- -
- 100%
- +
— Подожди! — крикнул он. — Мама, подожди, я не успеваю!
Она не останавливалась, но и не ускоряла шаг. Шла ровно, плавно, как-то неестественно легко для немолодой уже женщины. Кнату это показалось странным, но мысли путались, и он отогнал сомнение прочь. Он слишком устал, чтобы анализировать. Ему нужно было просто идти. И он шёл.
Лес вокруг начал меняться. Деревья становились ниже, корявее, их стволы покрывались белесым лишайником, похожим на паршу. Земля под ногами стала мягче, влажнее, и вскоре Кнат заметил, что мох уже не пружинит, а чавкает, как губка, пропитанная водой. Воздух потяжелел, напитался запахом гнили и тины. Где-то впереди, за пеленой тумана, угадывалось открытое пространство — не то поляна, не то болото. Мать шла прямо туда, и её фигура уже наполовину скрылась в белёсой дымке.
— Стой! — крикнул Кнат, но она не остановилась. Он рванулся за ней и тут краем глаза заметил что-то, отчего сердце оборвалось и рухнуло куда-то в желудок.
Следы. На влажном мху отчётливо отпечатывались её ступни — но это были не человеческие следы. Не отпечатки сапог или лаптей. Это были раздвоенные копытца. Маленькие, аккуратные, как у косули. Они тянулись цепочкой туда, где только что прошла его мать.
Кнат застыл как вкопанный. Пелена спала с глаз мгновенно, как будто его окатили ледяной водой. Он увидел то, что должен был заметить с самого начала: платок, который не колыхался на ветру; руки, которые не оставляли следов на ветвях, когда она их раздвигала; голос, который звучал чуть громче, чем нужно, и с лёгким эхом, как в пустой избе. И глаза — он вспомнил, что мать ни разу не моргнула. Ни разу.
— Морок, — прошептал он, и на этот раз слово прозвучало как приговор. — Леший...
Фигура впереди остановилась. Медленно, очень медленно она повернулась. Платок упал с головы, открывая лицо — и это было всё ещё лицо его матери, но искажённое, текучее, как отражение в подёрнутой рябью воде. Рот растянулся до ушей в невозможной, звериной усмешке, и зубы — мелкие, острые, как у щуки, — блеснули в сумеречном свете. Глаза вспыхнули зеленью, точь-в-точь как у тварей, что кружили вокруг его ночлега в первые дни.
— Опоздал, — произнесло существо голосом, в котором материнские интонации смешались с низким, утробным рыком. — А ведь почти получилось. Ты бы сам пришёл. Сам бы лёг.
И прежде чем Кнат успел что-либо сделать — отшатнуться, выхватить нож, закричать, — земля у него под ногами ушла вниз. Мох провалился, и он рухнул в ледяную воду.
Болото. Оно скрывалось под тонким слоем растительности, невидимое и коварное. Чёрная, густая, как дёготь, жижа сомкнулась над головой Кната, заливая уши, нос, рот. Он хлебнул воды — она была солёной и вязкой, с привкусом разложения, — и закашлялся, но кашель только впустил новую порцию внутрь. Холод сковал тело мгновенно, пронзил до костей, парализовал мышцы. Кнат бился, пытаясь нащупать дно ногами, но дна не было — только бездонная топь, которая засасывала его всё глубже.
Паника — слепая, животная — захлестнула сознание. Он рванулся изо всех сил, но движения только ухудшали положение: трясина, потревоженная, стала засасывать быстрее, как голодный зверь, дорвавшийся до добычи. Кнат чувствовал, как его тянет вниз, как вода смыкается над плечами, над подбородком. Он задрал голову, пытаясь удержать рот над поверхностью, но жижа была повсюду, она облепляла лицо, затекала в ноздри, в уши. Вкус её был отвратителен — гниль, ржавчина, сладковатый яд. Перед глазами плыли багровые круги.
«Вот так я и умру», — мелькнула мысль, спокойная и отстранённая, как будто принадлежащая не ему. Умру не в бою, не от голода, не на жертвенном камне, а в болоте, засосанный лешачьим мороком. Глупо. Постыдно. Но в этой мысли не было ни горечи, ни отчаяния — только усталость. Бесконечная, всепоглощающая усталость. Может быть, так даже лучше. Может быть, покой — это не самое страшное. Может быть, мать и правда ждёт его где-то там, за гранью...
И тогда амулет вспыхнул.
Он не просто нагрелся — он засиял. Кнат ощутил это не кожей, а чем-то более глубинным, словно внутри грудной клетки взорвалась маленькая звезда. Жар разлился по телу стремительной волной, смывая оцепенение, выжигая яд, проникший в кровь. Боль была ослепительной, но в ней была жизнь — чистая, яростная, неукротимая жизнь, которая не желала сдаваться. Кнат закричал — вернее, попытался, из горла вырвался только булькающий хрип, — и рванулся вверх с силой, которой сам от себя не ожидал.
Что-то подхватило его снизу. Не физическая сила, не подводный ключ, а та самая энергия, что исходила из амулета. Она словно вытолкнула его из трясины, как пробку из бутылки. Кнат взлетел над поверхностью, успев вдохнуть спёртый, но живительный воздух, и рухнул на край твёрдой кочки, вцепился руками в мох, в корни, во что попало. Ноги всё ещё были в воде, но тело уже лежало на относительно твёрдой земле. Он подтянулся, перекатился, отполз на несколько шагов и рухнул лицом в мох, хватая ртом воздух, кашляя, извергая из лёгких чёрную жижу.
Он лежал так долго — может быть, минуты, может быть, часы. Сердце колотилось где-то в горле, тело била крупная дрожь, в ушах звенело. Но он был жив. Жив. Это слово пульсировало в голове, как набат. Жив, жив, жив.
Когда дрожь немного унялась, и он смог приподняться, первым делом он схватился за амулет. Тот был ещё тёплым, но жар уже спадал. Кнат поднёс его к глазам и сквозь муть, застилавшую зрение, разглядел: на гладкой поверхности камня появилась трещина. Тонкая, как волос, но заметная. Она пересекала камень от края к центру и на свету — тусклом, желтоватом — казалась наполненной тьмой. Кнат смотрел на неё и понимал: амулет спас его, но заплатил за это частицей себя. Каждая такая защита будет стоить камню всё новых трещин. Когда они покроют его целиком, амулет рассыплется. И тогда он останется один на один с Пустоземьем. Без защиты. Без щита.
Он бережно убрал амулет под одежду, туда, где тот лежал всегда — у самого сердца, — и огляделся. Болото, в которое он едва не угодил, расстилалось перед ним: обширное пространство стоячей воды, покрытой зелёной ряской, с редкими кочками и чахлыми деревцами. Посреди этого пейзажа, в отдалении, на одной из кочек, стояло нечто. Не человек. Не зверь. Нечто среднее — сгорбленная, мохнатая фигура с длинными руками и рогатой головой, наполовину скрытая туманом. Она смотрела на Кната, и в её глазах — он был уверен — горела всё та же зеленоватая искра. Потом фигура медленно, словно нехотя, повернулась и исчезла в тумане. Болото сомкнулось за ней.
Кнат выдохнул. Леший. Или кто-то из его присных — мелкий болотный дух, питающийся страхом и отчаянием. Он пытался заманить его в трясину, использовав самый сильный образ, какой только мог отыскать в его памяти. И почти преуспел. Если бы не амулет...
— Ты проиграл, — прохрипел Кнат в пустоту. Голос был слабым, сиплым, но в нём слышалась твёрдость. — Слышишь? Я жив. И я вернусь. Я тебя запомнил.
Ответа не было, только ветер — первый раз за долгое время — прошелестел в камышах, и в этом шелесте Кнату почудился отзвук далёкого смеха. Или плача. Он так и не понял.
Он поднялся на ноги — колени подгибались, но держали. Осмотрел себя: одежда промокла насквозь, сапоги полны воды, котомка чудом уцелела, хотя её содержимое пострадало — сушёные травы превратились в мокрую кашу. Нож был на месте. Он вытащил его, проверил лезвие — целое. Потом отжал, насколько мог, полы плаща и двинулся прочь от болота. Нужно было найти сухое место, развести костёр... Костра не получится, напомнил он себе. Огонь не живёт в Пустоземье. Тогда просто укрыться, согреться собственным телом. И подумать.
Он шёл и думал. Вернее, пытался думать — мысли ворочались тяжело, как жернова. Морок показал ему то, что он и сам уже подозревал: Пустоземье не просто враждебно, оно разумно. Оно знает его страхи, его слабости, его воспоминания. Оно роется в душе, как в сундуке, и вытаскивает оттуда самое дорогое, чтобы обратить это против него. Мать. Отец. Бабка. Завтра это может быть Охот, или братья, или кто-то ещё из тех, кого он любил. Или, что хуже, — его собственная Тень, которая, как предупреждал Охот, здесь обретёт самостоятельность.
Он должен быть готов. Должен научиться отличать реальность от наваждения. Но как? Где критерий? Где та грань, за которой знакомое становится ложью?
Кнат вспомнил, что первым признаком были следы-копытца. Значит, мороки не могут до конца скрыть свою природу — в них всегда есть изъян, несоответствие, деталь, выдающая подделку. Нужно быть внимательным. Смотреть не только на лицо, но и на тень, которую отбрасывает фигура. Слушать не только голос, но и эхо. Замечать мелочи. В мелочах — спасение.
Он также понял, что амулет — не просто пассивный оберег. Он реагирует на угрозу. Когда Кнат был на грани гибели, камень засиял и вытолкнул его из трясины. Значит, амулет чувствует опасность и может действовать активно. Но каждая такая активность истощает его. Трещина — это цена. Сколько ещё раз он сможет положиться на защиту Охота? Пять? Три? Один? Он не знал. И это незнание было худшим из испытаний.
Он шёл до тех пор, пока ноги не отказались идти. Тогда он выбрал относительно сухой пригорок под искривлённым деревом, налOMал веток — живых, губчатых, но всё же создающих подобие укрытия, — и упал на мох, обессиленный. Сон навалился мгновенно, чёрный, без сновидений. Но перед тем, как провалиться в забытьё, он услышал — или ему показалось? — шум крыльев над головой. И скрипучий, знакомый голос произнёс откуда-то сверху:
— Урок усвоен. Но это был только первый. Дальше будет хуже.
Могол. Конечно, Могол. Он был рядом всё это время. Наблюдал. Ждал. И теперь дал понять, что испытания только начинаются.
Кнат хотел ответить что-то резкое, но сил не было. Он только сжал зубы и закрыл глаза.
Глава 7
На четвёртое утро после болотного морока Кнат проснулся с ощущением, что за ним следят.
Он давно привык к этому чувству — в Пустоземье оно было таким же вездесущим, как запах гнили и желтоватый свет. С первого дня пребывания за Чертой он знал: лес смотрит. Духи, тени, неведомые твари — все они наблюдали за ним с тем терпеливым, нечеловеческим вниманием, от которого хотелось сжаться в комок и спрятаться под корягу. Но за эти дни — или недели? — он научился отличать общий, рассеянный взгляд Пустоземья от прицельного, направленного именно на него. И сейчас это был именно такой взгляд. Не враждебный, но и не дружественный. Изучающий. Выжидающий.
Кнат открыл глаза и медленно, стараясь не делать резких движений, осмотрелся. Он лежал на своём обычном месте — под выворотнем, который служил ему укрытием последние несколько ночей. Мох под боком спрессовался, приняв форму тела, и пах прелью и чем-то кислым. Воздух был всё так же неподвижен и тяжёл. Свет, просачивающийся сквозь сплетённые ветви, имел всё тот же желтоватый оттенок старой кости. Ничего не изменилось. Кроме одного.
На ветке, прямо напротив его убежища, сидел ворон.
Это был Могол — Кнат узнал его сразу, хотя видел до сих пор лишь дважды, и оба раза в сумерках. Птица была крупной, заметно крупнее обычных воронов, с мощным клювом, отливающим синевой в тусклом свете, и перьями, которые казались не чёрными, а тёмно-синими, как ночное небо перед грозой. Но самым странным в этой птице было не оперение и не размер. Самым странным был взгляд. Глаз ворона — круглый, чёрный, без белков — смотрел на Кната в упор, не мигая. И в этом взгляде не было ничего птичьего. Так смотрит не зверь, высматривающий добычу, и не любопытная тварь. Так смотрит тот, кто знает. Кто понимает. Кто ждёт.
Кнат сел, потирая затёкшую шею, и хмуро уставился на птицу. Ворон не шелохнулся. Сидел на ветке, как изваяние, и только лёгкое колыхание перьев на груди выдавало, что он жив.
— Опять ты, — произнёс Кнат хриплым со сна голосом. — Что, теперь будешь сидеть и пялиться?
Ворон не ответил. Даже головой не повернул. Только моргнул — медленно, тяжело, словно делал большое одолжение.
Кнат фыркнул и полез в котомку. Еды почти не осталось: несколько вяленых полосок мяса неизвестного происхождения — он уже и не помнил, какого зверя ему удалось подстеречь и убить на прошлой неделе, — и горсть безвкусных чёрных ягод, которые он собирал скорее по привычке, чем ради насыщения. Он пожевал мясо, стараясь растянуть скудный завтрак подольше, и запил глотком ржавой воды из фляги. Вкус был отвратительный, но он уже привык. Ко всему здесь привыкаешь. Даже к тому, что умираешь медленно, по капле.
Поев, он поднялся и двинулся в путь. У него не было определённого направления — он просто шёл вперёд, туда, где деревья казались чуть менее искорёженными, а воздух — чуть менее тяжёлым. Где-то там, в глубине Пустоземья, должно было находиться его сердце. Источник. Место силы, о котором говорил Охот. Кнат не знал, как оно выглядит и как далеко до него, но верил: он узнает, когда придёт. Если придёт.
Ворон полетел следом.
Кнат слышал его за спиной — не шум крыльев (Могол летал беззвучно, как сова), а лёгкое движение воздуха, которое ощущалось скорее кожей, чем слухом. Птица перелетала с ветки на ветку, держась в отдалении, но неизменно оставаясь в пределах видимости. Иногда Кнат оборачивался и встречал всё тот же пристальный, немигающий взгляд. Иногда ворон исчезал на несколько минут, и Кнат уже думал, что избавился от него, но потом вдруг замечал его на ветке впереди — как будто тот обогнал его и теперь ждал там, где Кнату только предстояло пройти.
Это было невыносимо.
К полудню (он определил это по тому, что желтоватое пятно на небе сместилось к зениту) раздражение Кната переросло в глухую, ноющую злобу. Он пытался сосредоточиться на поисках пищи, на высматривании звериных следов, на оценке съедобности встречающихся грибов, но взгляд ворона, словно сверло, буравил затылок, и мысли рассыпались. Кнат ловил себя на том, что бормочет ругательства под нос, что сжимает кулаки, что идёт быстрее, чем нужно, чтобы оторваться от преследователя, — но оторваться не удавалось. Могол был везде. Он был как тень, которая не исчезает в полдень.
— Что тебе нужно?! — не выдержал наконец Кнат, резко обернувшись. — Что ты таскаешься за мной, как собачонка? Говори, раз умеешь!
Ворон сидел на низком суку изогнутого дерева, в нескольких саженях от него. При звуке человеческого голоса он склонил голову набок — точь-в-точь как в тот первый раз, — но ничего не ответил. Только смотрел.
Кнат, тяжело дыша, уставился на него. Бессильная ярость клокотала в груди. Он вспомнил, как Могол заговорил с ним в первый раз — повторил его собственные мысли. Вспомнил, как он произнёс фразу над болотом: «Урок усвоен. Но это был только первый». Значит, он умеет говорить. Умеет, но не хочет. Почему? Зачем тогда следовать за ним? Зачем торчать на ветке и сверлить глазами, если всё равно молчишь?
— Тебе велели следить за мной? — спросил Кнат уже спокойнее. — Ты слуга Хозяйки? Или Охота? Или сам по себе?
Молчание. Только лёгкий ветерок — первый за долгое время — шевельнул перья на груди ворона, и они отозвались глухим, призрачным отливом.
Кнат сплюнул на мох и пошёл дальше. Он решил игнорировать птицу. В конце концов, какая разница — пусть смотрит. Может, ему просто скучно. Может, он ждёт, когда Кнат сдохнет, чтобы выклевать глаза. Что ж, пусть ждёт.
Но игнорировать не получалось. Взгляд Могола был слишком тяжёлым. Он проникал под кожу, холодил затылок, заставлял поминутно оборачиваться и проверять, там ли ещё птица. И она всегда была там. Всегда. На ветке справа, на ветке слева, на поваленном стволе впереди. Могол не нападал, не угрожал, но его присутствие было хуже любой угрозы. Оно давило. Изматывало. Вытягивало последние силы.
К вечеру Кнат был полностью истощён — не физически (хотя голод и слабость никуда не делись), а душевно. Он чувствовал себя как натянутая тетива, готовая лопнуть от любого прикосновения. Он сидел у корней кряжистого дерева, обхватив голову руками, и пытался унять дрожь. Перед глазами плавали тёмные пятна. В ушах звенело — тот самый высокий, монотонный звон, который сопровождал его с первых дней в Пустоземье, но теперь он стал громче, навязчивее.
И Могол был тут как тут. Устроился на ветке прямо над головой Кната — так близко, что тот слышал его дыхание. Редкое, тихое, почти неслышное, но всё-таки дыхание. Живое.
— Убирайся, — прошептал Кнат, не поднимая головы. — Убирайся, или я сверну тебе шею.
Ворон не шелохнулся.
— Слышишь? — Кнат поднял голову и посмотрел на птицу мутными от усталости глазами. — Убирайся. Ты меня с ума сводишь. Ты думаешь, это смешно — сидеть и пялиться? Думаешь, это забавно? Я тут подыхаю с голоду, я забыл, как выглядит солнце, я разговариваю сам с собой, потому что больше не с кем, а ты... ты просто смотришь!
Голос его сорвался на крик. Он вскочил, схватил с земли первый попавшийся камень — небольшой, с кулак размером, обломок какой-то породы, — и швырнул в ворона. Камень просвистел в воздухе и ударился о ствол в том месте, где секунду назад сидела птица. Могол снялся с ветки за мгновение до удара — беззвучно, как призрак, — и перелетел на соседнее дерево. Там он снова сел и снова уставился на Кната.
— Убей меня, и останешься совсем один, — произнёс он.
Голос был всё тот же — скрипучий, глухой, лишённый интонаций, но разборчивый. Человеческий голос, выходящий из птичьего горла. Слова упали в тишину и повисли в ней, как брошенный камень зависает в воздухе, прежде чем упасть. Кнат замер с поднятой для нового броска рукой. Камень выпал из пальцев.
— Что? — переспросил он, хотя расслышал всё.
— Убей меня, — повторил ворон, — и останешься совсем один. Не будет ни проводника, ни тюремщика. Ни голоса в тишине. Только ты и твоё безумие. Ты этого хочешь?
Кнат опустил руку. Дыхание его выровнялось медленно, нехотя. Он смотрел на птицу и чувствовал, как гнев отступает, сменяясь усталостью и странным, горьким любопытством.
— Так ты всё-таки умеешь говорить, — проговорил он, садясь обратно на землю. — Чего же молчал? Зачем эти игры?
Ворон не ответил сразу. Он переступил с лапы на лапу, расправил крылья, встряхнулся — совсем как обычная птица, — и только потом заговорил:
— Ты был не готов слушать. Ты и сейчас не готов. Но ты близок. Ближе, чем вчера. Ближе, чем когда упал в болото. Ты начинаешь понимать.
— Что понимать? — спросил Кнат.
— Что ты не один. И что это — не утешение.
Конат нахмурился. Он помнил слова Охота, сказанные на пороге: «С тобой не будет ни меня, ни духов-помощников, ни даже твоей Тени — она станет отдельной и чужой. У тебя будет только то, что внутри тебя». Но Могол опровергал эти слова. Он был здесь. Дух-помощник? Или кто-то иной?
— Ты — дух? — спросил он прямо. — Дух-посланник, как ты сказал в прошлый раз? Или ты просто птица, в которую вселился кто-то?
Могол издал звук, похожий на карканье, но в нём слышалось что-то отдалённо напоминающее смех.
— Я — Могол, — сказал он. — Этого достаточно. Я пришёл к тебе, потому что ты пришёл сюда. Ты вошёл в Пустоземье, и Пустоземье вошло в тебя. Я — часть этого леса, как и ты теперь. Мне велено быть с тобой, пока ты не пройдёшь свой путь. Или пока не сгинешь. Что случится раньше.
— Кем велено? — Кнат подался вперёд. — Хозяйкой? Или Охотом?
— Это не важно. Важно то, что я здесь. И я не уйду, сколько бы камней ты ни бросил. Можешь попробовать убить меня — я не стану уворачиваться. Но тогда ты действительно останешься один. И одиночество здесь, — ворон повёл крылом, обводя окружающий лес, — это не просто тишина. Это смерть. Медленная, как гниение. Ты уже на грани. Ещё немного — и ты начнёшь разговаривать с деревьями всерьёз. А они умеют отвечать. Но тебе не понравится то, что они скажут.
Кнат опустил голову. Крыть было нечем. Могол был прав — он уже чувствовал, как рассудок истончается, как реальность смешивается с видениями, как прошлое и настоящее перетекают друг в друга. Если бы не этот ворон, он, возможно, уже давно бы пропал. Морок с матерью показал ему, насколько он уязвим. Амулет спас его, но амулет не мог говорить. А Могол — мог. И его слова, пусть язвительные и пугающие, были хоть каким-то якорем, связывающим Кната с действительностью.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Будь со мной. Смотри. Только... говори иногда. Хотя бы изредка. Тишина меня убивает.
Ворон склонил голову на другой бок, обдумывая просьбу.
— Я буду говорить, — ответил он после паузы, — когда будет нужно. Не раньше. Ты должен научиться слушать не только ушами. А пока — молчи и смотри. Смотри и учись.
— Чему? — горько усмехнулся Кнат. — Чему тут можно учиться? Как подыхать с голоду? Как не сойти с ума? Как жрать падаль?
— Всему этому — тоже, — невозмутимо ответил Могол. — Но главное — другому. Ты будешь учиться языку.
— Какому языку? Ты о чём?
— Языку леса. Языку ветра. Языку тех, кто не говорит словами. Ты думаешь, тишина пуста? Нет. Она полна голосов. Просто твои уши ещё не готовы их слышать. Я научу тебя.
Кнат уставился на ворона. В голове у него смешались надежда, недоверие и усталость. Надежда на то, что он не просто так здесь, что у его пребывания в Пустоземье есть цель и смысл. Недоверие — потому что каждое слово Могола отдавало двойным дном. Усталость — потому что сил на споры уже не было.
— Когда? — только и спросил он.
— Завтра, —ответил ворон. — Или послезавтра. Или через неделю. Когда будешь готов. А пока — спи. Завтра будет трудный день.
Кнат хотел возразить, что трудными были все дни, что он уже и не помнит, когда было легко, но слова застряли в горле. Он вдруг почувствовал, как на него наваливается свинцовая тяжесть — не сон, а какое-то оцепенение, похожее на транс. Веки налились тяжестью. Тело перестало слушаться. Последнее, что он увидел перед тем, как провалиться в темноту, был Могол, сидящий на ветке и смотрящий на него немигающим чёрным глазом. А потом пришли сны.
На этот раз сны были другими. Не те яркие, реалистичные видения, что посылали ему духи, а что-то более глубокое, древнее. Ему снился лес — но не тот Пустоземье, в котором он находился, а другой, живой, полный звуков и запахов. Зелёный, с высокими кронами, сквозь которые пробивалось настоящее солнце. Пели птицы. Журчал ручей. Где-то вдалеке стучал дятел. Кнат шёл по этому лесу и чувствовал, как каждая травинка, каждый лист обращается к нему. Не словами — чувствами. Трава под ногами пела тоненько, как натянутая струна. Ветер нашёптывал обрывки каких-то историй. Корни деревьев гудели басовито и низко, как огромные колокола, зарытые в землю. И Кнат понимал эти голоса. Не умом — телом. Он был частью этого леса, и лес принимал его.
Потом сон изменился. Он оказался в том самом лесу, но теперь над ним сгустились тучи, и солнце померкло. Трава умолкла. Ветер стих. Деревья замкнулись в себе, и их гул превратился в глухой, угрожающий рокот. Кнат почувствовал себя чужим. Отвергнутым. Он открыл рот, чтобы заговорить с лесом, как говорил раньше, но из горла не вылетело ни звука. Язык леса был утерян. И тогда из-за деревьев вышла она. Хозяйка Пустоземья. Её облик был таким, каким Кнат его представлял: огромная женская фигура, сотканная из ветвей, паутины и костей. Лицо её было лицом его матери, и лицом бабки, и лицом Охота — все сразу, наложенные друг на друга, как полупрозрачные слои слюды. Она посмотрела на Кната и улыбнулась. Улыбка была ласковой и страшной одновременно.
— Ты потерял язык, — сказала она голосом, в котором смешались все звуки леса. — Хочешь, я верну его тебе? Хочешь снова слышать, как плачет трава? Как поёт ветер?
Кнат кивнул, не в силах вымолвить ни слова.
— Тогда слушай, — сказала Хозяйка. — Слушай тишину. В ней — все языки, которые ты ищешь. Слушай, и однажды ты заговоришь снова.
И она протянула к нему руку — длинную, узловатую, похожую на ветвь. В ладони у неё лежало что-то маленькое, светящееся. Кнат присмотрелся. Это был камень — точь-в-точь такой же, как тот, что висел у него на груди. Только целый. Без трещин. Хозяйка улыбнулась ещё шире и вдруг сжала ладонь. Раздался хруст. Осколки камня посыпались на землю, и каждый из них был словом — живым, трепещущим, которое, коснувшись земли, прорастало травой, цветком, деревом. Лес оживал снова, и Кнат чувствовал, как его уши наполняются звуками.
Он проснулся.
Могол сидел на прежнем месте. Свет не изменился — то ли прошла целая ночь, то ли всего пара часов. Кнат сел, прижимая ладонь к груди, туда, где под одеждой лежал амулет. Камень был тёплым. Но теперь Кнат знал — это тепло не только оберега, но и напоминания. Напоминания о том, что он здесь не просто так. Что он должен научиться слышать. Что Пустоземье — не тюрьма, а школа.
Он посмотрел на Могола. Ворон, как всегда, не отводил взгляда.
— Ты знал? — спросил Кнат хрипло. — Знал, что мне приснится?
— Я ничего не знаю, — ответил ворон. — Я только смотрю. Но я видел многих до тебя. Ты не первый и не последний. Все вы проходите через одно и то же. Сны, видения, страхи. Кто-то ломается. Кто-то выживает. Ты пока держишься.




