- -
- 100%
- +
— Может, поэтому он мне и интересен, — я пожала плечами, и этот жест, небрежный, лёгкий, подействовал на Гаррета сильнее, чем любые слова, — потому что он не пытается никого впечатлить. Не пытается купить меня ужином или победой на волне. Не пытается затащить в постель только потому, что я ему отказала. Он просто есть. Настоящий. И да, он не умеет разговаривать с людьми, но, знаешь, — я склонила голову набок, — может, это потому, что люди, с которыми он пытался разговаривать, были вроде тебя? Которые только и делают, что тычут пальцами и называют неудачником?
— Я не тыкал в него пальцем! — Гаррет вскинул руки, и его голос сорвался на крик. — Я вообще его не замечал до того, как ты начала с ним носиться! Он был пустым местом, понимаешь? Никто не травил его специально, никто не устраивал на него охоту — он сам сделал себя невидимкой, сам спрятался в свою раковину, и если его это устраивало, то какое мне до этого дело? Но теперь ты вцепилась в него, как будто он — твой личный проект, твой благотворительный случай, и ты решила его спасти! А ты не думала, что ему, может быть, не нужно твоё спасение? Что он, может быть, вообще не хочет, чтобы ты лезла в его жизнь?
Вот тут я замолчала. Не потому что мне нечего было ответить — у меня всегда находилось что ответить, а потому что его слова задели что-то, о чём я сама думала, но боялась признаться.
Может быть, я действительно лезу туда, куда меня не просили? Может быть, Райан не хочет, чтобы я была рядом, а я просто не слышу его «нет» за своим собственным шумом?
Но потом я вспомнила, как он сказал «наверное да» там, на тропинке, когда я предложила съездить на пляж со светящимся планктоном, как его глаза на секунду потеплели, как он почти улыбнулся. И я поняла, что Гаррет не прав или прав, но не до конца, и что я не собираюсь отступать только потому, что кто-то, кто никогда не пытался понять Райана, говорит мне, что я ему не нужна.
— Знаешь, Гаррет, — сказала я, и мой голос, тихий, ровный, прозвучал в вечернем воздухе как-то особенно отчётливо, — ты, наверное, даже не слышишь себя со стороны. Ты только что сказал, что Брукс — никто, что он пустое место, что он неудачник без амбиций и друзей. А потом обвинил меня в том, что я лезу к нему со своим спасением. Но ты не заметил главного: я лезу к нему не потому, что хочу его спасти. Я лезу к нему, потому что он единственный, с кем мне интересно. Единственный, кто не смотрит на меня как на трофей. Единственный, кто говорит мне «отвали» в лицо, когда я перегибаю. И если ты называешь это «благотворительностью», то мне тебя жаль, потому что ты, при всех твоих победах и спонсорах, так и не понял, что люди общаются друг с другом не ради выгоды, а просто потому что...
Я замолчала, переводя дыхание, и Гаррет смотрел на меня — долго, пристально, — и на его лице, обычно таком уверенном, боролись гнев, обида и боль.
— Ты правда думаешь, что я смотрел на тебя как на трофей? — спросил он наконец, и его голос прозвучал так тихо, что мне пришлось напрячь слух, чтобы разобрать слова.
— А разве нет? — я подняла бровь, и этот жест, должно быть, ранил его сильнее, чем любые оскорбления.
— Может, поначалу, — он отвёл взгляд, и его пальцы, сжимавшие доску, разжались, — может, поначалу да. Ты была просто девчонкой, которая выиграла у меня заезд и которую хотелось поставить на место. Но потом.. — он запнулся, и я увидела, как его кадык дёрнулся, когда он сглотнул, — потом, когда мы целовались на пляже, — это было не про трофей. Это было другое. Настоящее. И ты это знаешь.
Я молчала, потому что он был прав — в том поцелуе было что-то настоящее, что-то, чего я сама не ожидала, что-то, что я пыталась забыть, но не могла. Но этого было недостаточно. Настоящего поцелуя недостаточно, чтобы построить что-то большее, и я знала это так же твёрдо, как знала, что океан не прощает ошибок.
— Мне жаль, Гаррет, — сказала я, и мой голос, тихий, почти ласковый, прозвучал эхом моего собственного удивления, — правда жаль. Ты не плохой человек. Ты просто не для меня, как и я не для тебя, атеперь извини — мне нужно догнать Брукса, пока он не решил, что я его бросила.
Я развернулась и пошла прочь, и мои босые ноги ступали по песку, по траве, по тропинке, ведущей к парковке, и за спиной у меня молчал Гаррет Уайлд — возможно, впервые в жизни оставшийся без последнего слова.
— Эй! Брукси!
Мой голос разнёсся над парковкой, вспугнув чайку, которая сидела на чьём-то пикапе и чистила перья, и я побежала босиком по асфальту, потом по траве, потом снова по асфальту, чувствуя, как ветер хлещет по лицу, как мокрые волосы бьют по плечам, как сердце колотится где-то в горле, и я нагнала его у самого поворота, где тропинка раздваивалась: одна вела к парковке, другая к Старой лагуне, и резко встала прямо перед ним, раскинув руки, заставив его затормозить так, что его босые пятки проехались по земле, подняв облачко пыли.
— Что тебе нужно? — произнёс он резко, и его голос, обычно ровный, как штиль, сейчас был полон холода, который я уже слышала раньше, когда он думал, что я поспорила с Гарретом.
— Ты чего злишься? — я опустила руки, но не отступила ни на шаг, продолжая стоять прямо перед ним, блокируя путь.
— Потому что очевидно, что ты поспорила с Гарретом, — он попытался обойти меня слева, но я шагнула влево, он попытался обойти справа — я шагнула вправо, и мы застыли в этом нелепом танце, как два боксёра перед боем. — Дай пройти, Рамирес.
— Послушай же меня! — я вскинула руки, почти касаясь его груди, но не дотрагиваясь, потому что знала: он не любит прикосновений, он вздрагивает от них, как от ожога. — Я не спорила с чёртовым Уайлдом! Как тебе это доказать? Хочешь, пойдём прямо сейчас к нему и спросим? Хочешь, я позвоню своему дяде, и он подтвердит, что я никогда в жизни не заключала пари на людей? Хочешь, я поклянусь на чём угодно — на доске, на океане, на могиле моей матери, — что у меня и в мыслях не было?
— Не знаю, — он отвёл взгляд, и его пальцы, сжимавшие доску, побелели, и желваки на скулах заходили ходуном, и я видела, что он не хочет мне верить, но и не может до конца не верить, и это «не знаю» было уже шагом вперёд по сравнению с тем, что было в столовой.
— Я понимаю, — я опустила руки, и мой голос, обычно громкий, уверенный, колючий, стал мягче, тише, — я понимаю, что ты впервые сталкиваешься с тем, что к тебе так липнет человек, да ещё и девушка, что тебе может показаться, будто её взяли на спор. Я понимаю, почему ты так думаешь. Ты привык, что люди либо не замечают тебя, либо смеются, либо тычут пальцами, как Майло, и когда кто-то вдруг проявляет интерес — это подозрительно, это странно, это не укладывается в твою картину мира, но это не так, Райан. Мне правда с тобой интересно. Там, в воде, было весело — ну, насколько вообще может быть весело на тренировке, — и да, мы общаемся всего ничего, но ты правда крутой, и я хотела бы узнать тебя получше.
Я перевела дыхание, чувствуя, как слова несутся потоком, как вода из прорванного крана, и остановить их уже невозможно, да я и не хотела останавливать.
— Возможно, у меня ещё та репутация. Я знаю, что люди говорят: Рамирес — дерзкая, Рамирес — колючая, Рамирес — чудачка из Ковилла, которая любит рассекать океан и подрезать соперников. Но я показываю себя такой, какая я есть, понимаешь? Я не притворяюсь милой, не надеваю маску, не играю в игры. Я говорю то, что думаю, и делаю то, что хочу, и если мне кто-то интересен — я подхожу и говорю об этом прямо. И я никогда — слышишь, никогда! — не спорила насчёт чужих чувств. Если бы узнал об этом мой дядя, он бы меня убил. Не в переносном смысле — в прямом. Он мне с детства вбивал, что чувства людей — это важно, что играть с ними нельзя, что чужая душа — это не игрушка, и если я хоть раз позволю себе что-то подобное, он меня из дома выгонит, а потом прочитает лекцию на три часа с диаграммами и презентацией. Поэтому, пожалуйста, — я посмотрела ему прямо в глаза, и мой голос дрогнул на последнем слове, хотя я не планировала этого, — не записывай меня в твари, ладно? Я не тварь. Я просто громкая и настойчивая, и может быть, немножко бестактная, но я не тварь.
Тишина. Долгая, глубокая — такая, какая бывает под водой, когда ныряешь и всё вокруг замирает. Райан стоял, опустив голову, и его тёмные волосы шторкой падали на глаза, скрывая выражение лица, и я не знала, что он сейчас скажет, пошлёт меня снова, или оттолкнёт, или просто обойдёт и уйдёт, как делал всегда, и от этого незнания внутри меня всё сжалось.
— Ты правда так думаешь? — спросил он наконец, и его голос прозвучал глухо, недоверчиво, но уже без той стали, что была минуту назад.
— Правда, — выдохнула я, и это слово, простое, короткое, далось мне легче, чем все предыдущие, вместе взятые. — Я правда так думаю. Ты крутой. Твой сёрфинг — это искусство. И то, что ты слышишь воду, — это не делает тебя сумасшедшим. Это делает тебя особенным. Я не знаю, как это работает и почему, но я видела тебя на волне, и это было прекрасно. И я хочу понять просто для себя.. для нас.. — это я уже произнесла шепотом, надеясь, что нге услышит. — Если ты, конечно, не против.
Он поднял глаза, и в них, глубоких, как океан, который он слышал, я увидела, как лёд, сковывавший его всё это время, дал трещину — тонкую, едва заметную, но настоящую.
— Для нас? — переспросил он, и в его голосе проскользнуло что-то, похожее на изумление.
— Ну да, — я пожала плечами, чувствуя, как щёки предательски теплеют, и быстро добавила: — В смысле, для нашего... эм... общения. Или дружбы. Или чего там у нас получается. Неважно. Главное, что я не тварь и не поспорила с Гарретом. Ты мне веришь?
Он молчал. Долго — так долго, что чайка, сидевшая на пикапе, успела улететь, а солнце опустилось ещё ниже, и небо из золотого стало сиреневым, и я уже начала думать, что он не ответит, что сейчас он просто развернётся и уйдёт, и я останусь стоять на этой тропинке одна, когда он наконец сказал — тихо, почти шёпотом, но в этом шёпоте было больше веса, чем в любом крике:
— Верю. Но с одним условием.
— Каким? — я замерла.
— Никаких больше разговоров про Гаррета, — он скрестил руки на груди, и его лицо, всё ещё серьёзное, чуть смягчилось, — и про Майло. И про всех остальных. Если ты хочешь общаться — давай общаться. Но без них. Без этой толпы. Только ты и я. И океан. Идёт?
Я улыбнулась — широко, открыто, чувствуя, как внутри разливается тепло, которое, наверное, было заметно даже в сумерках.
— Идёт, Брукси. Только ты, я и океан. И ещё, может быть, светящийся планктон когда-нибудь. Если захочешь.
— Посмотрим, — он хмыкнул, и в этом хмыке мне почудилось что-то, похожее на согласие, и он наконец обошёл меня — но не как препятствие, а как попутчика, — и мы пошли рядом, в ногу, в одном ритме, и тропинка вела нас прочь от парковки, прочь от кампуса, прочь от всего, что осталось позади, — вперёд, к тому, что только начиналось.
Глава 10. Голоса не лгут
Не верь тому, кто говорит, что
море злое. Море — как дитя:
играет, плачет, смеётся. Ты его
только не поучай, а играй в ответ.
Райан БруксРайан
Я шёл домой после тренировки, и на душе у меня было странно: не плохо и не хорошо, а как-то взбаламученно, словно кто-то бросил камень в пруд и круги до сих пор расходились по воде, не в силах успокоиться. Скай Рамирес — эта громкая, неугомонная, невыносимая девчонка с родинкой-звездой под глазом застряла у меня в голове, как песчинка в раковине, и я не знал, что с ней делать: вытолкнуть или оставить, позволив ей стать жемчужиной. Она говорила искренне — я видел это по её глазам, по тому, как она перегородила мне путь и отказалась отступать, по тому, как её голос дрогнул, когда она рассказывала про дядю, который вбивал ей, что чувства людей важны, — и часть меня, та, что устала от одиночества, хотела ей верить, хотела открыться, хотела наконец-то перестать шарахаться от каждого, кто подходит слишком близко. Но другая часть — та, что росла во мне годами, та, что помнила каждую насмешку, каждое «псих», каждое «странный», — твердила: будь осторожен, не обольщайся, люди не меняются, и девушки вроде неё не дружат с парнями вроде тебя просто так.
Я зашёл в хижину, и дверь скрипнула знакомым скрипом, который я слышал с детства и который означал «ты дома», и поставил доску аккуратно к стене, туда, где она всегда стояла, рядом со старой доской деда, которая давно уже не годилась для сёрфинга, но которую я не мог выбросить, потому что она пахла его табаком и его историями. В хижине было темно, только лунный свет пробивался сквозь окно, рисуя на полу серебряные квадраты, и тишина, обычно успокаивающая, сегодня казалась слишком громкой, слишком настойчивой, как будто она требовала, чтобы я разобрался в себе.
Я не стал зажигать лампу. Просто вышел обратно босиком, в той же футболке, что была на тренировке, и направился к океану, потому что только там, у воды, в компании голосов, которые никогда мне не лгали, я мог найти ответы. На дворе уже совсем стемнело, и звёзды высыпали на небе, как соль на чёрном столе, и Млечный Путь тянулся через весь небосвод, и я шёл по тропинке, которую знал наизусть, и с каждым шагом голоса становились громче, отчётливее, радостнее.
— Райан идёт! — зазвенел высокий голос, тот, что принадлежал прибрежной волне, всегда встречавшей меня первой.
— И вновь здравствуй, Райан! — подхватил второй, пониже, посерьёзнее.
— Наконец-то он поговорит с нами! А то при Звёздочке стеснялся отвечать нам! — третий, озорной, с нотками смеха.
Я сел у кромки воды, и ступни мои погрузились в мокрый песок, а волна, набежавшая на берег, мягко обвила щиколотки, как верный пёс, который рад видеть хозяина, и я почувствовал, как напряжение этого дня — тренировка, Гаррет, Скай, её слова, её глаза, её «я не тварь», — понемногу отпускает, растворяется в соли, в ритме, в музыке, которая звучала во мне и вокруг меня.
— Простите, — сказал я тихо, и мои пальцы чертили на песке невидимые узоры, — я не хотел при ней отвечать. Не хотел, чтобы она подумала, что я сумасшедший. Хотя, кажется, она и так так думает.
— Мы понимаем тебя, Райан! — глубокий голос, тот, что шёл из жёлоба на дне, прозвучал тепло, понимающе.
— Ну так что, вы теперь друзья? — молодой голос, любопытный, нетерпеливый.
— А ты что, не слышал, как он злился, когда к нему и Звёздочке подошёл тот дурак? — вмешался другой, постарше.
— Слышал! Слышал! — зазвенели голоса наперебой.
— Так вы.. — я замер, и моя рука, чертившая узоры на песке, остановилась, — вы слышали их разговор? Тот, после тренировки? С Гарретом?
— Конечно! — хор голосов прозвучал так синхронно, что на секунду мне показалось, будто сам океан ответил мне одним огромным, всеобъемлющим голосом.
Я закусил губу, чувствуя, как внутри меня борются два желания: попросить их рассказать всё в деталях, или заткнуть уши и не слушать, потому что если они скажут, что Скай меня обманывала, что Гаррет был прав, что всё это было игрой, я не знал, что буду делать. Но голоса никогда мне не лгали, и если уж спрашивать, то у них.
— А вы можете... — я запнулся, и слова застряли в горле, — сказать, о чём они говорили?
— Тот дурак ревновал! — выпалил высокий голос, и в нём было столько возмущения, столько праведного гнева, что я почти улыбнулся.
— Да! Да! Точно ревновал! — подхватили остальные. — Он говорил, что ты неудачник. Райан, он нам не нравится! Он в океане ведёт себя так, будто он хозяин! Будто волны должны ему подчиняться, а он не слушает, он приказывает, он ломает воду, а не танцует с ней! Но хозяин — мы! Мы — океан! А он просто гость, который забыл, как нужно себя вести!
— А.. — я сглотнул, и следующее слово далось мне труднее всех предыдущих, — а Скай что говорила?
Голоса на мгновение затихли, не потому что им нечего было сказать, а потому что они, кажется, переглядывались между собой, как делали всегда, когда собирались рассказать что-то особенно важное, а потом заговорили все разом, перебивая друг друга, и в их голосах было столько тепла, столько радости, что у меня перехватило дыхание.
— А Звёздочка тебя защищала! Она сказала, что ты не неудачник!
— Она сказала, что твой сёрфинг — это искусство! Что ты обалденный!
— Она сказала, что ты ей интересен, и что ей нравится твоя искренность!
— Она сказала, что ты единственный, с кем ей интересно!
— Нам нравится Звёздочка! Она очень милая! Она громкая, да, и от неё много шума, но она добрая! Мы чувствуем это! Мы чувствуем, когда люди добрые, а когда злые, — и она добрая!
— Да! Очень милая! И она хочет поехать с тобой на пляж со светящимся планктоном! Ты должен согласиться, Райан! Это будет красиво! Мы подсветим вам воду, честно слово!
Я сидел на песке, чувствуя, как волны лижут мои ступни, и внутри меня что-то таяло, лёд, который я носил в себе годами, который защищал меня от людей, но и душил одновременно, и я вдруг понял, что голоса не лгут. Они никогда не лгали. И если они говорят, что Скай меня защищала, значит, так оно и было. Если они говорят, что она добрая, значит, так оно и есть. И всё, что она говорила мне там, на тропинке — про дядю, про чувства, про то, что я ей интересен, — было правдой.
— Она правда так сказала? — прошептал я, и мой голос, сорванный, хриплый, прозвучал в тишине так жалко, что мне самому стало стыдно.
— Правда, правда, правда! — зазвенели голоса. — Она так и сказала! Слово в слово! Мы не умеем врать, Райан, ты же знаешь! Мы — океан, а океан не врёт!
Я закрыл глаза, и слёзы — горячие, солёные, — покатились по моим щекам, смешиваясь с океаном, и я не пытался их остановить, потому что это были хорошие слёзы, очищающие, как дождь после долгой засухи. Никто никогда не называл меня крутым. Никто никогда не говорил, что мой сёрфинг — искусство. Никто, кроме деда, не смотрел на меня так, как смотрела она, — с любопытством, да, но и с уважением, с интересом, с тем самым огоньком, который говорил: «Ты мне важен».
— Спасибо, — сказал я тихо, и голоса вокруг меня зашептались радостно, запели, засмеялись, и прибрежная волна лизнула мою ладонь, как будто хотела сказать: «Мы же говорили, мы же предупреждали, что Звёздочка — хорошая», — и я впервые за долгое время почувствовал, что, возможно, я не один, возможно, у меня может быть друг, возможно, Скай Рамирес — это не очередной человек, который посмеётся надо мной и уйдёт, а тот самый человек, который останется.
Я просидел так ещё долго — глядя на звёзды, слушая истории океана, чувствуя, как внутри меня что-то меняется, что растёт надежда, — и когда наконец поднялся, отряхнул песок с ладоней и пошёл обратно к хижине, я знал, что завтра, когда увижу её, я не буду больше прятаться. Я не буду больше молчать. Я, может быть, даже скажу ей «привет» первым — и не потому что должен, а потому что хочу, потому что она, кажется, действительно настоящая. И, может быть — только может быть, — я тоже могу быть настоящим. Рядом с ней.
Я вошёл в хижину, и тишина, встретившая меня, была уже не той гнетущей, что раньше, а какой-то умиротворённой, как будто сам дом выдохнул вместе со мной после долгого дня. Пальцы привычно нащупали коробок, чиркнули спичкой, и керосиновая лампа, стоявшая на столе, зажглась тёплым жёлтым светом, отбросив на стены знакомые тени: доска у стены, старая фотография деда, полка с ракушками, собранными за годы, и я сел на кровать, чувствуя, как пружины прогибаются подо мной, и уставился на свою доску, которая блестела в свете лампы, всё ещё мокрая после вечернего заезда.
И тут в голове у меня, как это часто бывало в тишине, всплыли слова деда, которые он сказал мне однажды вечером, когда мы сидели на крыльце, глядя на закат, и он был непривычно задумчив, непривычно тих, и его голос, обычно ровный, звучал с какой-то щемящей ноткой.
«Знаешь, Райан, однажды я встретил девушку, которая была для меня всем. Я любил её настолько, что хотел вырвать себе сердце и вручить ей его в руки — просто чтобы она знала, что оно бьётся только ради неё. Но она была до жути суетливой — вечно что-то говорила, смеялась, двигалась, не могла усидеть на месте, наполняла дом шумом, и я, привыкший к тишине, иногда сходил с ума от этого. Я готов был умереть сам, лишь бы хоть на миг услышать тишину. Понимаешь? Хоть на миг. И если ты однажды встретишь такую — громкую, неугомонную, от которой у тебя звенит в ушах, — не желай этого. Берегись своих желаний, Райан. Потому что когда она уехала — а она уехала, — я больше её не видел. И мне было так одиноко. Так тихо. Будь она тебе просто другом или любовью всей твоей жизни — не желай услышать хоть раз тишину. Потому что потом эта тишина тебя сожрёт. Медленно, по кусочку, день за днём, пока от тебя самого не останется только оболочка».
Я хмыкнул в темноте, и мой смешок прозвучал глухо, без веселья. Тогда, когда дед рассказывал это, я не понял, о чём он. Я был слишком мал, слишком погружён в свои собственные страхи, чтобы разбираться в чужих. Но сейчас — сейчас его слова отозвались во мне с такой силой, что я поёжился, хотя в хижине было тепло. Скай. Суетливая, громкая, неугомонная. Она заполняла собой всё пространство, где бы ни находилась, и когда она была рядом, я действительно мечтал о тишине, но когда она уходила, когда она ушла с Гарретом, пусть даже чтобы отшить его, внутри меня что-то сжималось, и тишина, которую я получал, была не утешительной, а гулкой, как пустой зал.
Мои глаза скользнули по комнате и остановились на старом сундуке, стоявшем в углу, деревянном, окованном медными полосками, потемневшими от времени. Дед приказал никогда не открывать его. «Там нет ничего, что тебе нужно знать, — сказал он однажды, и его голос был твёрже, чем когда-либо. — Просто старые бумаги. Дай слово, что не полезешь». Я дал слово. Мне было двенадцать, и слово, данное деду, было свято, но сейчас мне было двадцать, деда не было в живых уже три года, а сундук стоял и смотрел на меня, и что-то внутри меня, то ли желание понять, то ли просто усталость от всех секретов, которые меня окружали, толкало меня к нему.
Я встал с кровати, чувствуя, как половицы поскрипывают под босыми ногами, и подошёл к сундуку. Замок был старым, проржавевшим, и когда я нажал на него, он поддался с тихим щелчком, как будто только и ждал, чтобы его открыли. Крышка поднялась, и в нос ударил запах старой бумаги, пыли и может быть, табака, который дед курил когда-то, может быть, времени, которое застоялось в этом сундуке на десятилетия. Внутри лежали бумаги, пожелтевшие, хрупкие: какие-то письма, перевязанные бечёвкой, открытки с видами Сан-Франциско, старые фотографии, на которых я не узнавал лиц, и среди всего этого — дневник. Небольшой, в потёртом коричневом переплёте, с золотым тиснением, почти стёршимся от времени.
Я взял его в руки — осторожно, как берут хрупкую ракушку, которую боишься раздавить, — и открыл первую страницу. Почерк был деда — я узнал его сразу, эти ровные, чуть наклонённые вправо буквы, которыми он подписывал открытки на мой день рождения. Дата в углу страницы: 1947 год.
«Я впервые услышал какие-то голоса. Они становятся сильнее каждый раз, когда я подхожу к океану, и это сводит меня с ума. Сегодня я стоял у кромки воды, и волна, набежавшая на песок, сказала мне: "Привет, Томас". Я обернулся — сзади никого не было. Только чайки. Я сказал об этом маме, а она ответила, что я сочиняю, что у меня слишком богатое воображение, что мне нужно больше играть с другими детьми и меньше сидеть у воды. Но я не сочиняю. Я правда их слышу. И они звучат так, будто знают меня. Будто ждали. Видимо, я сумасшедший. Видимо, мама права. Но почему тогда мне не страшно? Почему мне хочется вернуться и послушать ещё?»
Я перевернул страницу, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Я слышал пару раз его истории, но они были поверхностные, а тут настоящий клад.
«1947 год, ноябрь. Я больше не говорю маме о голосах. Она всё равно не верит, а папа только смеётся и говорит, что из меня выйдет великий сказочник. Но я не сказочник. Я просто слышу то, чего не слышат другие. Сегодня океан рассказал мне про корабль, который затонул у берегов Японии двадцать лет назад, — про то, как моряки кричали в темноте, а вода уносила их голоса в глубину. Я плакал, сидя на песке, и волны лизали мои ноги, утешая. Они говорят, что я — Слышащий. Что я один из немногих. Что у меня есть дар. Если это дар, то почему он такой тяжёлый?»
Я оторвался от дневника и посмотрел на фотографию деда на стене, где он стоит с доской, молодой, счастливый, и вдруг понял, что он прожил всю жизнь, нося в себе ту же тайну, что и я, тот же груз, то же одиночество. И он никогда не говорил мне об этом прямо — только намёками, только легендами.
Я снова опустил глаза к дневнику и перевернул ещё одну страницу. Почерк стал более размашистым, более взволнованным — как будто дед торопился записать что-то, что не могло ждать.



