Битва за москву 1941 - 7

- -
- 100%
- +
— У меня сорокапятка. По площади тут не ударишь, нужна видимая цель в прицеле. Сначала покажите вашу выемку — что я оттуда увижу.
— Пойдёмте покажу.
— Не вместе. Вы первый, я через двадцать шагов.
Вот это мне и понравилось в ней больше всего за то утро.
Береговой излом был ниже по течению, метрах в полутораста: река там подмывала глину, берег отваливался кусками, и между двумя выступами оставалась короткая выемка, словно от ножа в буханке. Я выполз туда на локтях. Она пришла следом, легла рядом, стянула рукавицу и приложила ладонь козырьком.
— Так. Куст вижу. Обрыв вижу. Амбразуру не вижу.
— Она в тени. Подождите, пока он шевельнётся.
Мы ждали. С реки тянуло стылым, пахло мокрым деревом и почему-то дымом, хотя дыма нигде не было. Сапёр у сваи опустился на колено второй раз.
— Вон, — сказала Самойлова. — Тёмное, продолговатое, чуть ниже среза. Он подсыпал перед ним снег, чтобы сгладить край, и снег теперь другого цвета, чем обрыв. Прямая видимость есть. — Она опустила руку. — Теперь плохое. С этого места мой ствол смотрит вот сюда. А вот здесь у вас лежат люди.
Я посмотрел, куда она показывала подбородком, и внутри у меня всё опустилось. Она была права. Линия от излома к амбразуре шла прямо над камышовым клином, где лежали Юдин с Прокудиным.
— Значит, двигать орудие, — сказал я.
— Куда? Влево — уйдёт видимость, там выступ. Вправо — я вылезу за излом и стану видна тому самому наблюдателю, от которого вы меня прячете.
— Вправо на четыре шага, — сказал я. — Там выступ не кончается, там он опускается ступенькой. Я ходил по нему ночью с щупом. Давайте я пройду и встану, а вы посмотрите от куста, видно меня или нет.
— Идите пригнувшись, как пойдёт наводчик. Не как на смотру.
Я прошёл четыре шага полусогнутый, изображая человека, толкающего станину, и присел.
— Голова торчит, — сказала она с места. — На полголовы. Стоя работать нельзя. С колена и ниже.
— Расчёту годится?
— Расчёту неудобно. Но годится. Ползите назад.
Я сполз под защиту выступа.
Она чуть приподняла голову за выступом, примеряясь, и вдруг ткнула пальцем в снежный намёт перед изломом:
— Вот это мешает. Не весь, а эта грива. Она мне закроет нижнюю треть.
— Хвостов! — позвал я не громко, а ровно, чтобы голос ушёл вдоль берега, а не вверх. — Лопату сюда.
Он пришёл через минуту, с лопатой и с тем самым своим видом, с каким берёт в руки любой инструмент: будто инструмент ему чем-то обязан.
— Снять гриву, — сказала Самойлова. — По линии от моей руки вон до того обломка. Не глубже штыка. Снег кидать назад, в мёртвое, не вперёд. Свежий отвал впереди с той стороны видно за версту.
Хвостов посмотрел на неё чуть дольше, чем полагается смотреть на лейтенанта, потому что лейтенант был ему по плечо и говорил про снег так, как говорят про работу.
— Понятно, — сказал он, лёг на бок и стал срезать гриву длинными ломтями, откидывая их себе за спину.
Гнездилов, когда услышал, куда её ставят, посмотрел сперва на излом, потом на меня, и лицо у него сделалось такое, будто ему предложили пахать на скаковой лошади.
— Товарищ лейтенант, там развернуться негде. Станины в глину упрутся.
— Упрутся — подрубишь глину, — сказала Самойлова. — Я туда сходила и посмотрела. Иди и посмотри сам, потом скажешь.
Он сходил. Вернулся и сказал:
— Негде, но можно. Только колёса придётся вкапывать, иначе на откате поползёт.
— Вот и вкапывай.
Пушку спустили с гребня на руках. Я думал, будут греметь. Не гремели: старший сержант Гнездилов, чернявый, с обмороженной скулой, командовал одними короткими словами, и они опускали станины и колёса, придерживая, как придерживают ведро в колодце. На последних метрах орудие пошло юзом, его удержали двое, упёршись спинами, и один из них тихо, длинно выругался в снег.
— Хобот левее, — сказал Гнездилов. — Ещё. Стоп.
Осипов уже полз вдоль берега с катушкой, разматывая провод по вчерашней колее от саней — той самой, которую мы ночью нарочно топтали и портили, чтобы она выглядела старой и давно брошенной.
— Аппарат куда? — спросил он меня.
— Не ко мне. Ко мне не надо. Ставь там, откуда тебе видно сваи и слышно меня. Вон в ту ямку под корнем. Чтобы ты мог мне крикнуть и говорить в трубку, не высовываясь.
— Понял.
Он устроился под выворотнем, придавил трубку плечом и стал похож на человека, который лёг в снег отдохнуть и заодно решил кому-то позвонить.
Самойлова легла у щита, что-то сказала наводчику Пряхину, и Пряхин начал крутить. Я лежал в трёх шагах и смотрел не на пушку, а на лёд. Первый сапёр отошёл от сваи и тянул за собой что-то тонкое, чего я почти не различал. Второй по-прежнему нащупывал дорогу и был уже близко к нашим снежным отметкам.
— Гринёв, — сказала Самойлова, не поворачивая головы. — Где крайняя пара?
— Юдин с Прокудиным. Вон тот тёмный клин камыша.
— Уберите их назад на пятнадцать шагов и доложите, когда уберёте. Я не стреляю над людьми, которых не вижу.
Мне хотелось сказать, что они лежат ниже линии и я это знаю. Я не сказал. Я пополз к камышам сам, потому что кричать было нельзя, а посылать кого-то — дольше, чем сходить.
Юдин повернул ко мне лицо. У него на брови намёрзло, и он часто моргал одним глазом.
— Назад пятнадцать шагов, оба. Сейчас через вас будет работать пушка.
— А смотреть?
— Смотреть оттуда же, только ниже. И не бросай амбразуру, когда она замолчит. Она замолчит не потому, что кончилась, а потому, что он ляжет.
Они сдали назад, волоча винтовки на локтях, и залегли за старым валом.
Я вернулся и сказал:
— Убрал. Пятнадцать шагов.
— Хорошо. — Самойлова приподнялась на локте. — Орудие к бою. Пряхин, куст видишь? Правее куста, тёмное под срезом.
— Вижу.
Выстрел сорокапятки — звук короткий и сухой, как удар доски о доску, и после него в ушах остаётся тонкий писк. Снаряд лёг выше и правее, выбив из обрыва бурое облако, и я успел подумать, что мои триста сорок были взяты скверно.
— Меньше два. Тот же.
Второй вошёл в тёмное продолговатое, и продолговатое исчезло — не разлетелось, а провалилось внутрь себя, и оттуда пошёл серый дым, как из плохой печи.
Оба сапёра на льду упали. Тот, что стоял у сваи, упал как надо — плашмя, боком. Второй сперва присел, потом побежал обратно, теряя направление, и я успел подумать, что он бежит не туда, где ходил, а туда, где ближе.
— Юдин, по бегущему!
Юдин выстрелил дважды. Сапёр осел на четвереньки, затем снова вскочил и метнулся к ровному снегу у промоины. Я потерял его за торосом: у сваи зашевелился первый.
— Товарищ лейтенант, амбразура не дымит больше, — сказал Пряхин.
— Это ничего не значит, — ответила Самойлова, не отрываясь от бинокля. — Он мог отползти во вторую. Гринёв, у вас кто-нибудь смотрит туда?
— Юдин смотрит. Сейчас пара пойдёт проверять проход у камышей.
— Идите. — Она повернулась к Гнездилову. — А ты пока посмотри ложбину за вторым выступом. Сейчас с того берега ищут мою вспышку, и я не хочу искать дорогу под огнём. Промерь шагами и запомни, где камень.
Гнездилов ушёл смотреть. Я пополз к воде.
Лёд был серый, в наледи, и под сапогом не трещал, а поскрипывал, как новая кожа. Тимохин полз слева и чуть сзади, как ему было велено.
— Хвостов! — сказал я, не оборачиваясь. — Бросай лопату, иди сюда. Твоё дело — провод. Он тянется от сваи к тому берегу, ищи глазами борозду по снегу. Твоё дело не резать и не трогать, а смотреть, чтобы к нему никто не подошёл с той стороны. Увидишь, что лезут, — стреляй, меня не спрашивай.
— А если он сам дёрнет?
— Тогда мы с Тимохиным узнаем об этом первыми, — сказал я.
Сапёр у сваи зашевелился, и я выстрелил в него — без всякого чувства, просто потому, что он лежал в трёх шагах от заряда и рука у него пошла к бедру. Он дёрнулся и больше не двигался. Я подполз ближе и увидел под сваей не ящик, а обшитый брезентом свёрток, притянутый к бревну проволокой в два оборота; от него уходил в сторону тонкий двужильный провод, чуть присыпанный снегом.
Рядом, в полуметре, валялось то, что немец выронил, когда упал: короткая толстая штука вроде карандаша, наполовину ушедшая в снег.
Я не стал её трогать и не стал говорить вслух, что он не успел. Может, и успел. Может, у него всё было соединено с самого начала, а обронил он другое.
— Тимохин, — сказал я. — Видишь бугор с корягой? Ложись за него и держи подход вдоль камышей. Ближе не подползай. Нам с тобой вдвоём у этой сваи делать нечего.
— А вы?
— А я тут полежу и посмотрю. Иди.
Он пополз. Я лежал за сваей, положив щёку на рукав, и смотрел на брезентовый свёрток с расстояния вытянутой руки. Мины и заряды я знал, мост сам подрывал, но этого соединения под брезентом не видел; провод уходил к противнику, и второго конца у меня не было. Сейчас моё дело — удержать подход для сапёра. Лезть в незнакомую сборку только потому, что уже дополз до неё, означало подменить знание упрямством.
— Осипов! — позвал я вполголоса, зная, что он услышит. — Передай лейтенанту: пехота вышла на лёд, крайняя точка — вторая свая справа. Пусть знает, куда огонь не переносить.
— Передаю.
Тогда и начали бить миномёты.
Первая мина легла на берегу, за нами, и по спине прошло ветром. Вторая — на льду, левее камышей, и я услышал звук, которого до того не слышал никогда: не треск, а долгий тягучий стон понизу, будто кто-то провёл смычком по толстой струне под нами. Лёд принял разрыв и повёл его дальше, в себя.
— Тимохин, лбом вниз! — заорал я и сам вжался в наледь.
Третья и четвёртая легли кучно, у самого камышового клина. Я поднял голову и увидел, как от трещины, пущенной вторым разрывом, отделяется другая, тоньше, и бежит наискось к промоине, будто её ведут по линейке.
И в этот момент я услышал, как Юдин отзывает Прокудина.
Я не видел их — я слышал: короткое, хриплое «назад, назад, за камыш» и возню. Меня резануло. Я поставил их наблюдать. Я не давал команды уходить. Секунду я готов был крикнуть, чтобы вернулись на место.
Потом я ещё раз посмотрел на трещину, которая шла точно туда, где они лежали, и не крикнул.
— Юдин! — позвал я. — Кто у тебя на амбразуре?
— Прокудина отвёл, лёд пошёл! — откликнулся он от камышового края. — Смотрю сам, с сухого!
— Смотри. Правильно сделал.
Это стоило мне усилия, и усилие я запомнил. Не слова — а то, что я не стал возвращать человека на место только потому, что сам его туда поставил.
Хвостов приволок к берегу ящик, с которым ходил, — плотницкий, с гвоздями, скобами и прочим железом, — и я увидел, как под ним оседает наледь и выступает тёмное.
— Хвостов, назад ящик. На берег. Тащи сюда только мелочь: кусачки, шнур, и всё.
Он молча развернулся и уполз с ящиком, вернулся через три минуты с кусачками за пазухой и мотком шнура на плече и лёг там, откуда ему была видна борозда провода.
А из камышей на той стороне пошёл человек. Он видел, что мы отходим, и решил, что место освободилось. Прошёл шагов десять по открытому, пригнувшись, к торчащему изо льда обломку — и Юдин с сухого берега снял его вторым выстрелом.
— Занял место, — сказал Юдин, — и остался.
Эти секунды мне и были нужны. Я подтянулся по борозде к Осипову, взял трубку и сказал:
— Кто там от сапёров есть? Мне нужен человек к двум зарядам под сваями. Провод уходит на немецкий берег, я его не трогал и трогать не буду. Подход указать могу, у меня с ночи промерена полоса.
В трубке подышали, потом чужой голос сказал:
— Идёт к вам младший сержант, сапёрный. Держите ему проход.
— Держу, — сказал я и вернул трубку.
Второго сапёра я нашёл, вернувшись взглядом к снежным отметкам у промоины.
За тремя комками снега, которые мы оставили ночью, было не то чтобы вода, а тёмное стеклянное пятно, на котором не держался снег. Немец подошёл к нему справа, оттуда, где снег лежал ровно и обманчиво, и провалился по грудь.
Он не кричал. Он молотил руками по краю, край обламывался кусками, и каждый раз он оказывался чуть дальше от прочного.
— Тимохин! — крикнул я. — Щуп!
Мы приволокли щуп — длинную еловую жердь с насечками, которую Хвостов вырезал по колесниковой науке, с затёсками через локоть, чтобы мерить толщину и знать, сколько вытянул. Тимохин лёг рядом со мной и вдруг сказал очень твёрдо, чего я от него не ждал:
— Товарищ старший, не надо. По нам кладут, а это немец. Он сюда нашу переправу рвать пришёл.
— Пришёл, — сказал я. — И работал у второй точки. Значит, знает, где третья, если она есть. Держи меня за ремень и упрись сапогами вон в тот вмёрзший корень. Дальше не суйся. Щуп я подам отсюда.
Он подумал секунду и упёрся.
Я лежал на брюхе на самой границе, которую мы ночью прошли щупом, и выталкивал жердь вперёд. Жердь была длинная и ходила ходуном. Я перехватил её за затёску, чтобы мокрое дерево не уехало из ладоней. Немец увидел её и потянулся, но схватил за самый конец, неудачно, и она вывернулась у него из пальцев.
— Halt! — сказал я, потому что больше ничего подходящего не знал. — Beide Hände! Обе руки, обе!
Он понял. Он лёг грудью на жердь и обхватил её обеими руками, и тогда мы с Тимохиным потянули — не рывком, а ровно, и я чувствовал, как он выходит из воды, будто вытягиваешь топляк.
Вылезши, он не смог встать. Мы протащили его на животе до корней; там Тимохин отобрал у него пистолет из кобуры и нож из-за голенища, и мы затолкали его в яму за выворотнем, рядом с Осиповым. Он сидел и стучал зубами так, что было слышно за три шага, и от него шёл пар.
— Живой вроде, — сказал Осипов с сомнением.
— Живой. — Я снял шинель и укрыл ему плечи. — Осипов, кликни сменного из землянки: сухое сюда, срочно.
Через несколько минут принесли одеяло и запасной полушубок. Под прикрытием корней мы сняли с пленного мокрое, завернули в сухое; я забрал свою шинель, уже успев продрогнуть.
Он не курил. Он вцепился в полу шинели и смотрел на нас снизу вверх круглыми светлыми глазами, и минут пять от него нельзя было добиться ничего, кроме дрожи. Потом он сказал сам, первым:
— Wasser. Кальт. Кальт.
— Сейчас будет тебе кальт, — сказал Тимохин.
Я разровнял ладонью снег на бруствере.
— Смотри. Вот берег. Вот река. — Я провёл черту. — Вот свая, первая. Вот вторая, где ты был.
Он смотрел на мою руку. Потом медленно, скрючившись, протянул палец и поставил две точки — и поставил правильно, вторую ближе к камышам.
— Ja, — сказал он. — Zwei.
— А третья? Drei?
Он долго молчал. Потом всё же тронул снег левее, ближе к нашему берегу, и повёл пальцем к основанию камышового клина.
— Drei, — сказал он. — Unter dem Eis. Nicht Pfahl. — И, увидев, что я не понял, показал ладонью плоско, сверху вниз: — Unter dem Eis.
— Не под сваей, — сказал я. — Подо льдом.
Он закивал часто-часто.
Тимохин смотрел на снег с тремя точками, и по лицу его видно было, что там идёт арифметика. Он поднял глаза на меня, потом на немца, и ничего не сказал, только плечи у него опустились.
— Вот тебе и ответ, зачем тащили, — сказал я. — Мы знали две. Теперь знаем, где искать третью. Ковырять её по его слову никто не пойдёт, за этим идёт сапёр. Но искать он будет не всю реку, а вот этот угол.
— Понял, — сказал Тимохин и отвернулся.
Имя пленного я узнал позже, когда сдавал его конвойным: Курт Майер, сапёрный обер-ефрейтор, двадцать четвёртого года. Он назвал его сам, по буквам, и Осипов записал химическим карандашом на обороте телефонного бланка, послюнив грифель.
Броневик вышел на немецкий берег в половине девятого.
Он выполз из-за крайних построек — серый, приземистый, с коротким рылом — и встал на съезде, и почти сразу от него потянуло вбок густым белым: они зажгли дымовые шашки вдоль уреза.
— Осипов, трубку.
— Самойлова на проводе.
— Под дымом идут люди, — сказал я. — Человек шесть-восемь, левее машины, вдоль воды. Они идут не к нам. Они идут к проводу. Провод уходит на их берег, и там где-то лежит машинка.
Пауза была короткая, но я успел в неё вложить всё, что думал: сейчас она скажет, что броневик важнее.
— Я вижу машину, — сказала Самойлова. — Машина опасна мне. Ваши люди опасны переправе. Что вы просите?
— Первым — по ледяному валу перед ними. Там у берега торосный вал, они идут за ним как в траншее. Не станет вала — вылезут на открытое и попадут к нам под винтовки.
— Вал не станет рвом, — сказала она. — Я его не перережу, я его раскидаю. Дальше ваша работа.
— Понимаю.
— Ориентир?
— От куста с амбразурой влево двадцать. Гребень вала с чёрным вмёрзшим бревном.
— Вижу бревно.
Она ударила по валу. Снег и битый лёд встали столбом и повалились в дым, и в дыму закричали. Второй снаряд лёг туда же, чуть ближе, и вал разошёлся широкой белой раной.
Из дыма выскочили трое и побежали по открытому, забирая вправо, к камышам.
— Юдин, Хвостов, левее бревна по бегущим!
Они начали стрелять; один из троих упал, двое залегли за обломками и дальше не пошли.
А потом броневик ударил по излому.
Он бил не наугад — он поймал вспышку. Первый его снаряд лёг перед щитом, и я видел, как расчёт разбросало. Второй прошёл выше и ушёл в глину. Я побежал туда пригнувшись, по своей же борозде, и добежал, когда там уже тащили человека.
Глава 4

Заряжающий лежал на боку, подтянув колени, и снег под ним был не красный, а тёмный, почти чёрный. Гнездилов рвал на нём полушубок, не расстёгивая, а прямо по сукну. Самойлова стояла на колене у станины и говорила — не кричала:
— Вынести за выступ. Гнездилов, брось, тебе к затвору. Гринёв, двоих на носилки и освободите дорогу вон там, между корнями. По прямой не тащить, там открыто.
— Прокудин! Юдин, с носилками сюда! — крикнул я и полез сам раскидывать корягу, перегородившую проход.
Ковригин встретил их на полпути со своей сумкой, присел над раненым прямо в борозде, посмотрел, покачал головой и всё равно начал бинтовать, и я по этому его движению — начал, хотя покачал, — всё понял заранее.
Самойлова не сказала мне ни слова про вал. Ни тогда, ни через час. Я всё ждал, что скажет, и внутри у меня сидело ровно то, что должно сидеть у человека, который попросил положить первый снаряд не туда, куда снаряд просился сам.
— У меня нет второго номера, — сказала она, вытирая ладонь о полу полушубка. — Кто у вас есть, чтобы подавать? Не заряжать. Подавать.
Я оглянулся. Юдин ушёл с носилками. Хвостов лежал на проводе. Осипов сидел на связи.
— Тимохин, — сказал я. — И Опарин со мной, будет таскать со второй линии.
Опарин, ворча, подошёл первым, хотя звали его вторым, — он всегда так делал.
— Опять железо ворочать, — сказал он. — Я, парень, с четырнадцатого года с оружием, и вот вся моя должность: подай-принеси.
— Кондрат Силантьич, у вас должность будет — смотреть, чтобы парень не убился.
— Ну, это другое дело, — сказал он.
Самойлова оглядела Тимохина с ног до головы.
— Что умеешь?
— Ничего не умею, товарищ лейтенант.
— Хороший ответ. Ящик поднимешь?
— Подниму.
— Смотри сюда. Берёшь отсюда, кладёшь сюда, вот на это место, и отходишь на шаг. Не раньше, чем он скажет «есть». Пока не сказал — стоишь как стоял. К затвору не подходишь никогда, там Гнездилов. Понял?
— Понял.
Первый раз он сунулся раньше, чем надо, и Гнездилов, не оборачиваясь, сказал: «Стой». Тимохин замер с ящиком на весу, красный до ушей, и простоял так секунд пять, пока не услышал «есть». После этого он попал в их счёт и больше не сбивался.
— Меняем место, — сказала Самойлова, когда броневик снова положил снаряд по излому. — Гнездилов, ложбина.
— Проходима, товарищ лейтенант. Двадцать два шага, на выходе камень, обходить слева.
— На руках. Без крика. Гринёв, ваши держат берег, пока мы идём.
Они пошли. Тимохин нёс не станину, а ящик, и шёл по указанному, не вылезая на срез, хотя по срезу было вдвое короче, и я это видел и отметил про себя. На середине пути он вдруг стал и задёргал плечом.
— Что?
— Прилипло, — сказал он сквозь зубы. — Рукавицы мокрые, к ручке примёрзли.
Опарин уже был рядом. Он не стал спрашивать, он просто содрал с себя свои и сунул ему:
— Скидывай. Эти сухие, я их за пазухой держал, как дурак, всё утро. Твои давай сюда, отойдут.
Они опустили ящик на снег. Тимохин выдернул кисти из прилипших рукавиц и надел сухие, а Опарин высвободил мокрые с ручки и сунул за пазуху. Потом вдвоём подняли груз.
С новой позиции Самойлова ждала долго. Броневик ещё дважды ударил по старому месту, по пустому излому, выбивая глину, и я лежал и смотрел, как он старательно разрушает то, чего там уже нет.
— Сейчас он пойдёт назад, — сказала она тихо, больше себе, чем нам. — Ему надо сдать вправо, чтобы уйти за постройки. Как сдаст — покажет борт.
Он сдал. Развернулся почти на месте, показав серый бок с косой полосой грязи, и она взяла его первым же выстрелом под башню. Он проехал ещё немного, боком, как пьяный, и стал, и через полминуты из него пошёл дым, а потом и огонь.
Тимохин стоял с пустыми руками у ящиков и смотрел прямо перед собой, никуда не двигаясь, пока Гнездилов не сказал:
— Следующий давай. Чего встал?
— Так он горит.
— А те, кто с ним шёл, не горят.
Гнездилов был прав: пехота, прикрывавшая броневик, сидела за обломками у вала, и мы её оттуда выбивали ещё минут двадцать. Двоих взяли к полудню, когда они подняли руки сами, и вели их по нашей же полосе, по вешкам, и передний всё оглядывался на промоину, и я подумал, что он-то знает, где она.
Сапёр пришёл в одиннадцатом часу.
Его звали Гриценко, младший сержант, высокий, с бабьим платком под каской, с длинным лицом и медленной речью. Он выслушал меня, посмотрел на снег с моими точками, потом на Майера, сидевшего в яме под конвоем, и сказал:
— А теперь все отсюда отойдите. Кроме него.
И стал расспрашивать Майера сам — через слова, через руки, через рисунок на снегу, — минут десять, по три раза возвращаясь к одному и тому же и всякий раз заставляя показывать заново.
— Значит, так, — сказал он мне после. — Вот отсюда и вот дотуда — граница. За неё никто не ходит. Твои держат тот подход и вот этот, и оба смотрят от себя, а не на меня. Увижу кого ближе того бревна — брошу работу и уйду, и переправы у тебя не будет.
— Ясно. Хвостов, к тому корню; оттуда вытащишь его, если что. Юдин, закрой камышовый клин, немец оттуда уже ходил однажды. Тимохин — назад, на вторую линию, и не высовывайся.
— А ты?
— А я буду молчать и не спрашивать, скоро ли.
Хвостов подал сапёру верёвку. Гриценко обвязался, проверил узел; свободный конец Хвостов закрепил у корней и оставил себе достаточно слабины, чтобы не мешать работе.
Он усмехнулся одним углом рта.
Он работал больше часа. Он не прикоснулся к брезентовым свёрткам под сваями — он шёл вдоль борозды провода, сметая снег ладонью, и однажды присел надолго, и я, глядя на его спину, понял, что мне было бы легче ползти к сваям самому.
Полоса, по которой он шёл, была та самая, промеренная ночью. Он спросил про неё в самом начале, и я показал ему затёски на щупе и рассказал, как Колесник, лёжа, чертил мне на доске, что молодой лёд у свай всегда тоньше с низовой стороны: вокруг сваи вода вертится и не даёт ему как следует стать.
— Грамотный у тебя знакомый, — сказал Гриценко.
— Он в медпункте. Не встаёт ещё.
Тогда я и увидел человека у первой сваи.
Не человека — след. Я смотрел туда каждые полминуты и знал этот снег наизусть: у сваи справа лежала ровная волна, поверх неё старые борозды сапёра и одна наша. А теперь от волны шла свежая зализанная полоса, короткая, на длину тела, и была она не наша.
— Юдин. По первой свае, справа, у корня. Свежая полоса на волне.
Юдин смотрел секунды три.
— Вижу, — сказал он и выстрелил, и сразу ещё раз, и после второго добавил: — Лежит.
Гриценко на льду не поднял головы. Он доделал, что делал, уложил инструмент в сумку и сказал негромко:
— Всё. Тяни.
Хвостов вытянул его на шнуре до корней, а дальше он дошёл сам и сел в снег, часто дыша.
— Линию подрыва разомкнул, — сказал он. — Обе точки с той стороны теперь не сработают. Третью, ту, что подо льдом, нашёл, она у самой кромки камыша, там, где он и показал. Она тоже никуда не подключена. Но это не значит, что чисто. Все три свёртка лежат на месте, я их не снимал и один снимать не стану. Место у свай закрыто. Хочешь пускать движение — пускай соседней полосой, и то дай я по ней сперва пройду.
— Дам, — сказал я.
Он вернулся с напарником и буром. Часа в два они прошли соседнюю полосу, измеряя толщину и проверяя выходы; Гриценко шёл, медленно, останавливаясь через каждые пять-шесть шагов, и ставил вехи из наломанного тальника. Я шёл за ним на пятнадцати шагах и смотрел на лёд и видел то, чего на нём ночью не было: две широкие тёмные трещины у камышей, наплывы воды поверх наледи, наши и чужие борозды, красное пятно, вокруг которого снег осел кольцом.








