Морской ястреб

- -
- 100%
- +
— Да простит вас Бог, Розамунда! — вымолвил сэр Оливер и вышел вон.
Он возвращался домой с адом в душе. Он не знал, что сулит ему будущее, но обида на Розамунду была так велика, что для отчаяния в его сердце не оставалось места. Они не вздернут его на виселице! Он будет драться с ними зубами и когтями — и при этом Лайонел не пострадает. Об этом он позаботится.
Затем мысли о брате несколько изменили его настроение. Как легко он мог бы сокрушить их обвинения! Как легко мог бы поставить эту гордячку на колени, молящей о прощении! Одного его слова было бы довольно — но он не смел произнести его, дабы не погубить брата.
В тихие, глухие часы той ночи, лежа без сна в постели и глядя на вещи без гнева, он ощутил, как меняется его душевный настрой. Он мысленно перебрал все улики, приведшие ее к страшному выводу, и был вынужден признать, что она имела на то известные основания. Если она была несправедлива к нему, то он сам оказался несправедлив к ней еще больше. Годами она слушала ядовитые речи, которые распускали о нем враги — а его высокомерие нажило их немало. Она отвергала любые наветы, потому что любила его; ее отношения с братом испортились из-за этой любви — и вот теперь все это обрушилось на нее с сокрушительной силой.
Раскаяние сыграло свою зловещую роль в ее убежденности, будто Питер Годолфин пал от его руки. Ей, должно быть, казалось, что своим упрямством, своей любовью к человеку, которого ненавидел ее брат, она сама отчасти стала пособницей этого убийства.
Теперь он ясно видел это и судил ее мягче. Она должна была быть больше чем человеком, чтобы не чувствовать того, что чувствовала сейчас; а поскольку сила разочарования всегда равна силе прежнего упоения, было вполне естественно, что теперь она яростно ненавидит того, кого столь же яростно любила.
Это был тяжкий крест. И все же ради Лайонела он обязан был нести его со всем мужеством, на какое был способен. Нельзя приносить Лайонела в жертву собственному эгоизму за поступок, который он не мог не считать оправданным. Он был бы последним подлецом, если бы даже помыслил о подобном пути к спасению.
Но если сам он об этом не думал, то Лайонел думал непрестанно и все эти дни жил в паническом страхе — страхе, лишившем его сна и так раздувшем лихорадку, что на второй день после трагедии юноша стал похож на призрак: с запавшими глазами и осунувшимся лицом. Сэр Оливер принялся увещевать его, постаравшись вдохнуть в него бодрость. К тому же в тот день пришли вести, способные развеять его ужас: мировые судьи в Труро были извещены о случившемся и о выдвинутых обвинениях, но наотрез отказались давать делу ход.
Причиной тому был мастер Энтони Бейн — тот самый судья, на чьих глазах сэру Оливеру нанесли оскорбление. Он заявил, что все происшедшее с мастером Годолфином было заслуженной карой за его собственную спесь и наглость, и объявил, что совесть честного человека не позволяет ему выписать ордер на арест констеблю.
Сэр Оливер узнал об этом от второго свидетеля — приходского священника, который сам претерпел немало грубости от Годолфина и, будучи служителем Евангелия и мира, тем не менее всецело поддержал решение судьи (по крайней мере, на словах).
Сэр Оливер поблагодарил его, заметив, что со стороны сэра Эндрю и мастера Бейна весьма благородно проявить подобное понимание, но вновь повторил, что не причастен к убийству, сколь бы ни свидетельствовали против него улики.
Однако два дня спустя, когда до него дошли слухи, что вся округа кипит возмущением против мастера Бейна из-за его отказа арестовать рыцаря, сэр Оливер призвал священника и тотчас поскакал вместе с ним в дом мирового судьи в Труро, дабы представить доказательство, которое утаил от Розамунды и сэра Джона Киллигру.
— Мастер Бейн, — произнес он, когда все трое заперлись в библиотеке джентльмена, — я слышал о том справедливом и мужественном решении, которое вы вынесли, и прибыл поблагодарить вас и выразить свое восхищение вашей твердостью.
Мастер Бейн сдержанно поклонился. От природы он был человеком строгим и важным.
— Но дабы ваш благородный поступок не повлек за собой дурных последствий для вас самих, я прибыл представить вам доказательство того, что вы поступили еще правильнее, нежели полагали, и что я не являюсь убийцей.
— Вы не убивали его? — в изумлении воскликнул мастер Бейн.
— Уверяю вас, я не стану прибегать к уловкам, в чем вы сами сейчас убедитесь. У меня есть доказательство, и я пришел явить его сейчас, пока время не сделало это невозможным. Я не желаю огласки сию же минуту, мастер Бейн, но прошу вас составить бумагу, которая смогла бы удовлетворить суд в будущем, если делу дадут ход — а это весьма вероятно.
Это был тонкий и расчетливый шаг. Улика, которой не было на нем, имелась на теле Лайонела; но время сотрет этот след, и если огласить свидетельство позже, искать виновного в другом месте будет уже поздно.
— Уверяю вас, сэр Оливер, что даже если бы вы убили его после нанесенного оскорбления, я не счел бы ваш поступок чем-то большим, нежели справедливой карой зарвавшемуся наглецу.
— Я знаю, сэр. Но дело обстояло иначе. Одной из главных улик против меня — пожалуй, самой веской — называют то, что от тела Годолфина до моих дверей тянулся кровавый след.
Собеседники обратились в слух. Священник не сводил с рыцаря немигающих глаз.
— Из этого с неизбежностью следует, что убийца был ранен в схватке. Кровь на снегу никак не могла принадлежать жертве — следовательно, она текла из жил нападавшего. А в том, что убийца получил ранение, нет сомнений, ибо клинок Годолфина был обагрен кровью. И вот теперь вы, мастер Бейн, и вы, сэр Эндрю, станете свидетелями того, что на моем теле нет ни единой свежей царапины! Я разденусь перед вами донага, в чем мать родила, и вы воочию убедитесь в этом. После чего я попрошу вас, мастер Бейн, заверить сие бумагой. — С этими словами он сбросил дублет. — Но поскольку я не желаю доставлять удовольствия этим горлопанам, обвиняющим меня, дабы не показать, будто я их боюсь, я прошу вас, джентльмены, сохранить эту тайну до тех пор, пока обстоятельства не вынудят предать ее гласности.
Они признали разумность его предложения и согласились, хотя в душе оставались полны сомнений. Но когда осмотр был завершен, оба джентльмена застыли в полнейшем ошеломлении, видя, как рушатся все их прежние предположения.
Разумеется, мастер Бейн составил требуемый документ, скрепив его подписью и печатью, а сэр Эндрю приложил свою подпись и печать в качестве свидетеля.
С этим пергаментом, должным послужить ему надежным щитом в случае любой беды, сэр Оливер окрыленным возвращался домой. Ибо, едва минует опасность для брата, этот пергамент ляжет перед глазами сэра Джона Киллигру и Розамунды — и все еще может устроиться к лучшему.
Глава VI
Джаспер Ли
Если то Рождество в Годолфин-Корте было исполнено скорби, то в Пенарроу оно оказалось ничуть не отраднее.
Сэр Оливер сделался мрачен и молчалив: он подолгу сидел, уставившись в огонь камина, и вновь и вновь прокручивал в памяти каждое слово свидания с Розамундой — то пылая горькой обидой за ее готовность поверить в его вину, то с мягкой, щемящей грустью находя оправдание неопровержимости улик, свидетельствовавших против него.
Его единокровный брат теперь неслышно ступал по дому, словно стараясь стать невидимкой и не смея тревожить угрюмую задумчивость рыцаря. Ему была прекрасно известна ее причина. Он знал обо всем, что произошло в Годолфин-Корте; знал, что Розамунда навсегда прогнала сэра Оливера, и сердце его сжималось от мысли, что он оставил брата нести бремя, по праву принадлежавшее его собственным плечам.
Эта мысль так извела его, что однажды вечером в порыве раскаяния он не выдержал.
— Нолл, — произнес он, остановившись подле кресла брата в озаренном отблесками пламени полумраке и положив руку ему на плечо, — не лучше ли нам открыть правду?
Сэр Оливер быстро вскинул голову, нахмурившись:
— Ты с ума сошел? — отрезал он. — Правда приведет тебя на виселицу, Лал.
— Быть может, и нет. Но в любом случае ты страдаешь от чего-то худшего, чем петля. О, я наблюдал за тобой каждый час всю эту неделю и знаю, какая боль терзает тебя. Это несправедливо. — И он с жаром повторил: — Нам лучше сказать правду!
Сэр Оливер грустно улыбнулся. Он протянул руку и сжал ладонь брата:
— С твоей стороны благородно предложить такое, Лал.
— И вполовину не так благородно, как с твоей — нести все муки за поступок, совершенный мною!
— Пустое! — Сэр Оливер нетерпеливо пожал плечами; взгляд его оторвался от лица Лайонела и снова обратился к огню: — В конце концов, я смогу сбросить это бремя, когда пожелаю. А такая уверенность способна поддержать человека в любом испытании.
Он произнес эти слова жестким, насмешливым тоном, и Лайонел похолодел. Он долго стоял в молчании, прокручивая их в голове и размышляя над этой зловещей загадкой. Он порывался напрямик спросить брата, что именно означает сие обескураживающее заявление, но духу не хватило. Он испугался, что сэр Оливер лишь подтвердит его худшие догадки.
Постояв еще немного, он отступил и вскоре отправился в постель. Долгие дни эта фраза неотвязно сверлила его мозг: «Я смогу сбросить это бремя, когда пожелаю». В нем росла уверенность: сэр Оливер имел в виду, что черпает силы в знании того, что стоит ему заговорить — и он очистит свое имя. Лайонел не мог поверить, что брат действительно сделает это; он был почти уверен, что сэр Оливер и не помышляет о предательстве.
И все же… а вдруг он передумает? Вдруг бремя станет непосильным, тоска по Розамунде — нестерпимой, а мука оттого, что в ее глазах он навсегда остался братоубийцей, — невыносимой?
Душа Лайонела содрогалась при мысли о последствиях для него самого. Его страхи обнажили его истинную сущность. Он осознал, насколько неискренним было его недавнее благородное предложение открыть правду; понял, что то был лишь минутный эмоциональный порыв, о котором — прими брат его жертву — он горько пожалел бы в ту же секунду. И вслед за этим пришла мысль: если сам он подвержен слепым душевным порывам, столь предательски расходящимся с истинными желаниями, разве не подвержены им все люди? Не может ли и его брат пасть жертвой минутного помрачения, когда в приступе отчаяния бремя покажется слишком тяжким и он в бунте сбросит его с плеч?
Лайонел пытался убедить себя, что брат выкован из железа и никогда не теряет самообладания. Но против этого память услужливо подсказывала: то, что было в прошлом, не дает гарантий на будущее; пределы терпения есть у каждого человека, сколь бы силен он ни был, и вовсе не исключено, что предел сэра Оливера в этой истории уже близок.
Случись такое — в каком положении окажется он сам? Ответ рисовал картину, вынести которую его духу было не под силу. Опасность предстать перед судом и принять высшую меру наказания будет теперь во сто крат страшнее, чем если бы он признался сразу. Расскажи он все в ту же ночь, его словам поверили бы: он слыл человеком безупречной чести, и его слово имело вес. Но теперь ему никто не поверит! Все решат, что его молчание и готовность допустить несправедливое обвинение брата свидетельствуют о трусости и бесчестье, а раз он поступил так, значит, не имел никаких оправданий своему преступлению. Он не просто погибнет — он погибнет с несмываемым позором, презираемый всеми благородными людьми, став жалким отродьем, о чьей смерти никто не уронит и слезинки!
Так он пришел к ужасающему выводу: пытаясь спастись, он лишь затягивал петлю на собственной шее все туже. Стоит Оливеру раскрыть рот — и он погиб. И он вновь возвращался к вопросу: где гарантия, что Оливер не заговорит?
Страх этот, сперва возникавший лишь изредка, стал преследовать его денно и нощно; и хотя лихорадка отпустила его, а рана полностью затянулась, он оставался бледен, худ и изможден. Потайной ужас, терзавший душу, сквозил в каждом его взгляде. Он сделался нервным, вздрагивал от малейшего шороха и жил в непрестанном недоверии к Оливеру, что выливалось в странную раздражительность, вспыхивавшую по любому поводу.
Войдя однажды пополудни в столовую — излюбленное пристанище сэра Оливера в Пенарроу, — Лайонел застал брата в той же привычной позе: упершись локтем в колено и подперев подбородок ладонью, тот неподвижно смотрел на огонь. Это оцепенение сделалось настолько постоянным, что действовало на взвинченные нервы Лайонела как яд; ему стало казаться, будто в этой апатии кроется расчетливый, немой упрек, направленный против него самого.
— Что ты вечно сидишь у огня, точно старая карга? — проворчал он, давая наконец выход копившемуся раздражению.
Сэр Оливер обернулся с кротким изумлением во взоре. Затем взгляд его переместился на высокие окна:
— Идет дождь, — ответил он.
— Раньше никакой дождь не мог загнать тебя к очагу! Но в дождь ли, в ясную ли погоду — все едино: ты носа не кажешь за порог!
— А зачем? — с той же кротостью спросил сэр Оливер, хотя между его темными бровями залегла складка недоумения. — Неужто ты думаешь, мне приятно ловить на себе косые взгляды и видеть, как люди шепчутся за моей спиной, осыпая меня проклятиями?
— Ха! — резко выкрикнул Лайонел, и ввалившиеся глаза его внезапно сверкнули яростью. — Вот до чего дошло! Сперва ты добровольно взял вину на себя, чтобы спасти меня, а теперь попрекаешь этим!
— Я?! — вскричал сэр Оливер, опешив.
— Сами твои слова — попрек! Думаешь, я не понимаю, какой смысл в них заложен?!
Сэр Оливер медленно поднялся, глядя на брата. Он покачал головой и горько усмехнулся:
— Лал, Лал! Рана совсем затуманила твой разум, мальчик. В чем я тебя упрекнул? Какой тайный смысл почудился тебе в моих словах? Пойми их правильно: выходить из дому для меня значит лишь ввязываться в новые драки, ибо терпение мое на исходе, а сносить косые взгляды и шепотки я не намерен. Вот и все.
Он подошел и положил руки на плечи брата. Держа его на расстоянии вытянутой руки, он внимательно вглядывался в его лицо, пока Лайонел опускал голову, чувствуя, как краска стыда заливает щеки.
— Милый мой дуралей! — произнес старший брат и легонько встряхнул его. — Что с тобой творится? Ты бледен, исхудал и сам на себя не похож. У меня есть мысль: я снаряжу корабль, и ты поплывешь со мной в мои прежние охотничьи угодья. Там — настоящая жизнь, которая вернет тебе бодрость и вкус к бытию, да, пожалуй, и мне тоже. Что скажешь?
Лайонел вскинул голову, глаза его блеснули. Но тут же в голову пришла мысль — столь подлая, что краска вновь хлынула ему в лицо от жгучего стыда. И все же мысль эта вцепилась намертво: если он уплывет вместе с Оливером, люди скажут, что он был сообщником брата в преступлении!
Он знал — по многочисленным намекам, брошенным в разговорах и оставленным им без возражений, — что в округе крепла молва о вражде, вспыхнувшей между ним и сэром Оливером из-за трагедии в Годолфин-парке. Его бледный вид и ввалившиеся глаза лишь укрепляли всеобщее мнение, будто грех брата тяжким грузом давит на чистую душу юноши. Его всегда знали как кроткого, доброго малого, во всем противоположного буйному сэру Оливеру, и люди решили, что сэр Оливер в своей растущей жестокости дурно обходится с младшим братом за то, что тот не желает покрывать злодеяние.
Вследствие этого к Лайонелу повсюду проявляли глубокое сочувствие. Согласись он на предложение Оливера — и он разом разрушит все это!
Он сполна осознавал всю мерзость подобной мысли и ненавидел себя за нее. Но стряхнуть ее власть не мог. Она оказалась сильнее его воли.
Брат заметил это колебание и, истолковав его по-своему, подвел Лайонела к камину и усадил в кресло:
— Послушай, — произнес он, опускаясь напротив. — На рейде внизу, близ Смитика, стоит отличный корабль. Ты наверняка видел его. Его капитан — отчаянный головорез по имени Джаспер Ли, которого в любой день можно застать в кабаке в Пеникумвике. Я знаю его со старых времен: и его, и его посудину можно нанять без труда. Он готов на любое дело — от отправки испанцев на дно до работорговли, и если предложить хорошую цену, мы купим его с потрохами. У него такое брюхо, которое переварит что угодно, лишь бы пахло золотом.
Итак, корабль и капитан уже есть; остальное обеспечу я: команду, припасы, пушки, и к концу марта мы увидим, как мыс Лизард тает за кормой. Что скажешь, Лал? Это ведь куда лучше, чем киснуть от тоски в этом мрачном склепе!
— Я… я подумаю, — ответил Лайонел, но столь вяло, что весь разгоревшийся энтузиазм сэра Оливера вмиг угас, и о плавании больше не заговаривали.
Однако Лайонел не отбросил эту мысль окончательно. Если, с одной стороны, она отталкивала его, то с другой — влекла против воли. Дошло до того, что он завел привычку ежедневно наведываться верхом в Пеникумвик; там он сошелся с этим тертым, покрытым шрамами авантюристом, о котором говорил сэр Оливер, и часами слушал небылицы о чудесах дальних морей — многие из которых были слишком чудесны, чтобы оказаться правдой.
Но однажды в начале марта мастер Джаспер Ли огорошил его вестью совсем иного рода, которая вмиг выбила из головы Лайонела всякий интерес к походам на Испанский Мэйн. Моряк вышел вслед за собиравшимся уезжать юношей на крыльцо трактира и придержал стремя, когда тот сел в седло:
— Словцо на ушко, добрый мастер Трессилиан, — вкрадчиво проговорил он. — Знаете ли вы, какая гроза собирается над головой вашего братца?
— Над моим братом?
— Именно — касательно гибели мастера Питера Годолфина на то Рождество. Видя, что мировые судьи сами и пальцем не пошевелят, кое-кто подал прошение наместнику Корнуолла, дабы тот приказал им выписать ордер на арест сэра Оливера по обвинению в душегубстве. Но судьи отказались подчиниться его светлости, заявив, что получили полномочия от самой королевы и в таких делах держат ответ лишь перед Ее Величеством. А теперь до меня дошел слух, будто прошение полетело в Лондон к самой королеве с мольбой приказать судьям исполнить долг либо сложить с себя сан!
Лайонел судорожно перевел дыхание и расширившимися глазами воззрился на моряка, не в силах вымолвить ни слова.
Джаспер прижал палец к носу, и в глазах его мелькнула хитринка:
— Я подумал, надо бы предупредить вас, сэр, чтобы сэр Оливер успел позаботиться о себе. Моряк он первостатейный, а таких на дороге не найдешь.
Лайонел выхватил кошелек из кармана и, даже не заглянув внутрь, швырнул его в готовую ладонь матроса с невнятным словом благодарности.
Домой он скакал в полубезумном ужасе. Свершилось! Удар вот-вот падет, и его брат будет наконец вынужден заговорить!
В Пенарроу его ждал новый удар: от старого Николаса он узнал, что сэра Оливера нет дома — он уехал верхом в Годолфин-Корт.
Первая мысль, подброшенная паникой Лайонела, была о том, что весть уже дошла до сэра Оливера и тот немедленно начал действовать; ибо он не мог представить, чтобы брат отправился в Годолфин-Корт по какому-либо иному поводу.
Однако страхи его были напрасны. Сэр Оливер, не в силах более выносить сложившееся положение, поехал туда, дабы представить Розамунде доказательство своей невиновности, которым заблаговременно запасся. Теперь он мог сделать это, не опасаясь навредить Лайонелу.
Впрочем, поездка оказалась совершенно бесплодной. Девушка наотрез отказалась принять его; и хотя с несвойственным ему смирением он уговорил слугу передать ей самую настойчивую мольбу, ему все равно было отказано. Он вернулся в Пенарроу убитый горем и застал брата, ожидавшего его в лихорадочном нетерпении.
— Ну? — набросился на него Лайонел. — Что ты теперь будешь делать?
Сэр Оливер исподлобья взглянул на него; брови его были грозно сдвинуты в такт мрачным мыслям:
— Что делать? О чем ты толкуешь? — буркнул он.
— Неужели ты не слышал? — И Лайонел выложил ему новость.
Выслушав, сэр Оливер долго и пристально смотрел на него, затем сжал губы и с силой ударил себя по лбу:
— Вот оно что! — вскричал он. — Так вот почему она отказалась меня принять! Неужто она решила, будто я приехал молить о пощаде? Могла ли она подумать такое?! Могла ли?!
Он зашагал к камину и со злостью пнул поленья сапогом:
— О, это слишком низко! Но без сомнения, это ее рук дело!
— Что же ты сделаешь? — настаивал Лайонел, не в силах сдержать терзавший его главный вопрос, и голос его сорвался.
— Что сделаю? — Сэр Оливер обернулся через плечо. — Лопну этот пузырь, клянусь небесами! Положу этому конец, посрамлю их и заставлю сгореть от стыда!
Он бросил эти слова с такой яростью и злобой, что Лайонел отшатнулся, решив, будто эта ярость направлена против него самого. Он бессильно опустился в кресло — от внезапного страха колени его подогнулись. Значит, его худшие предчувствия сбылись! Этот брат, бахвалившийся безграничной любовью к нему, не нашел в себе сил выдержать испытание до конца. И все же подобный поступок настолько не вязался с натурой Оливера, что сомнение все еще теплилось в груди юноши:
— Ты… ты откроешь им правду? — выдавил он слабым, дрожащим голосом.
Сэр Оливер повернулся и внимательно поглядел на него:
— Ради всего святого, Лал, что за чушь опять лезет тебе в голову? — почти грубо спросил он. — Открыть правду? Разумеется — но лишь в том, что касается меня самого! Ты ведь не думаешь, будто я скажу, что это сделал ты? Неужто ты считаешь меня способным на такое предательство?!
— А какой же еще есть выход?
Сэр Оливер объяснил, в чем дело. Это объяснение принесло Лайонелу мгновенное облегчение. Но облегчение оказалось призрачным. Дальнейшие размышления породили новый, еще более страшный ужас.
Ему пришло в голову, что если сэр Оливер снимет обвинения с себя, тень неизбежно падет на него самого. В панике он непомерно раздул опасность, которая сама по себе была ничтожно мала. В его глазах риск перестал быть риском — он превратился в верную и неизбежную гибель. Если сэр Оливер предъявит доказательство того, что кровавый след тянулся не от его ран, все неминуемо решат, что кровь принадлежала Лайонелу! С таким же успехом сэр Оливер мог бы выложить всю правду сразу, ибо люди не преминут сделать этот очевидный вывод!
Так рассуждал он в безумии страха, считая себя окончательно погибшим.
Пойди он с этими страхами к брату или сумей обуздать их настолько, чтобы прислушаться к голосу разума, ему доказали бы, сколь далеки его домыслы от реальности. Оливер показал бы ему это, объяснив, что с крушением обвинений против него никто не станет выдвигать новых обвинений, что ни малейшего подозрения на Лайонела никогда не падало и упасть не может.
Но Лайонел не посмел пойти к брату. В глубине души он стыдился своей паники; в глубине души он знал, что он трус и подлец. Он ясно видел все уродство своего эгоизма, но, как и прежде, не нашел в себе сил победить его. Короче говоря, любовь к себе оказалась сильнее любви к брату — или к двадцати братьям вместе взятым.
На следующий день — ненастный, ветреный день конца марта — он вновь сидел в кабаке в Пеникумвике в обществе Джаспера Ли. План созрел в его голове как единственный оставшийся выход. Накануне брат обмолвился, что раз Розамунда отказывается его принять, он отправится со своими доказательствами к Киллигру. Через Киллигру он пробьется к ней, заявил он, и заставит ее пасть на колени, моля о прощении за нанесенную обиду и проявленную жестокость.
Лайонел знал, что Киллигру сейчас в отъезде; но возвращение его ожидали к Пасхе, а до Пасхи оставалась всего неделя. Следовательно, времени на действия было в обрез — совсем мало времени, чтобы исполнить замысел, родившийся в его черных мыслях. Он проклинал себя за этот план, но держался за него со всем упрямством слабой натуры.
Однако, когда он оказался лицом к лицу с Джаспером Ли в крошечной кабацкой комнатке за выскобленным добела сосновым столом, мужество изменило ему, и он не посмел выложить предложение сразу. Они пили херес, щедро сдобренный бренди по заказу Лайонела вместо обычного подогретого эля. Лишь осушив почти пинту этого пойла, Лайонел почувствовал в себе достаточно дерзости, чтобы заговорить о своем мерзком деле.



