- -
- 100%
- +
«Но в чем же я виноват? — спрашивал он. — В том, что ты женился не любя ее, в том, что ты обманул и себя и её, — и ему живо представилась та минута после ужина у князя Василья, когда он сказал эти невыходившие из него слова: «Je vous aime». [397] Всё от этого! Я и тогда чувствовал, думал он, я чувствовал тогда, что это было не то, что я не имел на это права. Так и вышло». Он вспомнил медовый месяц, и покраснел при этом воспоминании. Особенно оскорбительно и постыдно было для него воспоминание о том, как однажды, вскоре после своей женитьбы, он в двенадцатом часу дня, в шелковом халате пришел из спальни в кабинет, и в кабинете застал главного управляющего, который почтительно поклонился, поглядел на лицо Пьера, на его халат и слегка улыбнулся, как бы выражая этим улыбкой почтительное сочувствие счастию своего принципала.
А сколько раз я гордился ею, гордился ее величавой красотой, светским тактом, думал Пьер; гордился тем своим домом, в котором она принимала весь Петербург, гордился ее неприступностью и красотой. Так вот чем я гордился?! Я тогда думал, что не понимаю ее. Как часто, вдумываясь в ее характер, говорил себе: что я виноват, что не понимаю ее, не понимаю этого всегдашнего спокойствия, удовлетворенности и отсутствия всяких пристрастий и желаний. А вся разгадка была в том страшном слове: она развратная женщина. Сказал себе это страшное слово, и всё стало ясно!
Анатоль ездил к ней занимать у нее денег и целовал ее в голые плечи. Она не давала ему денег, но позволяла целовать себя. Отец, шутя, возбуждал ее ревность; она с спокойною улыбкой говорила: что она не так глупа, чтобы быть ревнивою: пусть делает, что́ хочет, говорила она про меня. Я спросил у нее однажды, не чувствует ли она признаков беременности. Она засмеялась презрительно и сказала, что она не дура, чтобы желать иметь детей, и что от меня детей у нее не будет.
Потом он вспомнил грубость, ясность ее мыслей и вульгарность выражений, свойственных ей, несмотря на ее воспитание в высшем аристократическом кругу. «Я не какая-нибудь дура... поди сам попробуй... allez vous promener», — говорила она. Часто, глядя на ее успех в глазах старых и молодых мужчин и женщин, Пьер не мог понять, отчего он не любил ее. Да я никогда не любил ее, говорил себе Пьер; я знал, что она развратная женщина, повторял он сам себе, но не смел признаться в этом.
И теперь Долохов, вот он сидит на снегу и насильно улыбается, и умирает, может быть, притворным каким-то молодечеством отвечая на мое раскаяние!
Пьер был один из тех людей, которые, несмотря на свою внешнюю, так называемую слабость характера, не ищут поверенного для своего горя. Он перерабатывал один в себе свое горе.
«Она во всем, во всем она одна виновата, — говорил он сам себе; — но что́ ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей сказал этот: «Je vous aime», которое было ложь и еще хуже чем ложь. Говорил он сам себе. Я виноват и должен нести... Что́? Позор имени, несчастие жизни? Э, всё вздор, — подумал он, — и позор имени, и честь, всё условно, всё независимо от меня.
2037.
«Людовика XVI казнили за то, что они говорили, что он был бесчестен и преступник (пришло Пьеру в голову), и они были правы с своей точки зрения, так же как правы и те, которые за него умирали мученической смертью и причисляли его к лику святых. Потом Робеспьера казнили за то, что он был деспот. Кто прав, кто виноват? Никто. А живи и живи: завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью?» — Но в ту минуту, как он считал себя успокоенным такими размышлениями, ему вдруг представлялась она и в те минуты, когда он сильнее всего выказывал ей свою неискреннюю любовь. Он чувствовал прилив крови к сердцу и должен был опять вставать, двигаться, и ломать, и рвать попадающиеся ему под руки вещи. «Зачем я сказал ей: "Я вас люблю"?» — все повторял он сам себе. И повторив десятый раз этот вопрос, ему пришло в голову Мольерово: mais que diable allait il faire dans cette galère? [400] и он засмеялся сам над собой.
Ночью он позвал камердинера и велел укладываться, чтобы ехать в Петербург. Он не мог оставаться с ней под одной кровлей. Он не мог представить себе, как бы он стал теперь говорить с ней. Он решил, что завтра он уедет и оставит ей письмо, в котором объявит ей свое намерение навсегда разлучиться с нею.
Утром, когда камердинер, внося кофе, вошел в кабинет, Пьер лежал на отоманке и с раскрытым телефоном в руке спал.
Он очнулся и долго испуганно оглядывался, не в силах понять, где он находится.
— Графиня приказала спросить, дома ли ваше сиятельство, — спросил камердинер.
Но не успел еще Пьер решиться на ответ, который он сделает, как сама графиня в белом, атласном халате, шитом серебром, и в простых волосах (две огромные косы en diadème огибали два раза ее прелестную голову) вошла в комнату спокойно и величественно; только на мраморном несколько выпуклом лбу ее была морщинка гнева. Она с своим всёвыдерживающим спокойствием не стала говорить при камердинере. Она знала о дуэли и пришла говорить о ней. Она дождалась, пока камердинер уставил кофе и вышел. Пьер робко через очки посмотрел на нее, и, как заяц, окруженный собаками, прижимая уши, продолжал лежать в виду своих врагов, так и он попробовал продолжать читать: но чувствовал, что это бессмысленно и невозможно, и опять робко взглянул на нее. Она не села, и с презрительною улыбкой смотрела на него, ожидая пока выйдет камердинер.
— Это еще что? Что вы наделали, я вас спрашиваю, — сказала она строго.
— Я? Что я? — сказал Пьер.
— Вот храбрец отыскался! Ну, отвечайте, что это за дуэль? Что вы хотели этим доказать! Что? Я вас спрашиваю. — Пьер тяжело повернулся на диване, открыл рот, но не мог ответить.
— Коли вы не отвечаете, то я вам скажу... — продолжала Элена. — Вы верите всему, что́ вам скажут. Вам сказали... — Элена засмеялась, — что Долохов мой любовник, — сказала она по-французски, с своею грубою точностью речи, выговаривая слово «любовник», как и всякое другое слово. — И вы поверили! Но что́ же вы этим доказали? Что́ вы доказали этою дуэлью? То, что вы дурак, que vous êtes un sot, так это все знали! К чему это поведет? К тому, чтоб я сделалась посмешищем всей Москвы; к тому, чтобы всякий сказал, что вы в пьяном виде, не помня себя, вызвали на дуэль человека, которого вы без основания ревнуете, — Элена всё более и более возвышала голос и одушевлялась. — который лучше вас во всех отношениях...
— Гм... гм... — мычал Пьер, морщась, не глядя на нее и не шевелясь ни одним членом.
— И почему вы могли поверить, что он мой любовник?... Почему? Потому что я люблю его общество? Ежели бы вы были умнее и приятнее, то я бы предпочитала ваше.
— Не говорите со мной... умоляю, — хрипло прошептал Пьер.
— Отчего мне не говорить! Я могу говорить и смело скажу, что редкая та жена, которая с таким мужем, как вы, не взяла бы себе любовников (des amants), а я этого не сделала, — сказала она. Пьер хотел что-то сказать, взглянул на нее странными глазами, которых выражения она не поняла, и опять лег. Он физически страдал в эту минуту: грудь его стесняло, и он не мог дышать. Он знал, что ему надо что-то сделать, чтобы прекратить это страдание, но то, что́ он хотел сделать, было слишком страшно.
— Нам лучше расстаться, — проговорил он прерывисто.
— Расстаться, извольте, только ежели вы дадите мне состояние, — сказала Элена... — Расстаться, вот чем испугали!
Пьер вскочил с дивана и шатаясь бросился к ней.
— Я тебя убью! — закричал он, и схватив со стола мраморную доску, с неизвестною еще ему силой, сделал шаг к Элен и замахнулся на нее.
Лицо Элен сделалось страшно: она взвизгнула и отскочила от него. Порода отца сказалась в нем. Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства. Он бросил доску, разбил ее и, с раскрытыми руками подступая к Элен, закричал: «Вон!!» таким страшным голосом, что во всем доме с ужасом услыхали этот крик. Бог знает, что́ бы сделал Пьер в эту минуту, ежели бы Элена не выбежала из комнаты.
Через неделю Пьер выдал жене доверенность на управление всеми великорусскими имениями, что́ составляло бо́льшую половину его состояния, и один уехал в Петербург.
Прошло два месяца после получения известий из Лысых Гор на Аустерлице и о погибели князя Андрея. Несмотря на все письма через посольство и розыски, его тело так и не было найдено, а среди пленных его тоже не обнаружили. Самое трудное для родных было то, что оставалась надежда, что он был поднят жителями на поле боя и может быть лежал где-то один, выздоравливающий или умирающий среди чужих, не в силах дать о себе знать. В газетах, из которых старый князь узнал об Аустерлицком поражении, было написано весьма кратко и неопределенно: русские после блестящих баталий должны были отступить в порядке. Старый князь понял из этого официального известия, что наши были разбиты.
Через неделю после газетной статьи, принесшей известие об Аустерлицкой битве, пришло письмо Кутузова, который извещал князя об участи сына.
«Ваш сын, с знаменем в руках, впереди полка, пал героем, достойным своего отца и отечества», — писал Кутузов. «К общему сожалению моему и всей армии, до сих пор неизвестно — жив ли он или нет. Себя и вас надеждой льщу, что сын ваш жив, ибо в противном случае в числе найденных на поле сражения офицеров, о коих список мне подан через парламентеров, и он бы поименован был».
Получив это известие поздно вечером, когда он был один в своем кабинете, старый князь, как обычно, на другой день отправился на утреннюю прогулку. Но был молчалив с приказчиком, садовником и архитектором и, хотя был гневен на вид, ничего никому не сказал.
Когда, в обычное время, княжна Марья вошла к нему, он стоял за станком и точил, но как обычно, не оглянулся на нее.
— А! Княжна Марья! — вдруг сказал он неестественно и бросил стамеску. (Колесо еще вертелось от размаха. Княжна Марья долго помнила этот замирающий скрип колеса, который слился для нее с тем, что последовало.)
Княжна Марья подвинулась к нему, увидала его лицо и что-то вдруг опустилось в ней. Глаза ее перестали видеть ясно. Она по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидала, что вот-вот над ней повисло и задавит ее страшное несчастье, худшее в жизни, не испытанное ею, неизлечимое, непостижимое — смерть того, кого любишь.
— Мон папа! Андрей?
[402]
Княжна Марья сказала неграциозно и неловко с невыразимой печалью и самозабвением, что отец не выдержал ее взгляда и всхлипнув, отвернулся.
— Получил известие. В числе пленных нет, в числе убитых нет. Кутузов пишет — убит!
Княжна Марья не упала, ей не стало дурно. Она была уже бледна, но когда она услышала эти слова, лицо ее изменилось, и что-то просияло в ее лучистых, прекрасных глазах. Как будто радость, высшая радость, независимая от печалей и радостей этого мира, разлилась сверх той сильной печали, которая была в ней. Она забыла весь страх к отцу, подошла к нему, взяла его за руку, потянула к себе и обняла за сухую, жилистую шею.
— Мама, — сказала она. — Не отворачивайтесь от меня, будем плакать вместе.
— Подлецы, мерзавцы! — закричал старик, отстраняя ее лицо. — Губить армию, губить людей! За что? Поди, поди, скажи Лизе.
Княжна Марья бессильно опустилась в кресло рядом с отцом и заплакала. Она видела теперь брата в ту минуту, как он прощался с ней и с Лизой, с своим нежным и вместе высокомерным видом. Она видела его в ту минуту, как он нежно и насмешливо надевал крест на себя. «Верил ли он? Раскаялся ли он в своем неверии? Там ли он теперь? Там ли, в обители вечного спокойствия и блаженства?» думала она.
— Мама, скажите мне, как это было? — спросила она сквозь слезы.
— Иди, иди, убит в сражении, в котором повели убивать русских лучших людей и русскую славу. Идите, княжна Марья. Иди и скажи Лизе. Я приду.
Когда княжна Марья вернулась от отца, маленькая княгиня сидела за работой, и с тем особенным выражением внутреннего и счастливо-спокойного взгляда, свойственного только беременным женщинам, посмотрела на княжну Марью. Видно было, что глаза ее не видали княжны Марьи, а смотрели вглубь — в себя — во что-то счастливое и таинственное, совершающееся в ней.
— Лиза, — сказала она, отстраняясь от пялец и переваливаясь назад, — дай сюда твою руку. — Она взяла руку княжны и наложила ее себе на живот.
Глаза ее улыбались ожидая, губка с усиками поднялась, и детски-счастливо осталась поднятою.
Княжна Марья стала на колени перед ней, и спрятала лицо в складках платья невестки.
— Вот, вот — слышишь? Мне так странно. И знаешь, Лиза, я очень буду любить его, — сказала Лиза, блестящими, счастливыми глазами глядя на золовку. Княжна Марья не могла поднять головы: она плакала.
— Что с тобой, Маша?
— Ничего... так мне грустно стало... грустно об Андрее, — сказала она, отирая слезы о коленях невестки. Несколько раз, в продолжение утра, княжна Марья начинала приготавливать невестку, и всякий раз начинала плакать. Слезы эти, которых причины не понимала маленькая княгиня, встревожили ее, как ни мало она была наблюдательна. Она ничего не говорила, но беспокойно оглядывалась, отыскивая чего-то.
Перед обедом в ее комнату вошел старый князь, которого она всегда боялась, теперь с особенно-неспокойным, злым лицом и, ни слова не сказав, вышел. Она посмотрела на княжну Марью, потом задумалась с тем выражением глаз устремленного внутрь себя внимания, которое бывает у беременных женщин, и вдруг заплакала.
— Получили от Андрея что-нибудь? — сказала она.
— Нет, ты знаешь, что еще не могло прийти известие, но папа беспокоится, и мне страшно.
**Княгиня Марья**
— Ничего, — сказала княгиня Марья, глядя невестке Лизе в глаза. Она решила не говорить ей о страшном известии и уговорила отца скрыть это до ее разрешения, которое должно было быть на днях. Княгиня Марья и старый князь каждый по-своему носили и скрывали свое горе. Старый князь не хотел надеяться: он решил, что князь Андрей убит, и несмотря на то, что он послал чиновника в Австрию розыскивать след сына, заказал ему в Москве памятник, который намерен был поставить в своем саду. Он всем говорил, что сын его убит. Старый князь старался не изменять прежний образ жизни, но силы изменяли ему: он меньше ходил, меньше ел и спал, и с каждым днем делался слабее. Княгиня Марья надеялась. Она молилась за брата как за живого и ждала известия о его возвращении.
**Глава VIII**
— Ma bonne amie, — сказала маленькая княгиня утром 19 марта после завтрака, и губка ее с усиками поднялась по старой привычке. Но как и во всех не только улыбках, но звуках речей, даже походках в этом доме со дня получения страшного известия была печаль, то и теперь улыбка маленькой княгини, поддавшейся общему настроению, хотя и не знавшей его причины, — была такая, что она еще более напоминала об общей печали.
— Ma bonne amie, je crains que le fruschtique (comme dit Фока — повар) de ce matin ne m’aie pas fait du mal.
— А что́ с тобой, моя душа? Ты бледна. Ах, ты очень бледна, — испуганно сказала княгиня Марья, своими тяжелыми мягкими шагами подбегая к невестке.
— Ваше сиятельство, не послать ли за Марией Богдановной? — сказала одна из бывших горничных. (Мария Богдановна была акушеркой из уездного города, живущая в Лысых Горах уже другую неделю.)
— И в самом деле, — подхватила княгиня Марья, — может быть, точно. Я пойду. Courage, mon ange! Она поцеловала Лизу и хотела выйти из комнаты.
— Ах, нет, нет! — И кроме бледности, на лице маленькой княгини выразился детский страх неотвратимого физического страдания.
— Non, c’est l’estomac... dites que c’est l’estomac, dites, Marie, dites...
— И княгиня заплакала детски-страдальчески, капризно и даже несколько притворно, ломая свои маленькие ручки. Княгиня выбежала из комнаты за Марией Богдановной.
— Oh! Mon Dieu! Mon Dieu!
— слышала она сзади себя.
Потирая полные, небольшие белые руки, ей навстречу, с значительно-спокойным лицом, уже шла акушерка.
— Мария Богдановна! Кажется началось, — сказала княгиня Марья, испуганно-раскрытыми глазами глядя на бабушку.
— Ну, и слава Богу, княгиня, — не прибавляя шага, сказала Мария Богдановна. — Вам девицам про это знать не следует.
— Но как же из Москвы доктор еще не приехал? — сказала княгиня. (По желанию Лизы и князя Андрея к сроку было послано в Москву за акушером, и его ждали каждую минуту.)
— Ничего, княгиня, не беспокойтесь, — сказала Мария Богдановна, — и без доктора всё будет хорошо.
Через пять минут княжна из своей комнаты услыхала, что несут что-то тяжелое. Она взглянула — официанты несли для чего-то в спальню кожаный диван, стоявший в кабинете князя Андрея. На лицах несущих людей было что-то торжественное и тихое.
Княжна Марья сидела одна в своей комнате, прислушиваясь к звукам дома, изредка отворяя дверь, когда проходили мимо, и приглядываясь к тому, что происходило в коридоре. Несколько женщин тихими шагами проходили туда и оттуда, оглядывались на княжну и отворачивались от нее. Она не смела спрашивать, затворяла дверь, возвращалась к себе, и то садилась в свое кресло, то бралась за молитвенник, то становилась на колени перед иконой. К несчастью и удивлению своему, она чувствовала, что молитва не утишала ее волнения. Вдруг дверь ее комнаты тихо отворилась, и на пороге показалась повязанная платком ее старая няня Прасковья Савишна, почти никогда, вследствие запрещения князя, не входившая в ее комнату.
— С тобой, Машенька, пришла посидеть, — сказала няня, — да вот княжеские свечи венчальные перед угодником зажечь принесла, мой ангел, — сказала она вздохнув.
— Ах, как я рада, няня.
— Бог милостив, голубка. — Няня зажгла перед иконой обвитые золотом свечи и с чулком села у двери. Княжна Марья взяла книгу и стала читать. Только когда слышались шаги или голоса, княжна испуганно, вопросительно, а няня успокоительно смотрели друг на друга. Во всех концах дома было разлито и владело всеми то же чувство, которое испытывала княжна Марья, сидя в своей комнате. По поверью, что чем меньше людей знает о страданиях родильницы, тем меньше она страдает, все старались притвориться незнающими; никто не говорил об этом, но во всех людях, кроме обычной степенности и почтительности хороших манер, царствовала одна какая-то общая забота, смягченность сердца и сознание чего-то великого, непостижимого, совершающегося в ту минуту.
В большой девичьей не слышно было смеха. В официантской все люди сидели и молчали, на готове чего-то. На дворне жгли лучины и свечи и не спали. Старый князь, ступая на пятки, ходил по кабинету и послал Тихона к Марье Богдановне спросить: что?
— Только скажи: князь приказал спросить что? и приди скажи, что она скажет.
— Доложи князю, что роды начались, — сказала Марья Богдановна, значительно посмотрев на посланного. Тихон пошел и доложил князю.
— Хорошо, — сказал князь, затворяя за собою дверь, и Тихон не слыхал более ни малейшего звука в кабинете. Немного погодя, Тихон вошел в кабинет, как будто для того, чтобы поправить свечи. Увидав, что князь лежал на диване, Тихон посмотрел на князя, на его расстроенное лицо, покачал головой, молча приблизился к нему и, поцеловав его в плечо, вышел, не поправив свечей и не сказав, зачем он приходил. Таинство торжественнейшее в мире продолжало совершаться. Прошел вечер, наступила ночь. И чувство ожидания и смягчения сердечного перед непостижимым не падало, а возвышалось. Никто не спал.
Была одна из тех мартовских ночей, когда зима как будто хочет взять свое и высыпает с отчаянной злобой последние снежные бури. Навстречу немцу-доктору из Москвы, которого ждали каждую минуту и за которым была выслана подстава на большую дорогу, к повороту на проселок были высланы верховые с фонарями, чтобы проводить его по ухабам и заледеневшим трассам.
Княжна Марья уже давно оставила книгу: она сидела молча, устремив лучистые глаза на сморщенное, до малейших подробностей знакомое лицо няни Савишны. На прядку седых волос, выбившуюся из-под платка, и на висящий мешочек кожи под подбородком.
Няня Савишна, с чулком в руках, тихим голосом рассказывала, сама не слыша и не понимая своих слов, сотни раз рассказанное о том, как покойница-княгиня в Кишиневе рожала княжну Марью, с крестьянской бабой-молдаванкой, вместо бабушки.
— Бог помилует, никогда дохтура не нужны, — говорила она. Вдруг порыв ветра налег на одну из выставленных рам комнаты (по воле князя всегда с жаворонками выставлялось по одной раме в каждой комнате) и, отбив плохо задвинутую задвижку, затрепал штофную гардину. Снег пахнув холодом, задул свечу. Княжна Марья вздрогнула; няня, положив чулок, подошла к окну и выглянула, ловя откинутую раму. Холодный ветер трепал концами ее платка и седыми, выбившимися прядями волос.
— Княжна, матушка, едут по проспекту кто-то! — сказала она, держа раму и не затворяя ее. — С фонарями, должно быть, дохтур...
— Ах, Боже мой! Слава Богу! — сказала княжна Марья, — надо пойти встретить его: он не знает по-русски.
Княжна Марья накинула шаль и побежала навстречу ехавшим. Когда она проходила переднюю, она в окно видела, что какой-то экипаж и фонари стояли у подъезда. Она вышла на лестницу. На столбике перил стояла сальная свеча и текла от ветра. Официант Филипп, с испуганным лицом и другой свечой в руке, стоял ниже, на первой площадке лестницы. Еще пониже, за поворотом, по лестнице, слышны были подвигавшиеся шаги в теплых сапогах. И какой-то знакомый голос говорил что-то.
— Слава Богу! — сказал голос. — А батюшка?
— Почивать легли, — отвечал голос дворецкого Демьяна, бывшего уже внизу.
Потом еще что-то сказал голос, что-то ответил Демьян, и шаги в теплых сапогах стали быстрее приближаться по невидимому повороту лестницы. «Это Андрей! — подумала княжна Марья. Нет, это не может быть, это было бы слишком необыкновенно», подумала она, и в ту же минуту, как она думала это, на площадке, на которой стоял официант со свечой, показались лицо и фигура князя Андрея в шубе с воротником, обсыпанным снегом. Да, это был он, но бледный и худой, и с измененным, странно-смягченным, но тревожным выражением лица. Он вошел на лестницу и обнял сестру.
— Вы не получили моего письма? — спросил он, и не дожидаясь ответа которого бы он и не получил, потому что княжна не могла говорить, он вернулся, и с акушером, который вошел вслед за ним (он съехался с ним на последней станции), быстрыми шагами опять вошел на лестницу и опять обнял сестру.
— Какая судьба! — проговорил он, — Маша милая! — И, скинув пальто и ботинки, пошел к кровати.
IX.
Маленькая княгиня лежала на подушках, в белом чепчике. (Страдания только что отпустили ее.) Черные волосы прядями вились у ее воспаленных, вспотевших щек; румяный, прелестный ротик с губкой, покрытой черными волосиками, был раскрыт, и она радостно улыбалась. Князь Андрей вошел в комнату и остановился перед ней, у изножья дивана, на котором она лежала. Блестящие глаза, смотревшие детски-испуганно и взволнованно, остановились на нем, не изменяя выражения. «Я вас всех люблю, я никому зла не делала, за что страдаю? помогите мне», говорило ее выражение. Она видела мужа, но не понимала значения его появления теперь перед нею. Князь Андрей обошел диван и в лоб поцеловал ее.
— Душенька моя, — сказал он: слово, которое никогда не говорил ей. — Бог милостив... — Она вопросительно, детски-укоризненно посмотрела на него.
«Я от тебя ждала помощи, и ничего, ничего, и ты тоже!» сказали ее глаза. Она не удивилась, что он приехал; она не поняла того, что он приехал. Его приезд не имел никакого отношения до ее страданий и облегчения их. Муки вновь начались, и Марья Богдановна посоветовала князю Андрею выйти из комнаты.
Акушер вошел в комнату. Князь Андрей вышел и, встретив княжну Марью, опять подошел к ней. Они шепотом заговорили, но всякую минуту разговор замолкал. Они ждали и прислушивались.
— Allez, mon ami,
[408]
— сказала княжна Марья. Князь Андрей опять пошел к жене, и в соседней комнате сел дожидаясь. Какая-то женщина вышла из ее комнаты с испуганным лицом и смутилась, увидев князя Андрея. Он закрыл лицо руками и просидел так несколько минут. Жалкие, беспомощно-животные стоны слышались из-за двери. Князь Андрей встал, подошел к двери и хотел отворить ее. Дверь держал кто-то.
— Нельзя, нельзя! — проговорил оттуда испуганный голос. — Он стал ходить по комнате. Крики замолкли, еще прошло несколько секунд. Вдруг страшный крик — не ее крик, она не могла так кричать, — раздался в соседней комнате. Князь Андрей подбежал к двери; крик замолк, послышался крик ребенка.
«Зачем принесли туда ребенка? подумал в первую секунду князь Андрей. — Ребенок? Какой?.. Зачем там ребенок? Или это родился ребенок?»
Когда он вдруг понял всё радостное значение этого крика, слезы задушили его, и он, облокотившись обеими руками на подоконник, всхлипывая, заплакал, как плачут дети. Дверь отворилась. Доктор, с засученными рукавами рубашки, без сюртука, бледный и с трясущейся челюстью, вышел из комнаты. Князь Андрей обратился к нему, но доктор растерянно взглянул на него и, ни слова не сказав, прошел мимо. Женщина выбежала и, увидев князя Андрея, замялась на пороге. Он вошел в комнату жены. Она лежала мертвой в том же положении, в котором он видел ее пять минут тому назад, и то же выражение, несмотря на остановившиеся глаза и на бледность щек, было на этом прелестном, детском личике с губкой, покрытой черными волосиками.




