- -
- 100%
- +
Прошу Тебя: не оставь его. Подготовь людей, которые будут о нём заботиться, когда мои руки больше не смогут его обнимать. Пусть он доживёт до отмеренного Тобой срока – в любви, в достоинстве, в покое. В Твои святые руки я передаю своего сына. И прошу Тебя – пошли мне успокоение».
– Никит, – её голос срывается. – Я не могу дальше это читать. Только что об этом говорили. Где мне взять это успокоение? Это разрыв сердца. Между верой и отчаянием. Любовью и страхом. Кошмар. Ежедневный кошмар таких, как мы. Я не говорила так никогда. Но думаю так же. Сил больше нет. Продолжай ты.
Он вздыхает. Берёт в руки тетрадь. Продолжает вместо неё:
«Но, Господь, я сама не верю в то, о чём прошу. Моё неверие кричит громче, чем надежда. Помоги моему неверию. Нет для Тебя невозможного. Сжалься надо мной. Исцели моего сына. Яви на нём Твою славу».
Он откладывает тетрадь. Она смотрит на него широко открытыми глазами.
– Что? – спрашивает она.
– Ни фига себе. А так можно было?
– Что именно?
– Так сказать. Потому что… Потому что это правда. Не красивая фраза. Не благочестие ради показухи. Это мужество – сказать: «Я не верю, но всё равно прошу». Может, это и есть настоящая вера. Не знаю. Моя мать любила и любит изображать смирение и праведность. Это красиво. Но я-то знаю, как на деле. Отсюда и скепсис. – Он делает паузу, проводит пальцем по краю страницы. – Я продолжаю.
«Прости мне сегодняшнее раздражение. Прости мои грехи прошлого и не наказывай меня через него. Пусть его жизнь не станет моим наказанием».
– Никит. Я хоть и не так, но тоже задаю вопрос: за что нам всё это? Именно нам. И конечно же, не нахожу ответа. Да и все давят. Типа это какой-то урок. Надо его пройти.
– Ага, только мы с тобой, видимо, круглые двоечники, раз не можем. А мне кажется, что это просто у общества крыша едет. Матери, да и вообще родители, должны быть святыми. Если с детьми что-то не так, значит, они виноваты. – Он качает головой. – Продолжи ты, пожалуйста.
Она дрожащими руками берёт тетрадь. Продолжает, голос срывается:
«Господь, у меня нет сил сказать: “Пусть будет не моя, но Твоя воля”. Мне слишком больно. Я не могу это принять. Но прошу Тебя: не отвернись от меня. Просто будь со мной. Даже если молчишь. Даже если я не чувствую».
Он молчит. Потом говорит тихо:
– Ну а на это я вообще ничего сказать не могу. Всё так и есть. Она могла бы сказать по-другому. Но это была бы ложь, которая никому не нужна. А здесь очень большая смелость, она признаёт свою беспомощность и невозможность того самого принятия, о котором все говорят. Но тем не менее просит «Просто будь». Я ничего не могу сказать, слова закончились.
– У меня тоже. Я сама-то особо не молилась никогда, ну как-то не срослось с этим. Но думаю я очень похоже. Как ты думаешь, она ещё жива?
– Кто ж знает… Жень, я кое-что забыл там, на чердаке. Точнее, забыл сделать. Я быстро. Сейчас вернусь.
Он уходит наверх и снова идёт к сундуку. Снова открывает его. Снова видит две дискеты, которые всё равно пока не на чем смотреть. Дрожащей рукой берёт Библию. Закрывает глаза. Прикладывает книгу ко лбу. Это не ритуал. Скорее попытка удержать то, что рвётся наружу. Или, наоборот, попытка избавиться, освободиться. Или прикосновение к тем, кто был до. К той матери из прошлого, которая писала, что тоже хотела быть, как дети, и просила Бога не отвернуться от неё.
И в этот момент он чувствует, что больше не может сдерживать то, что сдерживал годами.
– Господи, почему? – хоть и шёпотом, но вырывается у него. – Если Ты есть… зачем? Зачем она? Почему Саша? Почему мы? Что мы… сделали не так?
Он замолкает. Дыхание сбивается, становится чаще.
– Да, я не праведник. Ну а где они вообще? Разве мы хуже всех? Где справедливость?
Он сжимает книгу так сильно, словно хочет или разорвать её, или сломать свои пальцы. По телу пробегает дрожь, сначала лёгкая, потом вполне ощутимая.
– Ты видел… сколько раз она плакала. Ты видел… как я боялся этих чёртовых шершней? Ты видишь, что я не могу принять эту ситуацию. И сколько раз я чувствовал себя последним негодяем за это? Если Ты есть, неужели Тебе всё равно? Просто скажи.
Его крик шёпотом звучит в пустоте чердака и растворяется в пыли и паутине. Он как будто ждёт ответа, но слышит только собственное тяжёлое частое дыхание и стук своего сердца. А ещё пульсацию в голове. Как будто в ушах летают бабочки. Он садится на корточки рядом с сундуком. Закрывает лицо ладонью, в другой руке остаётся книга. Старается дышать ровнее. Не получается. Всё внутри сжато. Несколько лет напряжения, страх, злость, бессилие – никуда не деваются. Он просто сидит в тишине со своим дыханием и стуком сердца.
Постепенно вдох становится глубже. И постепенно… уходит гнев. Нет, он не растворяется в пустоте. Просто уступает место чему-то другому. Тягостному. Неясному. Робкому.
А может… Ведь… этот дом. Эти записи. Шершни, которые невольно помогли их найти. Женщина, которая писала то же самое.
«Неужели Он меня слышит? – думает он. – Иначе… как бы я здесь оказался? Как бы я нашёл это? Как бы мы увидели свою жизнь в чужих словах? Или… мне просто хочется, чтобы так было? Не знаю… но пусть… всё же будет».
Эти мысли пробиваются сквозь остатки его злости, постепенно гася и успокаивая. По-прежнему тишина. Нет объяснения, почему всё так. Но есть принятие, что он не один. До этого он, конечно, тоже понимал, что их история не уникальна, но именно сейчас возникло ощущение, что их боль была просто услышана. Потому что была пережита, записана и передана. Она часть чего-то большего и пока неизвестного. Он опускает голову, его дыхание уже ровное.
– Спасибо, – почти беззвучно шепчет он. Он боится говорить вслух. В его голосе нет уже вызова. Есть усталость. И изнеможение.
Он убирает руку с лица. Смотрит на книгу. Хочет сказать ещё, но слова не идут и путаются.
– Я не знаю, есть ли Ты. Я не умею. Никогда не умел. – голос глухой и прерывистый. – Но если Ты слышишь… Если это не просто так, то… спасибо. Спасибо, что она была. Спасибо, что я нашёл это. Спасибо, что Женя… не одна. Спасибо, что я… Спасибо, что мы… ещё здесь. Спасибо, что не оставил.
Он немного колеблется. Потом аккуратно кладёт Библию обратно. Она должна остаться здесь. Поправляет дискеты. Закрывает крышку со скрежетом. На секунду рука сама тянется ко лбу – почти забытый жест. Но пальцы замирают в воздухе. Он опускает ладонь.
«Не сейчас… Не так».
Он встаёт. Оглядывается. Смотрит вверх. Хоть и вечер, но красивые лучи заката пробиваются сквозь щели и небольшое окошко. И снова еле слышно, больше для себя, часть слов остаётся без звука.
– Прости, Господи... Не за то, что не молился. А за то, что думал, что я… всё сам. Что слабость – это стыдно. Что хочу, чтобы меня тоже замечали…
Он замолкает. Слова застревают. Он опускает голову ниже, плечи сжимает. Глаза закрыты. Тоже почти забытое движение. Голос становится тише, сбивчивее:
– За то, что молчал, когда она плакала и нуждалась во мне. Что прятался в работу. Что боялся… быть рядом. И вообще боялся.
Он открывает глаза. Снова смотрит на сундук. На пыль и тень от фонарика. Плечи немного расслабляются. В самом деле… Никто не ударит. Никто не наорёт. Да и тихой сапой трёхчасовых бесед об «ужасном поступке» никто не достанет. Напряжение уходит. И снова тихий шёпот:
– Прости… Я ничего не понимал и не понимаю…
Он уже готов уходить, но добавляет:
– Мне далеко до веры и праведности. Я не знаю, приду ли к этому. Но если можно… Научи. Хотя бы не прятаться. И слышать. Как она.
Он всё ещё не может уйти. Пауза. Глотает воздух.
– Спасибо… за неё. Позаботься о ней, если…
«А вдруг… она стала нашим ангелом?»
Он уже идёт по лестнице. Но снова мысли. И вот одна:
«Что я сейчас делал? Просил прощения? Я? Как? Не у Жени. Не у Саши, которого грозился шлёпнуть сегодня. У кого-то, кого годами считал пустым местом на небе. Я сказал это. Не формально, как, например, вчера, и то только потому, что знал, что она так тоже скажет. Для меня это давно стало пыткой. Нет. Я, наверное, никогда не спущусь вниз».
Он разворачивается и возвращается в темноту чердака. Садится прямо на пыльный пол. Закрывает глаза ладонями.
«Я сказал это. И это было… легко. Не совсем, конечно. Не потому что вдруг стал праведником. Нет. Просто не надо было доказывать свою вину, как я её чувствую и сожалею. Не нужно было стоять с опущенной головой. Не нужно было повторять: “Простите, я виноват и больше так не буду”».
Ему тогда было лет двенадцать. Он был в шестом классе. И была учительница по математике, строгая, но знающая своё дело. Ещё и молодая. Любила сумки красивые, особенно одну, дорогую, кто-то ей подарил – для неё важный и значимый. Сумка, правда, была классная, с принтом, девочки даже завидовали. И был один обычный школьный день. Первый урок – математика. И он начался не с проверки домашнего задания. Учительница поднимает перед классом свою сумку вверх. Держит на вытянутой руке. Из сумки торчит большой гвоздь.
– Кто это сделал?
Молчание. Все молчат. Взгляд учительницы останавливается на нём. А он пока не понимает, чем всё это закончится.
– Никита, встань.
Он встаёт. Но всё равно пока ничего не понимает.
– Ты вчера зачем последним заходил в этот кабинет? Я знаю, что ты возвращался. А я была в учительской. Я вернулась, и было уже это.
Он чувствует жар в щеках. А в теле холод. Он потом ещё долго помнил это состояние.
– Анна Сергеевна, это не я. Я просто тетрадь забыл. Поэтому возвращался.
– Не ври! Кроме тебя, никого не было.
– Я не вру.
– Врёшь. Я знаю, ты за двойку вчерашнюю мстишь мне. Привык к пятёркам.
– Я не был готов вчера, это правда. Но я не делал этого. Анна Сергеевна, честно.
И здесь голос уже дрожал. Ему не верят, все против него, и он ничего не может доказать.
Ну а на следующий день отец приходит в школу. Он помнит тот разговор с учительницей и взгляд отца, полный злобы. Как отец при выходе из школы со всей дури бьёт его по лицу. Как дома продолжаются пощёчины и подзатыльники.
– Он ещё и врёт. Нет, это ж надо было так опозорить нас? Чем мы ей это компенсируем?
– Папа, я не делал этого, – дрожащим голосом говорит он, пытаясь увернуться от ударов.
– Будешь врать – ремнём выпорю.
Мать стоит с каменным лицом. Не пытается защитить. Голос такой же каменный:
– Ты поступил отвратительно. Из-за двойки решил отомстить? Кстати, ещё вопрос, почему ты задание не сделал. Мы за тобой следить должны? Но это сейчас не главное. Главное – твой гадкий поступок и то, что ты пытаешься врать. Я тебя даже видеть сейчас не хочу. И пока не извинишься перед папой и мной, с тобой никто не будет разговаривать, как раньше. И завтра ты должен извиниться перед Анной Сергеевной. Перед всем классом, понял меня? Потому что это видели все. Скажешь: «Анна Сергеевна, простите меня, этого больше не повторится никогда». Если не сделаешь, я не буду тебя больше любить.
– Мама, я не…
– Я всё сказала. Жду извинений.
Ну а потом было «Прости меня, мама», «Прости меня, папа». Чтобы только не били и не орали. Чтобы только перестали на него так смотреть. На следующее утро он поднимет руку на уроке и то же самое Анне Сергеевне скажет. Дрожащим голосом и с красным лицом. А ещё через неделю выяснится, что это старшеклассница какая-то сделала. Из зависти. Потому что ей родители такую сумку не купили, а она очень хотела. Он видел двух девчонок в коридоре, пока за тетрадью заходил. Но, естественно, значения не придал тогда. И камер тогда нигде не было. Проще было его сделать тем самым козлом отпущения.
А мать потом как ни в чём не бывало:
– Ну слава богу, что это не он. Можно помолиться и попросить прощения… у Господа. Пойдём в церковь.
«Блин, а у меня? За мою боль? За мои унижения?»
С тех пор он не мог сказать слово «прости». Потому что это слово стало ядом. Хоть мать и продолжала требовать извинений за каждое неосторожное слово и грозилась его больше не любить и не разговаривать с ним.
«Да не любите и не разговаривайте, ну вас к чёрту», – думал он про себя тогда.
И сегодня он сказал это. Без всяких условий. Без «этого больше не повторится». Никто не мог использовать это против него. И это было освобождением. И это было не ложью.
«Господи, а ведь действительно этого хотел. Как будто я снял рюкзак, который тащил с детства. Из обиды, злости, несправедливости. Страха, что накажут за любую слабость.
Да что ж я тут сижу? Что она обо мне подумает, почему меня так долго нет?
Теперь бы мне только попросить у неё. Нормально, не через шутку. Не между прочим. Не потому что я знаю, что она сделает то же самое или хочет сделать. И чтобы она не сказала: “Да ладно, забей”. А просто обняла. И всё».
Он медленно встаёт. Надо идти. Он спускается. Он торопится к ней. И так долго его не было.
Она продолжает сидеть за столом. Просто смотрит что-то в телефоне. Тетрадь отложена в сторону. Да и понятно, хватит потрясений на сегодня.
Он подходит к ней. Садится рядом. Ничего не говорит.
– Почему тебя так долго не было? – спрашивает она.
Он молчит. Не знает, что ответить.
– Но сейчас же я здесь.
Она кивает.
– Никит, – после небольшой паузы говорит она. – Когда ты был там, я на самом деле здесь кое-что ещё прочла. Но не знаю, как сказать, чтобы ты не счёл меня сумасшедшей.
– Жень, – берёт её за руку. – Я тоже хочу. И тоже боюсь, что ты подумаешь то же самое.
Она криво улыбается.
«Почему же слово “Люблю” так сложно сказать? Когда он шёл на чердак к шершням, когда давал мне сигареты, чтобы я не сошла с ума, когда с Сашей рисовал человечков… Да и не сегодня, и не здесь. Даже дома, в обычной жизни. Он уже сказал много раз. Миллион просто.
А я как раз-таки меряюсь тем самым, в чём благополучно упрекаю его.
И почему мне так сложно рассказать ему то, что, возможно, объяснило бы многое? Я боюсь. Боюсь, что он не поймёт. Да и как мне подобрать слова, чтобы объяснить ему? Все слова покажутся жалкими и ничтожными рядом с его молчаливой силой».
Глава 9. Ты мне доверяешь?.. Ты бы простил?
Утро. Она готовит завтрак. Он уже сидит за ноутбуком. Рядом лежит тетрадь. Он открывает её. Страница после вчерашней молитвы. Он читает:
«Я пишу тебе, хотя знаю, что ты это не прочитаешь. И хорошо, что ты это не прочитаешь. Не потому что боюсь. Я не хочу тревожить тебя. Я снова смотрю на Лёву и вижу в нём тебя. И внутри всё сжимается так, как будто бы ты стоишь рядом.
Я говорю не о чертах лица, лицом как раз он на тебя не очень похож, разве что мимикой. А говорю о действиях, о его движениях. Когда он футболку надевает, мне кажется, что это ты.
Я вижу, как он замолкает, когда ему больно. Как он прячет руки под стол. Как он избегает взгляда. Да, он избегает его по своим причинам, но ведь ты тоже так делал иногда. Я вижу тебя в его молчании. И в каждом “нет”, которое он не всегда говорит вслух. В каждом его “Хочу” или, как он говорит, “Хочешь”, которое потом превращается в истерику, потому что он не может по-другому.
И каждый раз, когда я вижу это, у меня в горле боль от давящего кома. И эта боль не за него. Эта боль за нас, что мы были. Были такими и не сумели это понять.
Я до сих пор тебя люблю. И сейчас это даже больше, чем в день нашей свадьбы. Потому что я уже не та молодая женщина, для которой любовь – это счастье. Я теперь знаю, что это не всегда легко. Иногда это большая рана. А иногда это что-то, что остаётся, даже когда всё кончено.
Я люблю тебя за то, что ты был со мной и был настоящим. За то, что ты молчал, когда я капризничала, как девочка. За то, что ты пытался быть сильным, хотя мне казалось, что ты равнодушен, но именно в этот момент ты нуждался, чтобы тебя кто-то обнял и хотел, чтобы это была я. А я тогда не смогла это понять. И списывала это на твой эгоизм.
Я люблю тебя за то, что ты научил меня видеть боль через сарказм и грубость. Я многое понимаю теперь. За то, что ты дал мне сына, который учит меня терпению. Но как же сложно ему научиться.
Но больше всего я чувствую вину. За то, что не сохранила. За то, что не увидела. За то, что не спросила: “Как ты?”, когда ты во мне нуждался. Когда ты уходил с друзьями пить пиво, я думала, ты уходишь от меня, и страшно обижалась. Какой ерундой мне кажется это сейчас. И тогда я ещё больше капризничала.
А на самом деле ты уходил от себя. От своих переживаний. От своих травм. От своего детства, полного равнодушия.
А что я? Я перенесла свои собственные раны на тебя. В детстве много чего было такого, что сейчас бы не тронуло. А тогда могло стать фатальным. Я перенесла на тебя опыт с первым мужчиной. И хоть я понимала, что ты не он, я всё равно не смогла справиться. Хоть ты и не тот, кто сделал мою первую близость испытанием, кто переложил свой страх на меня, будто я уже тогда должна была быть сильнее и всё вытерпеть одна. Ты не сделал первую близость болью, которую я должна была терпеть одна и молча. А я? Я не справилась. И в другом тоже. Я перенесла на тебя обиду на родителей, свою неуверенность во всех аспектах, моральных и физических. И называла это любовью.
Я требовала от тебя, чтобы ты был другим. Сильнее, заботливее, нежнее, больше говорил. И при этом я сама не разобралась в себе. Но начала разбираться в тебе.
Я не сержусь на тебя. Ни за что. Ни за то, что ты ушёл. Ни за то, что не смог остаться. Ни за то, что у тебя теперь другая семья. Ты не сбежал. Ты просто не знал, как быть со мной. А я не знала, как быть с тобой. Я ведь тоже уходила, потому что ревновала тебя. Не только к женщинам, но и к абсурдным ситуациям.
Я прощаю тебя. Не формально. Не для того, чтобы мне самой стало легче. Но потому что, если я не прощу, я не смогу смотреть на Лёву без боли. Он не виноват, он наша связь. Он – ты. Он – я. Он наша любовь в прошлом и наши ошибки.
Я прощаю тебя не за то, что ты не был тем, кем я хотела, а за то, что ты был таким, какой ты есть. Но наверное, никогда не смогу простить себя за то, что не поняла этого.
И прости меня. За то, что я не была той, что тогда тебе была очень нужна. За то, что не сдерживалась. За то, что уходила, даже когда очень хотелось остаться. За то, что ты не смог меня удержать. За то, что я тебя не удерживала. За то, что не спрашивала. За то, что не обнимала. За то, что не говорила раньше. За то, что ревновала к тому, к чему не надо было ревновать.
Прости меня.
Некоторые люди остаются в сердце навсегда, даже когда покинули дом. И это ты.
С тобой, но без тебя. Навсегда».
Он откладывает тетрадку в сторону. Вздыхает.
«Как мне тут после такого работать? Слава богу, сейчас задач нет. И опять – про нас. Господи, кто эта женщина? Неужели правда наш ангел? Сколько мы с Женькой были на грани разрыва. А я вчера хотел наконец извиниться перед ней нормально. Да и она, видимо, прочла это и тоже что-то хотела сказать. Но мы не смогли вчера. Может быть, пора».
Он идёт на кухню. Она продолжает готовить. Руки дрожат. Почему так сильно?
– Жень?
Она оборачивается. Очень бледная. Что с ней?
– Да, что?
И дышит тяжело. Коротко, поверхностно, будто боится глубоко вдохнуть.
– Жень… Что такое?
– Что именно?
– Что с тобой? Я вижу, что тебе нехорошо.
– Всё нормально, – отвечает она. – Я просто не выспалась.
Он подходит. Замечает, что она держится одной рукой за стол, как будто ей трудно стоять.
– Жень… Тебе плохо? Почему ты мне ничего не говоришь?
– Говорю же, нормально, – раздражается она. – Я устала просто. Как тут можно не устать?
Он молчит. Вспоминает их разговор. Врач. Алена. Курс инъекций – две недели. Тогда ему было не до этого, он сам был укушен шершнем. Сейчас след ещё остался, но без последствий. Но теперь… она. Дрожащие руки. Бледность. Дыхание. Пазл складывается.
– Звездочка моя, – говорит он тихо. – Ты те уколы себе делать начала?
Она замирает. Ложка падает в кастрюлю с кашей.
– Откуда ты знаешь?
– Ты сама говорила. Забыла? Когда меня шершень укусил. Ну… начала?
– Нет пока.
– А почему?
– Потому что они очень болезненные. Я полгода назад уже делала. Еле вытерпела. Потом сидеть, не знаю сколько, не могла.
– Почему я об этом не знал?
– А почему я должна была об этом говорить?
– Серьёзно, Жень... Я твой муж вообще-то.
«И правда. Почему я не знал? Почему она всё время молчит, и я, если и знаю, то только о плохих анализах?»
– И что, ты вообще делать не собираешься?
– Нет, почему? Просто решиться начать не могу.
– Жень, ты обо мне подумала? Ладно, хрен со мной, о Саше. А если станет хуже?
– Не станет. Я всё контролирую, но…
– Что «но»? Ты чего ждёшь? Что станет хуже? Что в больнице окажешься? Что умрёшь? Что? Я знаю, какой у тебя гемоглобин, я видел бланк, где были онкомаркеры. Что ты ждёшь?
– Откуда ты это видел?
– Из сумки у тебя торчали листы.
– С онкомаркерами всё в норме.
– Слава богу. И что?
– Ты сейчас будешь меня ругать? – её голос дрожит. – За то, что мне страшно? За то, что больно? За то, что я заколебалась быть уже сильной? Что устала всё тащить сама?
Он молчит.
«Блин, что мне с этим делать? И пришёл я сюда не за этим. Но наступаю на те же грабли».
– Сигарету дай, – просит она.
– Ага. А по жопе тебе не дать?
– Отвали, – она отворачивается к плите. – Со своими шуточками.
Он молчит.
«Правда, сейчас это неуместно. Сейчас по максимуму надо быть деликатным. Блин, а я не умею. Как мне быть? Я не хочу, чтобы она боялась. Но и не хочу, чтобы она была больна».
– Жень, – кладёт руку ей на плечо. – Ну какие сигареты сейчас? Ты сама слышишь, как ты дышишь? Как я могу это дать тебе? И ругаю я тебя не за страх. А за то, что молчишь. Делаешь вид, что так и надо. Я должен догадаться? Но я не экстрасенс. Я понимаю, что тебе не хочется, что ты боишься. Но ведь ты сама даже не подпускаешь меня. Не даёшь помочь. И ничего не говоришь.
– А что ты хочешь, чтобы я сказала? «Никит, помоги, мне страшно?», «Подержи за руку, пока я себе не воткну в попу иглу». Чтоб ты смеялся? Ага, я вижу, уже ржёшь.
– Жень, ты дура?
– Да. Или как?
Он молчит.
«Блин, всё-таки задело. И извинения тогда не помогли. Значит, всё впереди. Каяться снова сейчас бессмысленно. Надо просто с этими уколами разобраться как-то».
– Жень, иди сюда. – Он раскрывает руки.
Она не сопротивляется. Он прижимает её к себе. Подбородком касается макушки.
– Я не засмеюсь. Я, если и усмехнулся сейчас, то только потому, что ты это смешно сказала. Но на самом деле – нет. Я сделаю всё, что ты скажешь. Подержу за руку, пока ты не воткнёшь себе эту чертову иглу. Ты знаешь, я тоже могу. Но ты же сама не разрешаешь.
Она молчит. Отворачивается, но не вырывается из объятий. Он тоже молчит. Просто держит.
– Жень, – тихо начинает он. – Давай уже сейчас сделаем этот укол.
Она вздрагивает. Оборачивается на него.
– Я сама.
– Как скажешь. Только давай сейчас, не оттягивай.
Она открывает ящик стола. Достаёт ампулы, шприц, салфетки.
– Выйди. Я сама, не хочу, чтобы ты смотрел.
– Ладно, как скажешь. Но я здесь, если что.
– Иди уже.
Он выходит. Садится перед ноутбуком. Но ему вообще не до задач. Закрывает глаза руками.
«Что происходит? Почему она так боится и не хочет, чтобы я был рядом. Я, конечно, догадываюсь. Только не знаю, сказать ли ей. Вдруг она ещё больше закроется. Сегодняшнее письмо. Детские травмы. Видимо, это. Но она не может сказать. Я помню, как она всю беременность тряслась перед врачами. А перед родами. И не боли боялась. А чего-то другого.
Да блин, у меня эти травмы тоже есть. Но я уже подростком был и мог хотя бы про себя послать всех куда подальше. Что потом и сделал. Даже не про себя.
А она… Неужели она стесняется? Бред, не может быть. Что, я её голой не видел? Но… в постели – это одно. А в момент боли и беспомощности – совсем другое.
А если не только это. Если я когда-то что-то не то сказал? Про шрамы после тех же родов? Про что-то ещё?»
Она держит ампулу и салфетку. Смотрит на шприц.
«Как же я устала. Я привыкла сама. Чтобы никто не видел. Ни в боли. Ни в слабости. Он вроде бы может. Но я не могу. Доверие – это риск. А риск – это снова боль».
Он сидит. Прислушивается. Тишина. Слышит щелчок. Её сдавленный вскрик. Всхлипывание. Звук бьющегося стекла. Он встаёт.
«Она не зовёт. Но я должен идти. Что бы ни было».
Он идёт на кухню. Медленно открывает дверь.
– Жень…
– Отстань от меня.
Он смотрит. В углу валяется разбитая ампула в луже лекарства. Она сидит на корточках и дует на указательный палец. С него капает кровь.
– Порезалась? Пока ампулу ломала?
– Да. А ты не видишь? – сквозь слёзы раздражённо отвечает она.




