- -
- 100%
- +
– Никит... Я ненавижу это чувство.
– Какое?
– Что я ничего не могу сделать. Что ты там один. А я должна сидеть здесь и ждать. И ничего не делать. И никак не помочь тебе и не защитить.
«О Господи… Только не хватало, чтобы меня, взрослого дяденьку, защищала женщина, которая сама непонятно, на каком свете сейчас».
Он кладёт руки ей на плечи. Несколько секунд внимательно смотрит ей в глаза.
– Жень, – начинает он. – Ну как «ничего»? А как бы я вчера? Разве ты не помогла мне? Да, я умею колоть, могу и сам себе. Но вряд ли я вчера, с этим отёком, растущим на глазах, на стрессе сориентировался бы. Вообще было не до того. А если бы пошло хуже? Если бы правда врач потребовался? Разве не ты бы позаботилась об этом? Поэтому оставайся здесь. Ты должна быть здесь и в безопасности. Это самое важное, что ты можешь для меня сделать. Ждать. И быть готовой. Поняла?
Она кивает.
«Как же я хочу, чтобы он меня сейчас поцеловал в лоб. Я бы почувствовала себя защищённой. Но блин, он не догадается. А я стесняюсь попросить».
– Всё. Давай чайник.
Он отводит взгляд. Не может больше смотреть ей в глаза. Потому что, если продолжит – скажет что-то лишнее. Или сделает то, чего боится. Или сломается.
Она молча берёт чайник, наливает воду в ведро. Теперь уже пар над ведром. Он тем временем надевает маску, перчатки, куртку, проверяет манжеты, воротник – не осталось ли открытых мест.
– Всё. Я иду. Всё будет быстро.
– Хорошо. Я жду тебя здесь. С печеньками. С лекарствами. И с сигаретой, которую не закурю при тебе.
Он улыбается. Выходит. Идёт на чердак. Туда, где пыль, туда, где шершневое гнездо. И сундук, где, может быть, есть что-то для них.
Глава 7. Спасибо, что не сказала «заколебал»
Он наверху. Она садится за стол. Саша бегает рядом и выстраивает мягкие игрушки в ряд: зайца, мишку, слона, ещё зайца, потом овцу. Опять овца, везде овца. Выстраивает ни по росту, ни по смыслу. По какому-то своему, известному только ему порядку. Ничего нового. Один из вариантов его стереотипного поведения. Что бы это ни значило, Саша не расскажет. Ну и ладно, главное, ему это комфортно.
Смотрит на мятую пачку, в которой осталась одна сигарета. На свою зажигалку. Берёт их в руки. Может, выйти в сад? Саша пусть в песочнице посидит, а она на скамейке? Дым в лёгкие. Тишина в голову. А если она Никите будет нужна? Если он крикнет? Если что-то пойдёт не так? Если шершни не погибли? Нет. Нужно просто ждать.
И время медленно идёт. Что там с ним? Пойти что ли к нему? Но нет, он же сказал – ждать. Хоть бы маякнул как-нибудь. Остаётся только считать время.
Потом шаги. Тяжёлые. Неторопливые. Ну вот, сейчас всё станет на свои места.
И вот он здесь. Без маски. Без перчаток. Со следом от вчерашнего укуса. С усталым лицом, но с облегчением в глазах.
– Всё! Готово! – говорит. – Гнездо утоплено. Никто не выжил. Теперь безопасно.
Она встаёт. Не сразу. Подходит к нему. Смотрит ему в глаза. Потом на руки.
– Ты в порядке?
– Более чем! Отёк спадает. Голова уже ясная. И… Я не курил. Не потому, что не хотел. А потому, что знал, что ты ждала здесь. И не стала.
Она кивает. Глаза блестят.
– А сейчас хочешь? – она снова берёт эту мятую пачку.
– Хочу. Но не буду. Поверь, ещё поводов много будет. И я тоже не буду это делать при тебе.
– Почему?
– Да просто. Сейчас мы справились. И мы молодцы.
Он молчит. Потом продолжает:
– Но… Если тебе, конечно, прямо очень надо, можешь идти. Я не буду смотреть. Ругаться тоже не буду, я сам в этом вопросе далёк до идеала. Но ты помнишь, о чём мы договаривались. Это твой лимит. Больше я тебе сегодня точно не дам. Помнишь, без обид.
Она замирает.
«Он не осуждает. Не учит. Не наказывает. Он просто напоминает. И он реально заботится».
– Помню, – шепчет она. – Не пойду. Подожду. Хотя бы сегодня.
Он смотрит на неё усталыми, но светлыми глазами. Кивает.
К ним подходит Саша. И ставит овцу между ними на пол. Как будто ставит точку. Что мир провозглашён.
– А овца снова в деле, – смеётся Никита.
– Всегда была. И теперь, видимо, будет.
– Ну чего, идём смотреть, что в сундуке?
– Заколебал ты своим сундуком, честно. Хватит уже подвигов на сегодня. Ну или вечером, если тебе уж невмоготу. А сейчас давайте обедать. А потом чай с печеньками. Кстати, спасибо, что принёс мои любимые. Я видела.
Она встаёт на цыпочки и легко целует его в щёку.
– Это просто печенье, – улыбается он.
– Ну не совсем.
– У тебя на обед для Саши все мотивашки есть?
– Никит. Ну мог бы не говорить об этом. Ты как упрекаешь меня за утро.
– Нет. Я просто спросил.
– Кстати. Можешь всё-таки мне объяснить, зачем тебе тот сундук так сдался?
Он молчит. Неловко улыбается. Смущённо смотрит в пол. Потом начинает:
– Не знаю, Жень. Я, когда его в первый раз увидел, историю одну вспомнил. Это было ещё в те времена, когда казалось, что всё хорошо. Когда Саше не было ещё года и мы и представить себе не могли, что ждёт нас. У меня тогда один студент принёс на пары старинную шкатулку, ну чтобы друзьям показать. Я невольно заинтересовался тоже. Спросил его. Он сказал, что это шкатулка его бабушки, а там какие-то письма. Но он не хочет их читать и смотреть. Будто бы боится чего-то узнать. Я тогда не понял, в чём проблема. Но… почему-то вспомнил это сейчас.
Он проводит пальцем по столу.
– Смесь какая-то. И ностальгия по прошлому. И страх перед будущим. И много вопросов без ответов. И этот сундук стоит… как немой укор. Ну в общем, я ничего не понимаю. Но посмотреть хочу.
Она слушает его внимательно, не до конца понимая. Но чувствует одно – он ищет смысл. Хоть в чём-то. Хоть в каких-то знаках. Хоть в каком-то старом сундуке. Это не банальное любопытство. Не ребячество. Что-то большее. А как бы она сама хотела получить хоть какой-то знак. От кого или чего угодно. Лишь бы понять, что они не одни.
– А ты, – спрашивает она, – ты бы открыл эту шкатулку, если бы она была твоя? Ну ту, что у студента.
Он задумывается. Вздыхает.
– Не знаю. Может, у него были причины бояться. Возможно, правда была такой, что её лучше не знать. Либо иные обстоятельства. Но здесь… я не думаю, что что-то может изменить нашу и без того сложную жизнь в худшую сторону. В конце концов, здесь же не наши предки. Возможно, и нет ничего полезного. Но если там что-то для тех, кто придёт после? Что кто-то оставил свой след, чтобы кто-то другой не чувствовал себя одиноким? Может быть, я сам смог бы оставить что-то взамен?
Она молчит.
«А может, он и прав. Может быть, именно такие вещи и помогают выживать. Я всё равно до конца не понимаю. Но посмотрим вместе. В конце концов, ничего не теряем».
– Давай вечером. А сейчас обедать и чай.
Он кивает.
– Хорошо. Спасибо, что не сказала «заколебал».
Она улыбается.
– А тебе – что рассказал. А не просто – «мне интересно».
Глава 8. Господи, если Ты есть… Господи, если Ты слышишь
Вечер. Саша спит. Перед ними две чашки с недопитым чаем. Печенья съедены. Не Сашины, её. Он встаёт из-за стола.
– Я иду. Ты со мной?
Она молчит. Днём она собиралась идти с ним. А сейчас уже не готова. Вряд ли там что-то нужное им. Скорее всего, чей-то старый хлам. И не надо искать ни в чём сакральные знаки. Но пусть он идёт, если ему так нужно.
– Никит… Мне не очень хочется, честно. Я устала за сегодня. Но если тебе так это важно, иди. Может, найдёшь что-то. Или убедишься, что там ничего нет. Кстати, а почему ты днём не посмотрел?
– Я хотел вместе. Но давай один схожу. Просто посмотрю.
– Иди. Я здесь. Если что, зови.
– Хорошо.
Он уходит. Она остаётся. До конца всё равно не понимает, зачем ему это. Но пусть идёт. Пусть ищет смысл. Там, где его, скорее всего, нет.
«Господи, где бы мне найти этот смысл? В чём? Зачем? Почему так? Почему я плачу каждый Сашин день рождения вместо того, чтобы радоваться? Почему реву в день матери? Почему, когда он говорит, что мы молодцы, становится ещё хуже? Почему, когда он молчит, кажется, что ему всё равно?
Как бы хотелось верить, что где-то есть ответы. Что есть книга или что-то, где написано, что делать, если ребенок не говорит в шесть лет, что делать, если муж замолчал и как при этом самой в дурдоме конвертики клеить не начать. Но такой книги нет. Либо я о ней не знаю.
Есть я. Есть он. Есть Саша. Есть чай, который остывает в двадцатый раз. И какая-то большая пропасть. А зачем всё это? Умру я, умрёт Никита, как Саша будет без нас? Сможем мы его хоть как-то подготовить к жизни? Ну а потом и его не станет. Он не женится, у него не будет своих детей, моих внуков. И к чему был этот ад?
Но пока я есть. И есть мужчина, который идёт на чердак, потому что боится: если не посмотрит – упустит что-то важное».
Он наверху. Сейчас там безопасно. Пыль стоит столбом, щекочет ноздри. Хочется чихнуть, но он сдерживается. Рука всё ещё ноет, хоть и не так, как утром. Прохладный воздух поднимается с пола. Половицы скрипят под каждым шагом. Он включает фонарик. Луч выхватывает из темноты старые ящики, свёрнутые одеяла, и в углу – тот самый сундук. Старый. Железный, местами ржавый. Он опускается на колени. Не сразу открывает. Кладёт ладонь на крышку, как бы спрашивая разрешения.
Он давно не молился. Даже когда мама в детстве заставляла перед сном складывать руки, он старался молчать, чувствуя фальшь этого ритуала. Ну или произносил нужные слова, чтобы от него просто отстали. Верил ли он вообще? Вряд ли. Считал это чем-то далёким и ненастоящим. Или не хотел верить, воспринимая это чем-то враждебным. Или просто злился – на Бога, на родителей, а потом и на мир, где Саше нет места. Но сейчас… Сейчас он просто устал нести всё это один. Он хочет, чтобы кто-то его услышал. Не чтобы ответил голосом с неба. А просто чтобы как будто кивнул. Чтобы укус, срыв, сигареты, её слёзы, этот дом и вся их жизнь – всё это не было случайностью, а за всем этим стоял какой-то смысл. Чтобы хоть как-то можно было объяснить эту череду дней, ставшую одним бесконечным выживанием ради ничего.
Он закрывает глаза. Губы шевелятся. Слово застревает.
– Господи… – шёпот срывается, неловкий, как спотыкание на ровном месте. Он тут же морщится и резко качает головой. «Ну вот. Прямо как мать. “Господи, помоги”, а сама…» Но останавливаться поздно. – Если Ты… есть. И если Тебе не всё равно…
Он открывает один глаз. Пыль кружится в луче фонарика. Никого. Только тишина.
– Я не умею так, – шепчет он, чувствуя, как горят щёки. – Я не верю. Или… не знаю. Но если Ты слышишь этот бред… – он сглатывает. Ком в горле. Пальцы вцепились в край крышки. – Пусть я буду здесь неслучайно. Покажи мне, зачем я здесь. Дай ответы на вопросы, от которых уже много лет просто разрывается голова. Не про работу. Не про деньги. Про то, почему всё так. Почему я не умею быть рядом, а только делаю. Почему она капризничает иногда, как маленькая. Почему Саша…
Он замолкает. Дышит тяжело, сердцебиение учащается. Голова снова тяжёлая.
– Я не прошу чуда. Но мне важно знать, что мы не одни. Что кто-то выживал здесь до нас. И может быть… выжил.
Тишина. Фонарик мигает. Он открывает глаза. Руки слегка дрожат. Поддевает крышку. Скрежет старых петель. Пыль взлетает. Он отворачивается и кашляет. Смотрит внутрь и наклоняется ближе. Пыль медленно оседает.
Первое, что бросается в глаза, – фотография. Он берёт её. Чёрно-белая. Края пожелтели, уголок надорван, по диагонали большая трещина и россыпь мелких по всему изображению. Молодая женщина с мальчиком сидят на полу рядом с новогодней ёлкой. Она прижимает его к себе, видно, что крепко, пальцы почти впиваются в свитер. Он держит её за кисть. Неловко. Без улыбки. Впрочем, и у неё на лице только её подобие.
Взгляд мальчика... Пустой. Стеклянный. Как будто он смотрит не в объектив, а сквозь него. Как будто он здесь и не здесь одновременно.
По спине ползёт холод. Рука дёргается. Хочется отложить, но он продолжает рассматривать. Он помнит, что когда-то читал про викторианские посмертные снимки – жуть, когда мёртвых усаживали как кукол. Но нет. Мальчик живой. Просто… Глаза… отсутствующие. Как у Саши. На всех фотографиях. Тот же мир где-то далеко.
«Боже… Неужели я не ошибся? И неужели, чтобы настолько?»
Он переворачивает карточку. Надпись карандашом, почти стёртая, но удаётся прочитать: «Я и Лёва. Рождество».
Лёва… Не Саша. Он выдыхает. Плечи чуть расслабляются. Какой год – непонятно.
Он смотрит, что там ещё. Два пластиковых квадрата. Дискеты. Три с половиной дюйма. С потускневшими этикетками. Надписи почти стёрлись, не разобрать, от букв только намёк, что они там были. Он берёт одну и проводит пальцем по краю. Пыль прилипает к коже. В последний раз такое видел в школе. Сейчас даже посмотреть их содержимое проблематично будет.
«Вот же хрень. Где теперь дисковод такой взять?»
Под дискетами – книга. Тяжёлая. В потёртом переплёте. Один из нижних уголков потёрт больше, как будто его кто-то погрыз. Библия. С закладкой.
«Нет… я не готов… Зачем я об этом подумал? Я не хочу…»
На торчащей части – выцветшие слова: «Будьте, как дети». Немного колеблется, хмурит брови, сжимает губы. Но всё же открывает. Бумага шуршит. Характерный запах. Сырости и как будто клея.
На странице – Евангелие от Матфея. Восемнадцатая глава. Карандашом неровно подчёркнуто: «И сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное».
Он перечитывает это дважды. В памяти короткими вспышками проносятся обрывки. Без предупреждения. Да, он помнит и эти слова. Воскресная школа. Там стихи учить заставляли. И ещё что-то… За что-то… наклейки. Или значки. Может быть, и то и другое. Это он уже смутно помнит. Помнит только гонку: у кого больше, кто лучше старается, кто «перед Богом молодец». Совсем маленьким он искренне старался. А потом… Он вспоминает, как бормочет выученное с пониманием того, что ему всё равно. Лишь бы просто отстали. И не доставали с этим «Верь», «молись», «слушайся родителей».
«Блин, мне до сих пор тошно… В воскресной школе лили в уши одно, а дома и в жизни было… Совсем иначе… И что это дало? И даст ли ещё? Не знаю».
Он закрывает глаза. Дыхание сбивается.
«Всё может быть. Как дети… А смогу ли я? Если я уже знаю слишком много».
Он открывает глаза. На закладке, ниже выцветших букв, виднеются ещё несколько строчек – тоже простым карандашом. Он направляет фонарик на них. Строчки неровные, как будто кто-то хотел записать наспех.
«Я тоже хотела быть, как дети. Плакать, когда больно. Смеяться, когда хорошо. Не думать, как объяснить, почему у меня такой сын. Не думать, как мне учить его говорить, когда я сама уже не знаю, что сказать. Но я не могу. У меня нет на это права. Я мать. Я должна быть сильной. Или мне только это кажется. Господь, не отвернись от меня. Научи доверять Тебе».
Он замирает. Пальцы на обложке стали липкими и холодными. Он закрывает Библию. Откладывает в сторону. Он больше не может это читать. Глаза жжёт, но слёзы не текут. Они как будто застыли под веками и царапают изнутри. В горле боль от кома. Он не плачет. Просто дышит глубоко, глотая пыль. И нетерпимо острую боль узнавания.
«Как мне учить его говорить, когда я сама уже не знаю, что сказать…»
Да, он был прав. И даже не знает, хорошо это или плохо. Куда бы теперь деться от этого? Мысли мечутся, ищут выход. Чем заглушить это давление?
«Где мне найти уважительную причину, чтобы покурить уйти? Ещё что ли за печеньками сходить для Жени? Они как раз закончились. Как же на меня всё давит!»
Но он не уходит. В сундуке есть что-то ещё. Тетрадь. Обычная. Школьная. Толстая. Он берёт её. Обложка потрёпанная, однотонная синяя, но на ней есть выцветшая наклейка, на которой написано крупным почерком: «Если ты читаешь это, просто знай, что я была. И он тоже был».
«Кто он? Лёва? Или муж? Непонятно. Потом разберусь… наверное».
Пальцы скользят по шершавому краю обложки. Он открывает тетрадь. Листает. Часть страниц пожелтела, местами они слиплись от сырости. Бумага тонкая, в крупную клетку. И почерк… не сплошной текст. Пропуски. Широкие поля. Между записями – большие интервалы. Как будто кто-то хотел что-то написать, но не смог.
На первой странице запись. Опять похоже на молитву. Как будто её личная. Но и молитвой это тоже сложно назвать. Скорее выдох. Попытка избавления от невидимого груза.
«Господи, если Ты меня слышишь… Дай мне сил просто пережить этот день. Не прося о любви, надежде, вере. Я не знаю, заслуживаю ли я это. Просто скажи: “Хватит. Ты сделала достаточно. Ты не плохая мать. Ты выжила”. И даже если после этого ничего не случится, пусть будет этого достаточно».
Он закрывает глаза. Пальцы непроизвольно сжимаются. Он хочет глубоко вдохнуть, но не получается.
«Зачем я здесь? Зачем мне всё это? Я не готов… Но… Почему меня задевают эти слова? Почему мне они кажутся знакомыми?
Вчера. В дороге. Женя сказала почти то же самое. Точно не вспомню, как. Но это было. Как и была эта женщина.
Почему я сюда не взял сигареты и зажигалку? Прямо здесь бы закурил. Выветрилось бы.
Ладно. Надо идти к ней».
Он аккуратно складывает: тетрадь, фото и закладку. Библию трогать не будет. Пока рано. Может быть, потом. И дискеты пусть тоже остаются. Пока их всё равно не на чем смотреть.
Он выключает фонарик. В темноте на секунду становится глуше. Хотя и до этого была тишина. Пора вниз.
Спускается. В гостиной её нет. Но он видит её в окне.
«Вот красавица, всё-таки не выдержала. Ладно, я тоже не выдерживаю. Сделаю вид, что не заметил, как всегда. Ну и ей придётся так же».
Она сидит на скамейке. На коленях мятая пачка. В руке горящая сигарета. Рядом зажигалка. Как будто убегает из реальности на несколько затяжек.
Он отворачивается. Кладет на стол тетрадь, фото и закладку. Садится рядом. Закрывает ладонью глаза. Ждёт, когда она придёт сама.
Она заходит через пару минут. Взгляд опущен. В руке зажигалка. Она останавливается у стола и замирает.
– Что-то нашёл?
– Не то слово.
– И что же там?
– Такое чувство, что мы. Посмотри сама. А я пока… отойду.
– Куда? – слабо улыбается она. – За печеньками?
Он кивает.
– Ага. Именно за ними.
Нервно смеётся. Берёт свою пачку и зажигалку. Выходит.
Она садится за стол. Руки пахнут дымом, пальцы слегка дрожат. Берёт фотографию первой. Это самое интересное. На первый взгляд – милая идиллия. Мама с сыном у новогодней ёлки. Она обнимает его, он держит за руку её. Тёплое, старое фото. Таких много. Но что-то цепляет. Она не понимает, что именно. Откладывает снимок.
Берёт закладку. Старая бумага, выцветшие буквы простым карандашом. Привлекает надпись «Будьте, как дети». Слова знакомые, но откуда – не помнит. Читает слова ниже:
«…Не думать, как объяснить, почему у меня такой сын. Не думать, как мне учить его говорить, когда я сама уже не знаю, что сказать…»
Внутри холодеет. Дыхание перехватывает. Она перечитывает это. Потом ещё раз.
Медленно поднимает взгляд и снова берёт фотографию. Смотрит внимательно, особенно на мальчика. Понимает. Глаза ребёнка… Тот же взгляд мимо. Или насквозь. Пустой и как будто холодный. Как у Саши на всех снимках.
«Нет…» – бьёт в голову мысль до физической дрожи. «Я не верю. Это не может быть с нами».
Она судорожно открывает тетрадь на первой странице. Читает.
«Что происходит? Кто это всё писал? Это же мои мысли. Вчера».
Резко переворачивает фотографию.
«Я и Лёва. Рождество»
«Мальчика зовут Лёва, получается. И с ним… нечто похожее».
Он возвращается. С запахом сигарет. Не печенек, конечно же. Садится рядом. Кладёт руку ей на плечо.
– Ну ты как?
Она закрывает глаза. Молчит. Потом начинает говорить:
– Нас как будто кто-то видел… Изнутри.
Он молчит. Не знает, что сказать. Просто смотрит на её руки, держащие снимок.
– Ты тоже это видишь? – спрашивает она, не открывая глаз.
– Вижу, – отвечает он просто, без пауз, без попыток что-то смягчить или скрасить.
Она сглатывает.
– Кто она? Как её зовут?
– Без понятия. Я только первую страницу этой тетрадки прочёл. Мальчик Лёва. Может, там дальше что-то написано будет.
– Да уж, – тихо вздыхает она. Плечи опускаются. Голова тоже. – Ты был… прав?
– В чём?
– В том, что здесь не просто хлам… А что-то для нас, – она открывает глаза и внимательно смотрит на него. – Откуда ты это знал?
– Я не знал, – шепчет он. – Я просто… надеялся.
– Никит! – слегка повышает голос она. – Точно?
– Женя, – отвечает он слегка раздражённо. – Разве я умею плести интриги?
Они оба замолкают.
– Нет… просто…
– Что?
– Да меня всю трясёт от этого. Не бывает таких совпадений.
Он берёт её руку двумя своими.
– Жень, если бы ты знала, как меня трясло там. Там ещё кое-что было. Ты помнишь, как дискеты выглядят?
– Такие штучки квадратные?
– Ага. На них особо ничего и не запишешь, памяти мало. Только тексты в основном писали раньше. Там их две. И знаешь, какая мысль мне пришла сейчас?
– Думаешь, что она туда что-то записала?
– Да. Голос, может. Или видео очень короткое. И для неё это тоже был способ сказать: «Я была»… Но… кто сейчас дискеты смотрит? Сейчас флешки по двадцать гигабайт, и вообще, все на облака перешли.
– Получается, это был её способ передать память. Но даже здесь её как будто стерли.
– Именно. Сейчас мы это читаем. И даже, может быть, где-то дисковод найдём. А через сто лет кто-нибудь узнает о ней?
– Хороший вопрос, не знаю, – задумчиво говорит она, кладя ладонь на обложку. – Давай посмотрим, что там дальше.
– Ты готова уже сейчас?
– Не уверена. Но давай.
Он открывает вторую страницу. Там не молитва, просто текст. Читает вслух:
«Сейчас лето. Я люблю его и ненавижу одновременно. Можно много гулять, это лучше, чем сидеть с Лёвой в четырёх стенах и постоянно придумывать, чем его занять. Но этим летом много пчёл, а у Лёвы аллергия на укусы. Он не понимает: схватит цветок, а там пчела сидит. А вдруг я не успею среагировать? И всякие мысли страшные лезут, что даже писать не могу».
Он замолкает. В голове снова обрывки, но уже чёткие, так как это было вчера и сегодня. Его страх, страх за неё и Сашу, вчерашний укус, выжигающая боль, отёк, ведро с кипятком – всё это, как сейчас, и одновременно.
Он смотрит на неё. Она почти не дышит. Лицо бледное. Пальцы впились в край стола.
– Женя, – тихо зовёт он. – Что происходит?
– Я то же самое хочу спросить у тебя, – тихо говорит она, не отрывая взгляда от страницы. – Продолжай.
Он читает дальше. Слова теперь звучат тише и медленнее, но пронизывают насквозь:
«Хотя мне уже несколько человек задают вопрос, что будет с ним, когда меня не станет. Что лучше будет, если он уйдёт раньше меня. Ибо один он всё равно не сможет. Да как? Как такое можно говорить матери? Про живого ребенка. Я не могу. Я не хочу. Я не хочу ни при каком раскладе увидеть его смерть. Как бы мне ни было страшно его оставлять. Что мне убить его, а потом себя? А если бы им так сказать? Нельзя? А почему мне можно?»
Он кладёт тетрадь на стол. Бумага шуршит. Звук кажется неестественно громким.
Она закрывает глаза руками. Тихие слёзы текут сквозь пальцы. Он не плачет, но тоже прикрыл глаза ладонью.
– Никит… Это невыносимо.
– Тебе такое кто-то говорил?
– Да. И ни один раз. Почему я должна это слышать?
– Посылай к чёрту. Я так делаю.
– А тебе тоже?
Он кивает.
– Да. На работе умники находятся. Про их бы детей так сказал кто-нибудь.
«Ну вот… А я думала, что он в работу уходит от проблем. А нет… И там достают».
На следующей странице – опять молитва. Видимо, опять её личная. Читает она. Голос сначала дрожит, потом выравнивается:
«Милостивый Отче, услышь молитву мою.
Я благодарю Тебя за этот день, прожитый с моим сыном. За каждый его шаг вперёд – и за каждое его падение, потому что через них Ты показываешь мне, над чем мне ещё нужно работать.
Благодарю Тебя за то, что он растёт и развивается, несмотря ни на что. Спасибо за силы, что Ты даёшь мне – физические, духовные, эмоциональные, материальные, за возможности, которые я вижу и не вижу.
Продолжай поддерживать меня, Господь. Благослови всех, кто работает с моим сыном – врачей, педагогов, логопедов. Пусть их руки будут Твоими руками, их слова – Твоим словом, их сердца – источником Твоей милости».
Её голос дрожит. Он сжимает пальцы.
«Ничего себе. Эта женщина находит в себе силы, чтобы поблагодарить за что-то, а я не смог сейчас… За то, что он нашёл всё это, хотя просил. Хотел, но не смог. Сказал, что рано».
Она продолжает:
«Милосердный Господь, Ты знаешь, как меня тревожит его будущее. Особенно тот день, когда я уйду в Вечность. Я боюсь, что он останется один.




