- -
- 100%
- +
С манипулятора на его левой скуле сходил трос, и на конце троса висела канистра.
— Вижу груз, — сказал я в интерком. — Канистра в оплётке, идёт на лине. Манипулятор её отпустил.
— Тянем, — сказала Аглая.
Тарас навалился на рукоять.
Первые метры пошли легко. Потом линь натянулся, и барабан начал упираться. Тарас крутил, храповик щёлкал, и в шлюзе стало слышно только это: щёлк, щёлк, щёлк, и его дыхание в такт.
— Тяжёлая, зараза, — сказал он. — Двадцать литров и сама килограмма три.
— Мы в дрейфе, — сказал я. — Она не весит.
— Она не весит. Она инерцию имеет. Ты сначала её сдвинь, потом рассуждай.
На двухсотом метре линь дёрнуло.
Дёрнуло не от нас: где-то там, между двумя слепыми кораблями, трос повело в сторону, канистра пошла маятником, и барабан рванул рукоять из рук Тараса. Он успел поймать её грудью. Храповик проскочил три зуба назад, с треском.
— Держу, — прохрипел он. — Дан, смотри в визир, не на меня.
Я смотрел в визир.
Канистра ходила по дуге, медленно, и трос за ней выгибался длинной волной. Волна дошла до нашего борта, ударила в направляющий ролик, и барабан перекосило: намотка съехала к правой щеке, витки полезли друг на друга.
— Перекос, — сказал я. — У тебя намотка вправо ушла.
— Вижу. — Тарас перехватил рукоять. — Док, ломик у переборки. Подай.
Док подал.
Дальше они работали вдвоём, молча. Тарас крутил, док ломиком отжимал витки к левой щеке барабана, и каждый раз, когда трос дёргался, они оба замирали и ждали, пока пройдёт.
Я держал глаз в наглазнике и не отпускал Коршун.
Мостик у него был там, где положено, в носовой надстройке, и триплекс мостика не светился. Ни одного огня. Ни одной тени за стеклом. Я подкрутил резкость до предела, до того, что картинка поплыла, и всё равно ничего не увидел, кроме собственного дыхания, оседающего инеем на окуляре.
Она сидела там и не давала на себя посмотреть.
— Двести метров, — сказал Тарас. — Сто пятьдесят. Сто.
Тихо зазуммерил таймер сброса на щитке шлюза. Тонко, на одной ноте.
— Пятьдесят.
Я оторвался от визира и перешёл к створке.
Канистра вошла в шлюз, ударилась о комингс и сползла на настил. Звук вышел глухой, низкий, полный: так звучит только тяжёлая сталь, в которой плещется. Я никогда раньше не думал, что звук может быть на вкус. Этот был.
Тарас затянул стопор, сел прямо на настил и вытер лицо рукавом.
Потом подполз к канистре на коленях и стал оттирать тем же рукавом гильдейскую пломбу. Она была в масляной грязи, набранной с манипулятора, и он тёр её долго и тщательно, пока не проступил вдавленный оттиск.
— Целая, — сказал он. — Ни следа. Никто не вскрывал.
Док присел рядом. Свернул колпачок, зачерпнул в мензурку, опустил туда ареометр и стал смотреть, как тот качается.
— Плотность в норме, — сказал он. — Мутности нет. Запаха нет.
Он поднёс мензурку к губам, сделал маленький глоток, подержал во рту и проглотил.
— Вода, — сказал док. — Обычная техническая вода с фильтра. Отдаёт железом и резиной от прокладки. Пить можно.
Тарас взял с крючка жестяную кружку, наполнил её до края и встал.
Все смотрели на воду. Я тоже.
Он прошёл мимо меня, мимо дока, дошёл до Аглаи, которая как раз шагнула в шлюз с интеркомом в руке, и протянул ей.
— Ты первая.
— Тарас.
— Ты первая, — повторил он. — Ты третий день раздаёшь по сто пятьдесят и пьёшь из последней очереди, я считал. Так что не спорь, у меня руки заняты.
Руки у него были пустые.
Аглая приняла её обеими руками. Выпила половину, не отрываясь, и вернула.
— Раздай по норме, — сказала она хрипло. — Двойной. Сегодня двойной.
Мою кружку держал док, потому что левой я не удержал бы её ровно. Первый глоток был холодный до боли в зубах и отдавал фильтром, железом и чужим кораблём. Я пил и чувствовал, как оно идёт вниз по горлу, весь путь, каждый сантиметр, как будто внутри меня прокладывали трассу.
Рина в рубке засмеялась в интерком. Просто так, ни над чем.
— Отправляй встречное, — сказала Аглая.
Док достал из нагрудного кармана оптический кристалл размером с ноготь, завёрнутый в салфетку, и защёлкнул его в приёмный карман сбросной обоймы. Тарас закрепил обойму на карабине линя и отпустил стопор. Барабан пошёл в обратную сторону, свободно, быстро, и я вернулся к визиру, чтобы увидеть, как манипулятор Коршуна принимает обойму и подтягивает её к себе.
— Приняла, — сказал я.
Интерком в руке Аглаи щёлкнул.
— Телеметрия получена, — сказала Дорн. — Двенадцать часов, шаг минута. Пакет читаемый. Сделка закрыта, Бер.
— Закрыта, — сказала Аглая.
— Тогда я отхожу на прежнюю дистанцию.
И вот тут она сделала паузу.
Короткую. Я потом её несколько раз прокручивал в голове и не мог решить, была ли она вообще, или мне показалось, потому что стоял я тогда с мокрыми губами, с водой в руке, и был счастлив, как дурак.
— И ещё одно, — сказала Дорн. — Не в счёт сделки. Просто чтобы вы знали.
Тарас перестал крутить барабан.
— За вами идёт третий, — сказала Дорн. — Сорок километров позади нас, на том же векторе, на той же скорости. Идёт следом с того момента, как мы прошли Кромку.
— Чей, — сказала Аглая.
— Не знаю. Я вижу его только по кильватерному возмущению, оптика его не берёт вообще: ни корпуса, ни контура, ни теплового следа. На запрос позывными Гильдии он не отвечает. Гильдейского борта на этом векторе быть не может: после моего отстранения Спица сюда не пошлёт никого, а если бы послала, он шёл бы с огнями и первым делом снял бы меня.
Я опустил жестянку.
Вода в ней колыхнулась и встала.
— Сколько он там? — спросила Аглая.
— Не меньше суток. Возможно, дольше. Я его заметила сегодня в шесть утра, когда сводила сносы по трём отсечкам и получила лишнее возмущение, которое не объяснялось ни вами, ни мной.
— Почему говоришь.
— Потому что у вас нет ни тяги, ни оптики, ни воды, — сказала Дорн. — А у меня нет приказов. Я передаю координаты возмущения на ваш пеленг открытым текстом. Дальше решайте сами.
Интерком коротко зашуршал.
Потом стало тихо. Тише, чем было до вызова: даже храповик замолчал, даже регенератор под настилом на секунду сбился с шелеста.
Я стоял в шлюзе, держал жестянку левой. Вода в ней была ещё холодная, а во рту у меня уже опять сохло.
В рубке над связным постом горел единственный на весь корабль экран.
Мы поднялись туда все, кроме Тараса, который остался задраивать шлюз. Рина сидела боком, придерживая наушник плечом, и не оборачивалась.
— Приняла, — сказала она. — Она бросила пакет и ушла с волны. Всё, её нет.
На экране, на пустом поле пассивного пеленга, где третьи сутки не было ничего, кроме нашей собственной отметки в центре и отметки Коршуна в двенадцати километрах за кормой, теперь стояла третья.
Она была не яркая. Она вообще была не точка: тонкий размытый штрих, который держался ровно на нашем векторе и не двигался относительно нас ни на волос.
Сорок километров.
Аглая наклонилась к экрану и долго смотрела.
— Дан, — сказала она. — Слышишь его?
Я закрыл глаза и стал слушать.
Стук отца шёл, как шёл. Одна и восемь десятых секунды, влево и вверх на двадцать пять градусов, и жила на моей шее толкалась ему в такт.
А сзади не было ничего. Совсем ничего. Гладкое место в мире, где даже пустота обычно чем-нибудь шелестит.
— Нет, — сказал я.
— И оптика его не берёт, — сказала Рина.
Аглая выпрямилась и прижала руку к холодному кожуху привода.
За нами шли двое слепых. Один из них только что налил нам воды.
А третий шёл, и его никто не видел.
Глава 5. Списанные
Буксирный линь скрипел.
Его не смотали после обмена: восемьсот метров стального троса так и висели между нами и Коршуном, и каждые полминуты по нему проходила слабина. Тогда в левом шлюзе что-то коротко стонало в барабане, и звук шёл по всему корпусу, до самой рубки. Тарас сказал, что это не трос, а стопор храповика, и что он его подожмёт. Не подошёл. Ходил мимо и слушал.
Мы все слушали. К тринадцатому дню корабль стал тише пустого трюма, и любой чужой звук в нём означал, что кто-то тянет за нашу обшивку.
Я сидел у связного поста и держал левую руку на краю стола. Правая лежала в брезентовой косынке и была не моя четвёртые сутки: ни настила, ни ткани, ни холода — ничего до самой ключицы. Выше ключицы кожа ещё что-то понимала, но плохо, как через рукавицу. Док замерял границу утром и сказал, что она стоит третьи сутки. Про то, хорошо это или плохо, он не сказал. Он вообще перестал говорить слова, у него теперь была тетрадь и графа, в которой третий раз подряд пусто.
Рина дёрнула плечом.
— Ещё раз, — сказала она.
На панели дрогнула одна лампа. Не наша частота, не эфир: сигнал шёл по проводу, по тому самому линю, который висел между корпусами. Гильдия так делала на швартовках, когда не хотела светить в эфир: кидала на трос жилу и говорила по железу.
— Это не Дорн, — сказала Рина.
— С чего ты взяла.
— У Дорн вызов идёт с несущей и с меткой борта. А тут кто-то просто замкнул жилу на трос и колотит по ней костяшкой. — Она подтянула наушник к уху и застыла. — И он стучит третий раз. Первые два я не приняла.
В проходе загремели ключи. Аглая вошла, не спрашивая, что тут, встала за спинкой Рининого кресла и взялась за верх стойки.
— Кто.
— Не представился.
— Тогда пусть стучит.
Рина развернулась к ней вместе с креслом.
— Он стучит на нашей аварийной. С борта, который в восьмистах метрах и у которого восемь стволов по левой скуле. Если он через час перестанет стучать и начнёт делать что-нибудь другое, я хочу знать заранее что.
Аглая перебрала ключи на поясе. Остановила на одном.
— Ставь на динамик. В эфир не выходим. Слушаем.
Рина щёлкнула тумблером, и рубка получила чужое дыхание.
Оно было плохое. Человек дышал ртом, коротко, как дышат после лестницы, и где-то за ним лязгало железо: ровный, скучный, домашний лязг, с каким чистят оружие, когда делать больше нечего. Кто-то невдалеке засмеялся и сразу замолчал.
— Молчун, — сказал голос. — Это Клем.
Я знал этот голос. Я слышал его четверо суток и одну жизнь назад, в кольце Точки-12, когда он говорил своим людям, где встать и куда бить, и говорил спокойно, как говорят про погрузку.
Рука в косынке не почувствовала ничего. Зато у меня свело левую, на столе, и я убрал её на колено.
— Молчун слышит, — сказала Аглая.
— Ты вышла в эфир, — сказал Клем.
— Я вышла по твоему проводу. В эфире меня нет. Говори.
— Мне нужен ваш навигатор.
Аглая не ответила. Она умела не отвечать так, что человек на той стороне начинал говорить дальше и говорил лишнее, и Клем на это пошёл почти сразу.
— Я знаю, что он слушает. Веко, ты слушаешь.
— Слушаю, — сказал я.
— Хорошо.
Он замолчал. За ним лязгнуло, ближе, и голос стал тише, будто он повернулся спиной к своим.
— Смотрителя нет на мостике, — сказал Клем. — Она спит четвёртый час, первый раз за трое суток. Я не буду это повторять и не буду ждать, пока ты решишь, верить мне или нет. Я говорю сейчас, потому что через час я не смогу.
— Говори быстрее, — сказала Аглая.
— На Коршуне семь человек.
Рина подняла голову.
— Штатный состав фрегата третьей серии — сто двадцать четыре, — сказала Аглая ровно. — С боевым сокращением — восемьдесят.
— На Коршуне семь человек, — повторил Клем. — Дорн. Я. И пятеро моих. Остальные ушли на шлюпках четверо суток назад, когда пришёл приказ о трибунале и стало ясно, что она его не выполнит. Четырнадцать человек, две шлюпки, курс на Спицу. Они сняли аварийный запас и половину аптечки, и они правы: за неисполнение приказа судят борт, а не человека. Тот, кто остался на борту, остался соучастником.
В рубке стало очень тихо. Даже линь снаружи не скрипнул.
— Вы поэтому не смотали трос, — сказал я.
— Мы поэтому не смотали трос, — сказал Клем. — Лебёдку левого борта тянут четверо. Четверых у меня нет. У меня пятеро, и двое из них после вашей станции с контузией, а один ходит с трубкой в боку.
Он сказал это буднично, как сводку. И вот это было хуже всего: не жалоба, а отчёт списанного человека, который привык докладывать наверх, а наверху больше никого нет.
Аглая отвинтила крышку фляги и завинтила обратно, не отпив.
— Чего ты хочешь, Клем.
— Вернуться на Спицу.
— С трибуналом на борту.
— С аргументом на борту, — сказал Клем.
И тут я понял, что аргумент — это я.
Я знал, что это будет сказано, ещё когда он назвал мою фамилию. И всё равно под рёбрами тонко потянуло, и во рту стало кисло, как от жести. Не страх. Страх у меня в эти дни был другой, ровный, с ним можно жить. Это была злость: как легко вслух говорят, что ты вещь, которую предъявляют.
— Веко, — сказал Клем. — Я не собираюсь тебя красть. Я не смогу. У меня нет людей на абордаж, а если бы были, ты нужен живым, а живым ты со своей рукой до шлюза не дойдёшь. Я предлагаю другое. Ты идёшь на Спицу сам, добровольно, под мой протокол. Я довожу тебя до инспекции живым. Гильдия получает носителя, которого двадцать лет не могла взять целым. Мои люди получают снятие соучастия. Я получаю обратно звание. Твой экипаж уходит с закрытым долгом, и никто их не ищет.
— И где я после этого, — сказал я.
— В лазарете под наблюдением.
— До конца жизни.
— До конца жизни, — сказал Клем. — Который у тебя, если верить смотрителю, короче, чем разговор об этом.
Рина дёрнулась ко мне, и я мотнул подбородком: не сейчас.
— Ты командовал штурмом, — сказал я.
— Да.
— Ты положил шестерых своих в кольце.
— Восьмерых, — сказал Клем. — Двое умерли на борту. Ты считал по тем, кого видел.
Я открыл рот и закрыл.
Он не оправдывался. Он поправил мне цифру, как поправляют накладную.
— Клем, — сказала Аглая. — Ты знаешь, что такое двадцать литров воды.
— Знаю.
— Тогда знай второе. Мне вчера налили воды. Мне сегодня предлагают отдать за неё человека. Это два разных борта, а корпус один.
— Это два разных человека, — сказал Клем. — Смотритель ведёт своё дело. Она проверяет доктрину, у неё это двадцать лет и, по-моему, вместо семьи. Ей ваш навигатор нужен как запись в томе. Мне он нужен как живой предъявленный носитель. Разницу для него можете вы не увидеть, а он увидит.
За его спиной опять лязгнуло. Потом щёлкнуло — сухо, коротко, металлически. Через паузу ещё раз. И ещё.
Щёлк. Пауза. Щёлк.
Он щёлкал предохранителем. Стоял, говорил про звание и трибунал и вертел большим пальцем флажок на скобе карабина, туда-сюда, как человек крутит в руках спичечный коробок.
— Клем, — сказала Аглая.
— Что.
— Убери палец со скобы.
Тишина.
— Я тебя не вижу, — сказала она. — Я тебя слышу. И то, что я слышу, мне не нравится больше, чем всё, что ты сказал. Убери.
Щёлканье прекратилось.
— Привычка, — сказал Клем.
— Плохая.
— Других не осталось.
Аглая двинула корешок судового журнала на стойке до ровного.
— Ответ по твоему предложению: нет. С борта у меня людей не выдают, я это уже говорила смотрителю, повторять третьему не буду. Дальше по делу.
— По делу, — сказал Клем, и в голосе у него что-то поехало, как будто он до последнего надеялся, что не придётся говорить второе. — По делу у меня есть служебный пакет. Разведданные по сектору за Кромкой. Гильдейская сводка, карта, отметки постов. Я готов передать это на ваш борт.
— За что.
— Ни за что. Сегодня ни за что.
— Так не бывает.
— Бывает, когда у человека кончился товар, — сказал Клем. — Я даю сейчас, чтобы потом было о чём говорить. Вы всё равно придёте ко мне разговаривать, Бер. У вас нет тяги.
Аглая посмотрела на экран, где на пустом поле стоял размытый штрих в сорока километрах позади.
— Как передашь.
— Капсулой по линю. Стальной цилиндр, восемь килограммов, замок обычный, эксцентриковый. Пойдёт своим ходом, у вас уклон в нашу сторону. Полтора часа хода.
— Тарас проверит замок.
— Пусть проверит, — сказал Клем. — Я бы тоже проверял.
Он отключился первым.
Рина сняла наушник и положила на стол. Седьмой раз за рейс.
— Он не врёт про семерых, — сказала она. — У них третьи сутки один голос в служебном обмене. Я думала, у них радиомолчание. У них некому говорить.
Аглая пошла к двери, у порога остановилась и не обернулась.
— Дан. В шлюз не идёшь без дока.
Я и не собирался идти без дока. Док меня и не спрашивал.
Капсула пришла в восемнадцать пятнадцать.
Мы стояли в левом шлюзе вчетвером: Тарас у барабана с ломиком, док у переборки, я у видеоинтеркома, и Гвоздь в банке на полке, потому что Тарас теперь таскал банку с собой везде и утверждал, что щелкун чует железо раньше приборов. Гвоздь спал. Днём он всегда спал.
Стальной цилиндр вылез из-за среза рукава медленно, покачиваясь на карабине, и стукнул в упор с тем самым звуком, с каким в трюме садится на место груз, если его вести правильно. Тарас поймал его на ладонь и придержал.
— Восемь кило, — сказал он. — Ровно как сказал.
— Ставь на настил и отойди, — сказал я.
— Дан.
— Ставь.
Он поставил. Присел на корточки, наклонил голову набок и стал смотреть на замок — не трогая, как смотрят на собаку, которую не знают.
— Эксцентрик, — сказал он. — Обычный, гильдейский, я такие на укупорках видел. Одна ось, один сухарь. — Он потянулся ломиком и подцепил дужку кончиком, стоя сбоку, а не сверху. — Если там мина, она встанет на разжим. Сейчас узнаем.
— Тарас.
— Я сбоку, — сказал он. — Я всегда сбоку. Я женат на своей руке, у меня к ней чувства.
Экран интеркома на переборке зашуршал и посветлел.
Я его увидел.
Северин Клем оказался невысоким, широким в кости, с серым лицом того, кто спит по два часа и считает, что этого хватает. Правая скула залеплена пластырем, из-под воротника торчал край бинта. За спиной, в глубине чужого шлюза, сидели на настиле двое. Один держал на коленях разобранный карабин. Второй просто сидел, и руки у него от кисти до локтя были в бинтах — серых, ношенных дольше, чем бинт носят.
Он смотрел на меня. Не на Тараса с ломиком, не на капсулу, не на док. На меня.
Я стоял и смотрел в ответ и думал одну простую вещь: вот это лицо было тогда за щитом. Я его не видел ни секунды. Я видел щит, распорку в своих руках и настил, летящий вбок.
— Пульс сто десять, — сказал док у меня из-за плеча.
— Не сейчас.
— Сто десять, — повторил он ровно, без нажима. — Я не прошу тебя ничего делать. Я говорю цифру вслух, чтобы ты её слышал.
На экране Клем скосил глаза в сторону дока.
— Врач, — сказал он. — Вей, кажется.
Док не ответил.
— У меня двое контуженых и один с дренажем, — сказал Клем. — Если бы вы согласились на консультацию по каналу, я бы был должен.
— Я в долг не лечу, — сказал док. — Я по каналу не лечу вообще. Скажите вашему с дренажем, чтобы спал на боку с трубкой книзу, и меняйте бинты чаще, чем сейчас. Отсюда видно, что вы их не меняете.
— Нечем.
— Тогда кипятите и стирайте. Это работает хуже, но работает.
Клем кивнул. Один раз, коротко, как принимают приказ.
И снова посмотрел на меня.
— Веко, — сказал он. — Ты хотел меня увидеть.
— Хотел.
— Смотри.
Я смотрел.
Я ждал, что во мне поднимется что-то большое: ненависть, желание сказать ему в лицо про восьмерых, которых он сам мне пересчитал. Не поднялось. Поднялось другое, мелкое и стыдное. Я стоял в тёплом шлюзе своего корабля, с косынкой на груди и двойной нормой воды в животе. Он стоял в чужом полутёмном отсеке, где на фрегат в сто двадцать четыре койки осталось семеро. По всем правилам загнан был я. Вышло наоборот.
— Сколько вам осталось воздуха? — спросил я.
Он моргнул. Не ждал этого вопроса.
— Регенерация в норме.
— Я спросил не про норму. У нас девятнадцать процентов и никакой тяги. Я спросил, сколько у вас.
— Двадцать один, — сказал Клем. — И тяга есть. И я всё равно не знаю, куда её деть, потому что до Спицы четверо суток хода, а на Спице меня встречает та же бумага, что и её.
— Значит, ты хочешь не на Спицу, — сказал я. — Ты хочешь обратно во время, когда у тебя было сто двадцать четыре человека.
Он молчал секунды три.
— Мальчик, — сказал он наконец. — Тебе двадцать два.
— Двадцать два.
— В твои двадцать два я третий год ходил по узлам старшим досмотровой группы, и мне казалось, что я понимаю, кто я такой. — Он тронул торец камеры, снял оттуда что-то невидимое, вытер о штанину. — Объясню один раз и больше не буду. Смотритель нарушила приказ, и её отстранили. Я выполнил её приказ до отстранения, и я никто. Мои люди выполнили мой приказ, и они соучастники. Между приказом и виной по нашему уставу нет ни одного дня. Есть подпись сверху. Убрали подпись — и все под ней за час стали мусором.
Он сказал это без злобы. Как техник объясняет, почему сгорела шина.
— Ты ходишь на карабин с предохранителем, — сказал я. — Я слышал.
Клем опустил взгляд на свои руки. Потом убрал правую за спину.
— Замок открыт, — сказал Тарас.
Он всё это время работал и не встревал ни словом, и я даже не заметил, когда он перестал стоять сбоку. Капсула лежала раскрытая, две половинки, внутри — пенопластовые ложементы, и в них две вещи.
Плоский служебный планшет в резиновом чехле, поцарапанный, с гильдейским клеймом на торце.
И свёрнутая в рулон бумага. Настоящая, толстая, ламинированная навигационная карта — такие давно не печатают, потому что зачем печатать то, что живёт в шине.
— Пусто, — сказал Тарас. — Ни проводочка, ни грамма. Я даже расстроился.
— Планшет разряжен и стёрт до реестра, — сказал Клем с экрана. — В нём только опись и допуски, я вам его дал, чтобы вы видели, что карта настоящая, а не рисованная мной за час. Карта — это то, что вам нужно. Сектор за Кромкой, издание Гильдии, шестилетней давности, с рабочими правками постов.
Тарас достал рулон двумя пальцами, как достают из воды кошку.
— Клем, — сказала Аглая. Она пришла две минуты назад и стояла у порога, и я не слышал ключей: она их придержала рукой.
— Бер.
— Зачем на самом деле.
Клем посмотрел куда-то мимо камеры, в глубину своего отсека, где сидели на настиле его люди.
— Потому что у вас сзади идёт третий, — сказал он. — Она вам сказала про него, я знаю, я читал её ленту. Она сказала не всё, потому что не знает не всё. Я двенадцать лет в досмотре и скажу вам, как это выглядит с моей стороны. Борт, который держит дистанцию сутками, не отвечает на позывные Гильдии и не берётся оптикой, бывает двух пород. Первая — ликвидаторы. Внутренняя служба, зачистка по следу отстранённого смотрителя, чтобы ни рапорта, ни свидетелей. Тогда они возьмут сначала нас, потом вас, и всё это будет тихо.
— А вторая, — сказал я.
— Вторая, — сказал Клем, — те, кто ходит за Кромку без Гильдии и умеет это делать давно. Про них у нас говорят, что они слушают. У меня к ним ни одного своего наблюдения, только чужие рапорты. Но рапорты я читал, и в них корабли не находят.
Он потянулся вперёд, и его лицо на экране стало больше.
— Я не знаю, какая из двух, — сказал он. — Я знаю только, что вам не надо стоять на месте. И мне тоже.
Экран мигнул и погас.
В кают-компании стол под жёлтым плафоном был поцарапан так, что на нём читались все двадцать лет корабля. Мы расстелили карту вчетвером, придавили углы кружкой, лампой, банкой с Гвоздём и разводным ключом.
Бумага была плотная, ламинированная, и шуршала под пальцами тяжело, как жесть. Пахла клеем и графитом. Левая рука у меня по этой бумаге шла хорошо, а правая лежала на краю стола, как чужой инструмент, и я о неё изредка задевал коленом и ничего не чувствовал.
Тарас поставил на аварийный элемент жестяной чайник. В нём варилось то, что он назвал вторичным верфяным взваром: сушёные яблочные очистки, второй раз залитые.
— Первый раз это был компот, — сказал он. — Второй раз это уже архив. Но горячий.
Рина сидела с краю и штопала мир по-своему: разобрала штекер наушника и чистила контакты швейной булавкой, поворачивая к свету. Док в торце штопал протёртую манжету рукава хирургической нитью, мелкими злыми стежками, и катал в углу рта незажжённую сигарету.
— Кромка, — сказала Аглая и прижала ладонью левый край листа. — Вот тут мы вышли. Вот тут край сетки. Дальше у Гильдии — четыре штриха и слово.
Слово было: не обеспечено.
Дальше на бумаге начиналась честная пустота. Не белая: серая, с редкой сеткой координат, которой никто не пользовался, и с двумя десятками отметок, половина из которых была перечёркнута накрест от руки.
— Вот это списано, — сказал я, ведя ногтем по красным овалам. — И это. И это. Гильдия ставит красный штамп, когда объект снимают с обеспечения. Значит, туда не идут суда, не возят воду и не ищут пропавших.




