прозвучало что-то вроде узнавания, как будто он сам когда-то был на моём месте и тоже устал от одних и тех же легенд, — у каждого побережья есть своя история про русалку и рыбака. Это архетип, универсальный сюжет, который кочует из культуры в культуру. Но если вы хотите чего-то иного — что ж, я расскажу вам то, что редко услышишь у костра.
Он отпил чаю, поставил чашку на блюдце и откинулся в кресле, и его лицо, освещённое лампой, стало тем самым лицом сказителя, которое я видела на лекциях, когда он переходил от теории к историям.
— Начнём с того, что русалки в том виде, в каком мы их знаем, — с хвостом, длинными волосами и склонностью к трагической любви — это довольно поздняя европейская конструкция. Но корни этого образа уходят гораздо глубже, в самые древние пласты человеческой культуры. Практически каждый народ, живший у моря, имел своё представление о водных людях. У шумеров была богиня Амбиа, которая вышла из Персидского залива и научила людей земледелию. У африканского народа догонов — духи воды номмо, которых описывают как существ с рыбьими хвостами и человеческими лицами. На Филиппинах до сих пор рыбаки рассказывают о сиренах — и это не греческие сирены, заметьте, это местные существа, которые живут в коралловых рифах и, по поверьям, охраняют подводные сады.
Он подался вперёд, и его голос стал тише, но интенсивнее, как будто он делился тайной.
— Но самая интересная, на мой взгляд, традиция связана не с Европой, а с островами Тихого океана. Полинезийцы, микронезийцы, меланезийцы — у них у всех есть предания о существах, которых можно назвать русалками, но с одной важной оговоркой: это не полурыбы-полуженщины. Это люди, которые могут жить и на суше, и в воде. Понимаете? Не хвост, который сменяется ногами по волшебству, а изначальная двойственность. Они рождаются среди людей, живут как люди, но в их крови — океан. И рано или поздно океан зовёт их обратно.
— И они уходят? — спросила я, и мой голос дрогнул, хотя я не планировала этого.
— По-разному, — профессор пожал плечами, взял ещё одну конфету, но не развернул, а просто держал в пальцах, — некоторые уходят навсегда. Некоторые живут на два мира: днём ходят по суше, ночью плавают в бухте. Некоторые даже не подозревают о своей природе, пока что-то — стресс, гнев, любовь, близость воды — не пробуждает в них эту кровь. И тогда начинаются странности. Внезапные способности. Тяга к океану, которую невозможно объяснить. Ощущение, что вода — это не просто стихия, а нечто большее.
Он замолчал, разворачивая конфету, и в наступившей паузе я услышала, как за окном скрипят эвкалипты, как чайник на подоконнике тихо булькает, как моё сердце стучит слишком громко, слишком быстро, слишком очевидно.
— И есть ещё кое-что, — добавил он, и его глаза встретились с моими, и мне показалось, что он видит больше, чем говорит, — во многих тихоокеанских культурах считается, что такие люди не одиноки. Что к каждому «водному» человеку рано или поздно приходит другой — тот, кто слышит океан. Не управляет, не повелевает, а именно слышит. И вместе они составляют нечто вроде пары, баланса. Один — сила, другой — слух. Один — волна, другой — ветер, который её направляет. И когда они находят друг друга — океан затихает.
Я сидела, не дыша, и мои пальцы, сжимавшие сумку, побелели. «Один — сила, другой — слух». «Когда они находят друг друга — океан затихает». Всё, что он говорил, было будто специально подобрано для меня и для Райана, и я уже не знала, верить ли в совпадения или признать наконец, что мир устроен совсем не так, как я думала.
— А вы — начала я, и мой голос прозвучал хрипло, — вы сами верите в эти легенды? Как учёный?
Профессор Винтер улыбнулся загадочной улыбкой, какой улыбаются люди, знающие гораздо больше, чем говорят. Он снял очки, протёр их краем рубашки и водрузил обратно, прежде чем ответить: — Я, мисс Рамирес, изучаю антропологию уже тридцать пять лет. И за эти годы я понял одну простую вещь: люди не придумывают историй на пустом месте. Что-то всегда стоит за легендой. Что-то, что когда-то было реальным — или до сих пор остаётся.
Я кивнула, переваривая услышанное, и в голове у меня крутились обрывки фраз — «один — сила, другой — слух», «океан затихает», «что-то всегда стоит за легендой», — и следующий вопрос родился сам собой, раньше, чем я успела его обдумать, раньше, чем я успела испугаться, что он прозвучит слишком лично.
— Эм.. — я замялась, пытаясь подобрать слова, — если говорить про сегодняшнюю лекцию про Левиафана, про Слышащих, про всё это, то... как возникли эти слушающие? Должен же быть какой-то исток? Вы сказали, что в каждой культуре есть свои истории о тех, кто слышит океан, но с чего всё началось? Кто был первым?
Профессор Винтер поставил чашку на блюдце с тихим стуком, и его глаза, увеличенные линзами очков, блеснули с особым выражением, какое бывает у человека, который долго ждал этого вопроса и наконец дождался. Он не стал отвечать сразу, вместо этого он встал, подошёл к одной из книжных полок, провёл пальцем по корешкам, как будто искал что-то, и, найдя нужный том — старый, в потёртом зелёном переплёте, с золотым тиснением, — снял его с полки и положил на стол передо мной, но не открыл, а просто оставил лежать, как безмолвное обещание ответа.
— Это хороший вопрос, мисс Рамирес, — сказал он, возвращаясь в кресло и снова закидывая ногу на ногу, — и, честно говоря, я редко слышу его от студентов. Обычно они спрашивают про экзамены. А вы спрашиваете про истоки. Это говорит о том, что вы не просто слушаете лекции — вы впускаете их в себя. Это редкое качество.
Он помолчал, словно собираясь с мыслями, и его взгляд на мгновение устремился куда-то вдаль, за пределы кабинета, за пределы университета, за пределы времени.
— Исток Слышащих, — начал он, и его голос приобрёл тот самый ритм, который появлялся у него на лекциях, когда он переходил от теории к повествованию, — это, пожалуй, один из древнейших сюжетов в истории человечества. Он старше письменности, старше земледелия, старше, возможно, даже самих богов в том виде, в каком мы их знаем. Первое упоминание о людях, способных слышать океан, мы находим не в книгах, не в манускриптах, а в устной традиции народов, живших у моря за тысячи лет до того, как были построены первые города. И чтобы понять, откуда взялись Слышащие, нужно сначала понять, кем был океан для древнего человека.
Он подался вперёд, опираясь локтями о стол, и его пальцы, унизанные старческими веснушками, сплелись в замок.
— Представьте себе мир, в котором ещё нет науки. Нет океанографии, нет метеорологии, нет спутников, которые предсказывают шторм за неделю. Человек стоит на берегу и смотрит на воду, которая простирается до горизонта и дальше, — на воду, которая может дать ему пищу, а может убить его одним движением. Она непредсказуема. Она огромна. Она живёт по своим законам, и законы эти человеку неведомы. И естественная реакция на такую стихию — это страх, смешанный с благоговением. Но всегда, во все времена, находились люди, которые не боялись. Или боялись, но иначе — не как угрозы, а как тайны, которую хочется разгадать. Они садились у кромки воды и слушали. Не просто слышали шум прибоя — они слушали ритм, рисунок, дыхание океана. И со временем — поколение за поколением — они начинали различать в этом шуме закономерности. Они замечали, что волны меняются перед штормом определённым образом. Что некоторые течения приносят рыбу, а другие уносят. Что океан дышит — прилив, отлив, — и у этого дыхания есть свой пульс.
Он сделал паузу, и его палец поднялся, указывая куда-то вверх, к потолку, к небу, к чему-то невидимому.
— Эти люди становились первыми жрецами воды. Первыми оракулами океана. Их называли по-разному: Слушающие, Шепчущие-с-волнами, Те-Кто-Знает-Ритм. Они не управляли водой — это принципиально важно, — они её понимали. И понимание это давало им власть иного рода: они могли предсказать шторм, найти косяк рыбы, провести лодку через рифы. Для своих общин они были незаменимы. Их почитали, к их словам прислушивались старейшины, их благословляли перед выходом в море.
— Но откуда брался этот дар? — спросила я, и мой голос прозвучал тихо, почти хрипло.
— Вот здесь, — профессор улыбнулся, — мы вступаем на зыбкую почву мифов. Потому что каждая культура отвечала на этот вопрос по-своему, и ответ всегда был мистическим. В древнем Вавилоне, например, существовала легенда о том, что бог Эа — владыка подземных вод и хранитель мудрости — выбрал первых людей, которые будут его голосом на земле. Он вышел из Персидского залива в облике человека-рыбы, и те, кто увидел его и не ослеп от ужаса, получили дар слышать воду. Они основали первый храм Эа в Эриду, и их потомки — жрецы этого храма — передавали дар из поколения в поколение, и считалось, что если жрец покинет храм и перестанет служить океану, то дар исчезнет из его крови навсегда.
Он взял книгу, которую до этого положил на стол, и наконец открыл её — страницы были жёлтыми, пахли временем, и на одной из них я увидела иллюстрацию: человек с рыбьим хвостом, выходящий из воды, и люди на берегу, падающие ниц.
— У кельтов, — продолжил он, перелистывая страницы, — была другая традиция. Они верили, что Слышащие — это потомки тех, кто заключил договор с морским народом. Не с богами, заметьте, а именно с народом — с теми, кто живёт под водой и не принадлежит ни к людям, ни к духам. По легенде, когда первые кельтские племена пришли на побережье Ирландии, они встретили там существ, которые выглядели как люди, но могли дышать под водой. Между ними и людьми был заключён союз: морской народ научил людей слышать океан, а люди поклялись никогда не охотиться на тюленей — потому что, согласно кельтским верованиям, тюлени были любимыми животными морского народа и часто служили им проводниками между мирами. Нарушивший эту клятву терял слух — в прямом смысле. Глох. И уже не мог слышать ни океан, ни людей.




