- -
- 100%
- +
— Так ты не боишься со мной играть? — повторил Долохов, и, как будто для того, чтобы рассказать веселую историю, он положил карты, опрокинулся на спинку стула и медленно с улыбкой стал рассказывать:
— Да, господа, мне говорили, что в Москве распустился слух, будто я шулер, поэтому советую вам быть со мной осторожнее.
— Ну, карты же! — сказал Ростов.
— Ох, московские тетушки! — сказал Долохов и с улыбкой взялся за карты.
— Ааах! — чуть не крикнул Ростов, поднимая обе руки к волосам. Семерка, которая была нужна ему, уже лежала вверху, первой картой в колоде. Он проиграл больше того, что мог заплатить.
— Однако ты не зарывайся, — сказал Долохов, мельком взглянув на Ростова, и продолжил метать.
XIV.
Через полтора часа времени большинство игроков уже шутя смотрели на свою собственную игру. Вся игра сосредоточилась на одном Ростове. Вместо тысячи шестисот рублей за ним была записана длинная колонна цифр, которую он считал до десятой тысячи, но которая теперь, как он смутно предполагал, возвысилась уже до пятнадцати тысяч. В сущности, запись уже превышала двадцать тысяч рублей. Долохов уже не слушал и не рассказывал истории; он следил за каждым движением рук Ростова и бегло оглядывал изредка свою запись за ним. Он решил продолжать игру до тех пор, пока запись эта не возрастет до сорока трех тысяч. Число это было им выбрано потому, что сорок три составляло сумму сложенных его годов с годами Сони. Ростов, опершись головой на обе руки, сидел перед исписанным, залитым вином, заваленным картами столом. Одно мучительное впечатление не оставляло его: эти ширококостые, красноватые руки с волосами, видневшимися из-под рубашки, эти руки, которые он любил и ненавидел, держали его в своей власти.
«Шестьсот рублей, туз, угол, девятка... отыграться невозможно!... И как бы весело было дома... Валет на пе... это не может быть!... И зачем же он это делает со мной?...» думал и вспоминал Ростов. Иногда он ставил большую карту; но Долохов отказывался бить её, и сам назначал куш. Николай покорялся ему, и то молился Богу, как он молился на поле сражения на Амштетенском мосту; то загадывал, что та карта, которая первая попадется ему в руку из кучи изогнутых карт под столом, та спасет его; то рассчитывал, сколько было шнурков на его куртке и с столькими же очками карту пытался ставить на весь проигрыш, то за помощью оглядывался на других играющих, то вглядывался в холодное теперь лицо Долохова, и старался проникнуть, что́ в нем делалось.
Ведь он знает, что́ значит для меня этот проигрыш. Не может же он желать моей погибели? Ведь он друг был мне. Ведь я его любил... Но и он не виноват; что́ ж ему делать, когда ему везет счастие? И я не виноват, говорил он сам себе. Я ничего не сделал дурного. Разве я убил кого-нибудь, оскорбил, пожелал зла? За что́ же такое ужасное несчастие? И когда оно началось? Еще так недавно я подходил к этому столу с мыслью выиграть сто рублей, купить маме к именинам эту шкатулку и ехать домой. Я так был счастлив, так свободен, весел! И я не понимал тогда, как я был счастлив! Когда же это кончилось, и когда началось это новое, ужасное состояние? Чем ознаменовалась эта перемена? Я всё так же сидел на этом месте, у этого стола, и так же выбирал и выдвигал карты, и смотрел на эти ширококостые, ловкие руки. Когда же это совершилось, и что́ такое совершилось? Я здоров, силен и всё тот же, и всё на том же месте. Нет, это не может быть! Верно всё это ничем не кончится.
Он был красен, весь в поту, несмотря на то, что в комнате было прохладно благодаря новым кондиционерам. Лицо его было страшно и жалко, особенно по бессильному желанию казаться спокойным.
Запись дошла до рокового числа сорока трех тысяч. Ростов приготовил карту, которая должна была идти углом от трех тысяч рублей, только что данных ему, когда Долохов стукнул колодой, отложил ее и, взяв мел, начал быстро своим четким, крепким почерком, ломая мелок, подводить итог записи Ростова.
— Ужинать, ужинать пора! Вот и цыгане! — Действительно с их цыганским акцентом входили с холода и говорили что-то какие-то черные мужчины и женщины. Николай понимал, что всё было кончено; но он равнодушным голосом сказал:
— Что́ же, не будешь еще? А у меня славная карточка приготовлена. — Как будто более всего его интересовало веселье самой игры.
«Всё кончено, я пропал! — думал он. — Теперь пуля в лоб — одно остается», и вместе с тем он сказал веселым голосом:
— Ну, еще одну карточку.
— Хорошо, — отвечал Долохов, окончив итог, — хорошо! 21 рубль идет, — сказал он, указывая на цифру 21, рознившую ровный счет 43 тысяч, и взяв колоду, приготовился метать. Ростов покорно отогнул угол и вместо приготовленных шести тысяч старательно написал двадцать один.
— Это мне всё равно, — сказал он, — мне только интересно знать убьешь ты, или дашь мне эту десятку.
Долохов серьезно стал метать. О, как ненавидел Ростов в эту минуту эти руки, красноватые с короткими пальцами и с волосами, видневшимися из-под рубашки, имевшие его в своей власти... Десятка была дана.
— За вами 43 тысячи, граф, — сказал Долохов и потягиваясь встал из за стола. — А устаешь однако так долго сидеть, — сказал он.
— Да, и я тоже устал, — сказал Ростов.
Долохов, как будто напоминая ему, что ему неприлично было шутить, перебил его:
— Когда прикажете получить деньги, граф?
Ростов вспыхнув, вызвал Долохова в другую комнату.
— Я не могу вдруг заплатить всё, ты возьмешь вексель, — сказал он.
**Часть 300/1334
— Послушай, Ростов, — сказал Долохов, ясно улыбаясь и глядя Николаю в глаза, — ты знаешь поговорку: «Счастлив в любви, несчастлив в картах». Кузина твоя влюблена в тебя. Я знаю.
«О! это ужасно чувствовать себя так во власти этого человека», — думал Николай. Он понимал, какой удар он нанесет отцу и матери, объявив им этот проигрыш; понимал, какое бы было счастье избавиться от всего этого, и понимал, что Долохов знает, что может избавить его от этого стыда и горя, и теперь хочет еще играть с ним, как кошка с мышью.
— Твоя кузина... — начал Долохов; но Николай перебил его.
— Моя кузина тут ни при чем, и о ней говорить нечего! — крикнул он с бешенством.
— Так когда получить? — спросил Долохов.
— Завтра, — сказал Николай, и вышел из комнаты.
XV.
Сказать «завтра» и сохранять приличный тон было не трудно, но приехать домой один, увидеть сестер, брата, мать, отца, признаться и просить денег, на которые он уже не имел права после данного честного слова, было ужасно.
Дома еще не спали. Молодежь из дома Ростовых, вернувшись из театра, поужинав, сидела у клавикорда. Как только Николай вошел в залу, его охватила та любовная, поэтическая атмосфера, которая царила в этот зимний вечер в их доме и теперь, после предложения Долохова и бала Иогеля, казалось, еще более сгустилась, как воздух перед грозой, над Соней и Наташей. Соня и Наташа в голубых платьях, в которых они были в театре, хорошенькие и знающие это, счастливые, улыбаясь, стояли у клавикорда. Вера с Шиншиным играла в шахматы в гостиной. Старая графиня, ожидая сына и мужа, раскладывала пасьянс с старушкой-дворянкой, жившей у них в доме. Денисов с блестящими глазами и взъерошенными волосами сидел, откинув ножку назад, у клавикорда, и хлопая по ним своими коротенькими пальцами, брал аккорды, и закатывая глаза, своим маленьким, хриплым, но верным голосом, пел сочиненное им стихотворение «Волшебница», к которому он пытался найти музыку.
Волшебница, скажи, какая сила
Влечет меня к покинутым струнам;
Какой огонь ты в сердце заронила,
Какой восторг разлился по перстам!
Пел он страстным голосом, блестя на испуганную и счастливую Наташу своими агатовыми, черными глазами.
— Прекрасно! отлично! — кричала Наташа. — Еще другой куплет, — говорила она, не замечая Николая.
«У них всё то же» — подумал Николай, заглядывая в гостиную, где он увидел Веру и мать со старушкой.
— А! вот и Николинька! — Наташа подбежала к нему.
— Папенька дома? — спросил он.
— Как я рада, что ты приехал! — не отвечая, сказала Наташа. — Нам так весело. Василий Дмитрич остался для меня еще день, ты знаешь?
— Нет, еще не приезжал папа, — сказала Соня.
— Коко, ты приехал, поди ко мне, дружок, — сказал голос графини из гостиной. Николай подошел к матери, поцеловал ее руку и, молча подсев к ее столу, стал смотреть на ее руки, раскладывавшие карты. Из залы всё слышались смех и веселые голоса, уговаривавшие Наташу.
— Ну, хорошо, хорошо, — закричал Денисов, — теперь нечего отговариваться, за вами barcarolla, умоляю вас.
Графиня посмотрела на своего молчаливого сына.
— Что́ с тобой? — спросила она Николая.
— Ах, ничего, — сказал он, как будто уже надоел ему этот вопрос. — Папа скоро приедет?
— Я думаю.
«У них всё то же. Они ничего не знают! Куда мне деваться?», подумал Николай и пошел опять в залу, где стояли клавикорды.
Соня сидела за клавикордами и играла прелюдию той баркароллы, которую особенно любил Денисов. Наташа собиралась петь. Денисов восторженными глазами смотрел на нее.
Николай стал ходить взад и вперед по комнате.
«И вот охота заставлять ее петь! — думал он. — Что̀ она может петь? И ничего тут нет веселого», — продолжал Николай.
Соня взяла первый аккорд прелюдии.
«Боже мой, я погибший, я бесчестный человек. Пулю в лоб, одно, что́ остается, а не петь, подумал он. Уйти? но куда же? всё равно, пускай поют!»
Николай мрачно продолжал ходить по комнате, взглядывая на Денисова и девочек, избегая их взгляда.
«Николинька, что́ с вами?» — спросил взгляд Сони, устремленный на него. Она тотчас заметила, что что-нибудь случилось с ним.
Николай отвернулся от нее. Наташа с своей чуткостью тоже мгновенно заметила состояние своего брата. Она заметила его, но сама была так весела в ту минуту, так далека от горя и грусти, что она нарочно обманывала себя: «Нет, мне слишком весело теперь, чтобы портить свое веселье сочувствием чужому горю», — подумала она.
— Ну, Соня, — сказала она и вышла на самую середину залы, где по ее мнению лучше всего был резонанс. Приподняв голову, опустив безжизненно-повисшие руки, как это делают танцовщицы, Наташа энергическим движением переступая с каблучка на цыпочку, прошлась по середине комнаты и остановилась.
«Вот она я!» — казалось ей, отвечая на восторженный взгляд Денисова, следившего за ней.
«И чему она радуется!» — подумал Николай, глядя на сестру. «Как ей не скучно и не совестно!»
Наташа взяла первую ноту, горло ее расширилось, грудь выпрямилась, глаза приняли серьезное выражение. Она не думала ни о ком, ни о чем в эту минуту, и из улыбки сложенного рта полились звуки, те звуки, которые может производить в те же промежутки времени и в те же интервалы всякий, но которые тысячу раз оставляют вас холодным, в тысячу первый раз заставляют вас содрогаться и плакать.
Наташа в этот зимний сезон впервые начала серьезно заниматься пением и особенно из-за того, что Денисов был восхищен ее исполнением. Она поет теперь уже не как ребенок; нет больше в ее голосе той комичной, детской старательности, которая была раньше. Но она все еще не достигла уровня мастерства, который оценивали все знатоки-судьи, которые слушали ее. «Не обработан, но прекрасный голос, надо обработать», — говорили они. Но это было обычно после того, как ее песня завершалась.
Когда Наташа пела с неправильными придыханиями и усилиями переходов, даже знатоки-судьи молчали, наслаждаясь ею и желая услышать еще раз. В ее голосе была та девственная нетронутость, то незнание своих сил, которая сочеталась с недостатками искусства пения так, что казалось невозможно что-либо изменить без ухудшения.
«Что это такое? — подумал Николай, услышав ее голос и широко раскрыв глаза. — Как она поет сейчас?» — думал он. И вдруг весь мир для него сосредоточился на ожидании следующей ноты или фразы; все вокруг делится на три темпа: «Oh mio crudele affetto... Раз, два, три... раз, два... три... раз... Oh mio crudele affetto... Раз, два, три... раз. Эх, жизнь наша дурацкая! — думал Николай. Всё это, и несчастье, и деньги, и Долохов, и злоба, и честь — всё это вздор... а вот оно настоящее... Ну, Наташа, ну голубчик! ну матушка!... как она этот si возьмет? взяла! слава Богу!» — и он, сам не замечая того, что поет, чтобы усилить этот si, взял вторую в терцию высокой ноты. «Боже мой! Как хорошо! Неужели это я взял? Как счастливо!» подумал он.
О, как задрожала эта терция, и как тронулось что-то лучшее в душе Ростова. Это что-то было независимо от всего в мире и выше всего в мире. Какие тут проигрыши, и Долоховы, и честное слово!... Всё вздор! Можно зарезать, украсть и всё равно быть счастливым...
XVI.
Давно уже Ростов не испытывал такого наслаждения от музыки, как в этот день. Но как только Наташа закончила свою баркароллу, реальность снова вернулась к нему. Он ничего не сказал и вышел, направляясь вниз в свою комнату. Через четверть часа старый граф, веселый и довольный, приехал из клуба. Николай услышал его приезд и пошел к нему.
— Ну что, повеселился? — сказал Илья Андреич, радостно и гордо улыбаясь своему сыну. Николай хотел сказать «да», но не мог: чуть было не зарыдал. Граф раскуривал трубку и не заметил состояния сына.
«Эх, неизбежно!» — подумал Николай в первый и последний раз. И вдруг самым небрежным тоном, таким, что он сам себе гадок казался, как будто просил экипажа съездить в город, сказал отцу:
— Папа, а я к вам за делом пришел. Я было и забыл. Мне денег нужно.
— Вот как, — сказал отец, находившийся в особенно веселом настроении. — Я тебе говорил, что не достанет. Много ли?
— Очень много, — сказал Николай, краснея и улыбаясь небрежно, как будто это была шутка, которую он долго потом не мог себе простить. — Я немного проиграл, т. е. много даже, очень много, 43 тысячи.
— Что? Кому?... Шутишь! — крикнул Иван Петрович, вдруг апоплексически краснея шеей и затылком, как старые люди.
— Я обещал заплатить завтра, — сказал Николай.
— Ну!... — сказал Иван Петрович, разводя руками и бессильно опустился на диван.
— Что же делать! С кем это не случается, — сказал сын развязным, смелым тоном, тогда как в душе своей он считал себя негодяем, подлецом, который всю жизнь не мог искупить своего преступления. Ему хотелось целовать руки отца и просить прощения, но он говорил грубым и даже грубоватым тоном, что это со всяким случается.
Иван Петрович опустил глаза, услышав эти слова сына, и заторопился, отыскивая что-то.
— Да, да, — проговорил он, — трудно, я боюсь, трудно достать... с кем не бывало! да, с кем не бывало... — И граф мельком взглянул на сына и пошел вон из комнаты. Николай готовился на отпор, но никак не ожидал этого.
— Папа! Папа! — закричал он ему вслед, рыдая: «Простите меня!» И, схватив руку отца, он прижался к ней губами и заплакал.
——————
В то время как отец объяснялся с сыном, у матери с дочерью происходило не менее важное объяснение. Наташа взволнованная прибежала к матери.
— Мама!... Мама!... Он сделал мне предложение...
— Что?
— Сделал, сделал предложение. Мама! — кричала она.
Графиня не верила своим ушам. Денисов сделал предложение. Кому? Этой крошечной девочке Наташе, которая еще недавно играла в куклы и теперь брала уроки.
— Наташа, полно, глупости! — сказала она, надеясь, что это была шутка.
— Ну вот, глупости! — сердито сказала Наташа. — Я пришла спросить, что делать, а вы мне говорите: «глупости»...
Графиня пожала плечами.
— Если правда, что Денисов сделал тебе предложение, то скажи ему, что он дурак, вот и всё.
— Нет, он не дурак, — обиженно и серьезно сказала Наташа.
— Ну, так что же ты хочешь? Вы все влюблены. Ну, влюблена, так выходи за него замуж, — сердито смеясь, проговорила графиня, — с Богом!
— Нет, мама, я не влюблена в него, должно быть, не влюблена.
— Ну, так так и скажи ему.
— Мама, вы сердитесь? Вы не сердитесь, голубушка, ну в чем же я виновата?
— Нет, да что же, мой друг? Хочешь, я пойду скажу ему, — сказала графиня, улыбаясь.
— Нет, я сама, только научите. Вам всё легко, — прибавила она, отвечая на ее улыбку. — А коли бы видели вы, как он мне это сказал! Ведь я знаю, что он не хотел этого сказать, да уж нечаянно сказал.
— Ну, всё-таки надо отказать.
— Нет, не надо. Мне так его жалко! Он такой милый.
— Ну, так прими предложение. И то пора замуж идти, — сердито и насмешливо сказала мать.
**Глава 304**
— Да тебе и нечего говорить, я сама скажу, — сказала графиня, возмущенная тем, что осмелились смотреть на маленькую Наташу.
— Нет, ни за что́, я сама, а вы слушайте у двери, — и Наташа побежала через гостиную в залу, где на том же стуле, у клавикорда, сидел Денисов. Он вскочил на звук ее легких шагов.
— Натали, — сказал он, быстрыми шагами подходя к ней, — решайте мою судьбу. Она в ваших руках!
— Василий Дмитрич, мне вас так жалко!... Нет, но вы такой славный... но не надо... это... а так я вас всегда буду любить.
Денисов нагнулся над ее рукой, и она услыхала странные, непонятные для нее звуки. Она поцеловала его в черную, спутанную, курчавую голову. В это время послышался поспешный шум платья графини. Она подошла к ним.
— Василий Дмитрич, я благодарю вас за честь, — сказала графиня смущенным голосом, но который казалось строгим Денисову, — но моя дочь так молода, и я думала, что вы, как друг моего сына, обратитесь прежде ко мне. В таком случае вы не поставили бы меня в необходимость отказа.
— Графиня... — сказал Денисов с опущенными глазами и виноватым видом, хотел сказать что-то еще и запнулся.
Наташа не могла спокойно видеть его таким жалким. Она начала громко всхлипывать.
— Графиня, я виноват перед вами, — продолжал Денисов прерывающимся голосом, — но знайте, что я так боготворю вашу дочь и всё ваше семейство, что две жизни отдам... — Он посмотрел на графиню и, заметив ее строгое лицо... — Ну прощайте, графиня, — сказал он, поцеловав ее руку и, не взглянув на Наташу, быстрыми, решительными шагами вышел из комнаты.
**Глава 305**
На другой день Ростов проводил Денисова, который не хотел ни одного дня оставаться в Москве. Денисова провожали у цыган все его московские приятели, и он не помнил, как его уложили в сани и как везли первые три станции.
После отъезда Денисова Ростов, дожидаясь денег, которые не вдруг мог собрать старый граф, провел еще две недели в Москве, не выезжая из дома, и преимущественно в комнате барышень.
Соня была к нему нежнее и преданнее, чем прежде. Она, казалось, хотела показать ему, что его проигрыш был подвигом, за который она теперь еще больше любит его; но Николай теперь считал себя недостойным ее.
Он исписал альбомы девочек стихами и нотами, и не простившись ни с кем из своих знакомых, отослав наконец все 43 тысячи и получив росписку Долохова, уехал в конце ноября догонять полк, который уже был в Польше.
**Часть вторая**
После своего объяснения с женой Пьер поехал в Петербург. В Торжке на станции не было лошадей, или не хотел их дать смотритель. Пьер должен был ждать. Он не раздеваясь лег на кожаный диван перед круглым столом, положил на этот стол свои большие ноги в теплых сапогах и задумался.
— Прикажете чемоданы внести? Постель постелить, чаю прикажете? — спрашивал камердинер.
Пьер не отвечал, потому что ничего не слыхал и не видел. Он задумался еще на прошлой станции и всё продолжал думать о том же — о столь важном, что он не обращал никакого внимания на то, что происходило вокруг него. Его не только не интересовало, приедет ли он в Петербург или нет, или будет ли у него возможность отдохнуть на этой станции, но ему всё равно было в сравнении с теми мыслями, которые его занимали теперь, пробудет ли он несколько часов или всю жизнь на этой станции.
Смотритель, смотрительша, камердинер, баба с торжковским шитьем заходили в комнату, предлагая свои услуги. Пьер, не переменяя своего положения, задранных ног, смотрел на них через очки и не понимал, что им может быть нужно и каким образом все они могли жить, не разрешив тех вопросов, которые занимали его. А его занимали всё одни и те же вопросы с самого того дня, как он после дуэли вернулся из Сокольников и провел первую, мучительную, бессонную ночь; только теперь, в уединении путешествия, они с особенною силой овладели им. О чем бы он ни начинал думать, он возвращался к одним и тем же вопросам, которых он не мог разрешить, и не мог перестать задавать себе.
Как будто в голове его свернулся тот главный винт, на котором держалась вся его жизнь. Винт не входил дальше, не выходил вон, а вертелся, ничего не захватывая, всё на том же нарезе, и нельзя было перестать вертеть его.
Обложка первого издания 1868—1869 гг. романа «Война и мир».
Вошел смотритель и униженно стал просить его сиятельство подождать только два часика, после которых он для его сиятельства (что будет, то будет) даст курьерских. Смотритель очевидно врал и只想显示中文
<|im_start|>assistant
Пьер не отвечал, потому что ничего не слыхал и не видел. Он задумался еще на прошлой станции и всё продолжал думать о том же — о столь важном, что он не обращал никакого внимания на то, что происходило вокруг него. Его не только не интересовало, приедет ли он в Петербург или нет, или будет ли у него возможность отдохнуть на этой станции, но ему всё равно было в сравнении с теми мыслями, которые его занимали теперь, пробудет ли он несколько часов или всю жизнь на этой станции.
Смотритель, смотрительша, камердинер, баба с торжковским шитьем заходили в комнату, предлагая свои услуги. Пьер, не переменяя своего положения, задранных ног, смотрел на них через очки и не понимал, что им может быть нужно и каким образом все они могли жить, не разрешив тех вопросов, которые занимали его. А его занимали всё одни и те же вопросы с самого того дня, как он после дуэли вернулся из Сокольников и провел первую, мучительную, бессонную ночь; только теперь, в уединении путешествия, они с особенною силой овладели им. О чем бы он ни начинал думать, он возвращался к одним и тем же вопросам, которых он не мог разрешить, и не мог перестать задавать себе.
Как будто в голове его свернулся тот главный винт, на котором держалась вся его жизнь. Винт не входил дальше, не выходил вон, а вертелся, ничего не захватывая, всё на том же нарезе, и нельзя было перестать вертеть его.
Обложка первого издания 1868—1869 гг. романа «Война и мир».
Вошел смотритель и униженно стал просить его сиятельство подождать только два часика, после которых он для его сиятельства (что будет, то будет) даст курьерских. Смотритель очевидно врал и只想显示更多
<|im_start|>assistant
Пьер не отвечал, потому что ничего не слыхал и не видел. Он задумался еще на прошлой станции и всё продолжал думать о том же — о столь важном, что он не обращал никакого внимания на то, что происходило вокруг него. Его не только не интересовало, приедет ли он в Петербург или нет, или будет ли у него возможность отдохнуть на этой станции, но ему всё равно было в сравнении с теми мыслями, которые его занимали теперь, пробудет ли он несколько часов или всю жизнь на этой станции.
Смотритель, смотрительша, камердинер, баба с торжковским шитьем заходили в комнату, предлагая свои услуги. Пьер, не переменяя своего положения, задранных ног, смотрел на них через очки и не понимал, что им может быть нужно и каким образом все они могли жить, не разрешив тех вопросов, которые занимали его. А его занимали всё одни и те же вопросы с самого того дня, как он после дуэли вернулся из Сокольников и провел первую, мучительную, бессонную ночь; только теперь, в уединении путешествия, они с особенною силой овладели им. О чем бы он ни начинал думать, он возвращался к одним и тем же вопросам, которых он не мог разрешить, и не мог перестать задавать себе.
Как будто в голове его свернулся тот главный винт, на котором держалась вся его жизнь. Винт не входил дальше, не выходил вон, а вертелся, ничего не захватывая, всё на том же нарезе, и нельзя было перестать вертеть его.
Обложка первого издания 1868—1869 гг. романа «Война и мир».
Вошел смотритель и униженно стал просить его сиятельство подождать только два часика, после которых он для его сиятельства (что будет, то будет) даст курьерских. Смотритель очевидно врал и хотел только получить с проезжего лишние деньги. «Дурно ли это было или хорошо?» спрашивал себя Пьер. «Для меня хорошо, для другого проезжающего дурно, а для него самого неизбежно, потому что ему есть нечего: он говорил, что его прибил за это офицер. А офицер прибил за то, что ему ехать надо было скорее. А я стрелял в Долохова за то, что я счел себя оскорбленным. А Людовика XVI казнили за то, что его считали преступником, а через год убили тех, кто его казнил, тоже за что-то. Что дурно? Что хорошо? Что надо любить, что ненавидеть? Для чего жить, и что такое я? Что такое жизнь, что смерть? Какая сила управляет всем?», спрашивал он себя. И не было ответа ни на один из этих вопросов, кроме одного, не логического ответа, вовсе не на эти вопросы. Ответ этот был: «Умрешь — всё кончится. Умрешь и всё узнаешь, или перестанешь спрашивать». Но и умереть было страшно.




