- -
- 100%
- +
Сколько это длилось — пять минут, десять или целую вечность, — Рада не знала. Растворилась в звуке настолько, что забыла про стеклянную перегородку, хоспис и двенадцать лет педагогического стажа, закончившихся пустой партой у окна. Осталась только музыка и человек, сочинивший ее.
Когда последний аккорд растаял в воздухе, Рада медленно разомкнула веки.
Игнат сидел за пианино, развернувшись к ней вполоборота. Брови чуть приподняты, пальцы замерли над клавишами — он понимал необратимость своего поступка. От пережитого напряжения и запредельной откровенности его руки мелко дрожали.
— Это называется «Утро без прикосновения», — произнес он, и голос его звучал глуше обычного — музыка и эмоции забрали все силы. — Я написал ее сегодня ночью. После того, как ты ушла.
Внутренности Рады всколыхнуло жаром, и в голову не пришло ничего другого, кроме как спросить:
— Для меня?
Он не ответил, но молчание звенело между ними, натянутое до предела, готовое лопнуть от любого неосторожного движения.
— Это было прекрасно, — медленно проговорила Рада, продумывая наперед каждое слово. — Ты дал мне увидеть то, что сам чувствуешь… и не боишься показать.
Игнат опустил взгляд, вероятно, стыдясь своей уязвимости, но тут же снова посмотрел прямо, без тени смущения.
— Я не хотел прятать, — ответил тихо. — Сегодня не хотел.
— А ты и не обязан быть сильным каждую секунду. Мне хорошо знакомо то, что ты чувствуешь.
Он слегка наклонил голову, точно прислушиваясь не к словам, а к тому, как они растворяются в тишине комнаты.
— С тобой… странно легко забывать, что я должен быть осторожным.
Рада улыбнулась — не широко, а так, чтобы улыбка не спугнула этот хрупкий момент.
— Значит, я буду приходить и напоминать, что иногда можно не осторожничать. Хотя бы в музыке.
Уголок его губ дрогнул — почти улыбка, еще не уверенная, но уже настоящая.
— Музыка — это как вселенная. О ней знаешь, но прикоснуться не можешь. И здесь не нужно осторожничать.
— Ты прав, но…
В глазах Игната мелькнуло напряжение.
— …мне пора, — выдохнула Рада, и собственный голос показался чужим, деревянным. — У меня обход.
— Иди.
Она повернулась к двери и уже взялась за ручку, потянула холодный металл вниз, когда Игнат окликнул ее:
— Рада! — впервые по имени, и это имя в его устах прозвучало как самое интимное слово, которое ему когда-либо доводилось произносить.
Она обернулась, и их взгляды встретились.
— Ты придешь завтра? — в его интонации послышалась тревога, возможно, за то, что слишком торопит события.
— Я приду завтра, — ответила Рада и мягко улыбнулась. — Если ты этого хочешь.
— Хочу.
— Конечно, приду. И послезавтра, и послепослезавтра. Я же твоя сиделка. Теперь мне от этого никуда не деться.
Игнат улыбнулся — впервые за все время. Улыбка получилась кривой, неуверенной, забытой, как мышца, которой давно не пользовались и которая теперь болела от усилия. И в этой улыбке проступило что-то мальчишеское, давно похороненное под годами изоляции, — проблеск человека, способного когда-то радоваться просто так, без причины.
— Никуда, — сказал он. — Ты никуда не денешься. Ты обещала.
— Да, обещала. И я сдержу свое слово, если…
— Если?
— …ты не заставишь меня нарушить его.
Игнат ничего не ответил, и она вышла в коридор, притворив за собой дверь. Снаружи так же, как и вчера, прислонилась спиной к стене. Сердце колотилось так сильно, что трудно стало дышать. Под ребрами что-то сжалось и не отпускало — только сейчас она поняла, что обещание, данное ему из вежливости, стало важнее всех ее прежних правил.
Ни на какой обход Рада не пошла. Стояла, прикрыв глаза, и пыталась восстановить дыхание — медленно, на четыре счета вдох, на четыре выдох, на четыре — унять дрожь в пальцах. Щеки горели, в груди поселилась сладкая, ноющая тяжесть.
— Ну что? — раздался голос поблизости.
Лева стоял в трех метрах с блокнотом в руках и сиял так, что, казалось, от него можно зажигать лампы.
— Вы были там полчаса! Он снова играл для вас! Это невероятно! Я хочу записать этот случай для моего отчета, можно? Только анонимно: «Пациент В. проявил устойчивый эмоциональный отклик на присутствие сиделки Р., зафиксирована продолжительная музыкальная активность…» — как вам такая формулировка?
— Лева, — сказала Рада устало, — помолчи, пожалуйста.
— Молчу.
Он выдержал ровно секунду, а потом снова заговорил, не сдерживая ни слова, ни эмоций.
— Но это действительно невероятно! Вы понимаете, что в литературе описано всего несколько подобных случаев, и все они зафиксированы на ранних стадиях заболевания. А тут четвертая степень, максимальная, и такая динамика, такой прорыв — это же материал для диссертации, для целой монографии…
— Лева, замолчи, пожалуйста, — повторила Рада тверже.
Парень осекся, прикусил губу и отступил на шаг, все еще дрожа от волнения и переполнявшего его энтузиазма. Слова рвались наружу, но он сдерживал себя. Научный азарт боролся с чуткостью, и последняя, к его чести, брала верх.
— Спасибо, — Рада кивнула. — Обещаю, что мы обязательно еще поговорим об этом, но...
Лева хотел что-то сказать, но она остановила его, подняв указательный палец.
— …не сейчас и не сегодня. Потом.
Рада пошла в комнату персонала, села на старый продавленный стул, уперлась локтями в колени и уставилась в стену. Мир сузился до двух противоположных вещей: сухих слов, которыми Лева пытался описать Игната, и живой, трепещущей ноты, что задела струны ее души. Одно отрицало другое.
В голове все еще звучала мелодия — «Утро без прикосновения». Он написал ее сегодня ночью, когда не спал, сидел за пианино и перебирал клавиши, думая о ней. Написал для нее. Не для отчета Левы, не для Марка Ароновича и уж точно не для медицинской статистики. А для женщины со случайным седым волосом, которую он видел всего пару раз и которая стала единственным человеком, меняющим воздух вокруг него.
Потом достала телефон, открыла заметки и перечитала вчерашнюю запись: «Он играл для меня».
Подумала и добавила ниже:
«Он назвал мой седой волос красивым. Написал для меня музыку. Спросил, приду ли я завтра. Сказал: «Я всегда знаю, когда ты рядом». Что со мной происходит?»
Пальцы зависли над экраном. Она перечитала написанное и дописала:
«Нет, знаю, что. Я влюбилась. Господи, я влюбилась в пациента, который не может ко мне прикоснуться. Саныч был прав. Я дура. Я пропала».
Она прижала кулак ко лбу, словно пытаясь выдавить мысль, стереть ее, как помарку в черновике. Но на том месте, где должна остаться пустота, снова возникало его лицо: кривая, неловкая улыбка, полная благодарности. От этой улыбки Рада ощущала себя самой нужной и одновременно самой виноватой женщиной в мире.
Она сохранила запись, выключила телефон и долго сидела, глядя в стену.
А где-то в конце коридора, в самой дальней палате, Игнат Вокс снова и снова наигрывал ту же мелодию — «Утро без прикосновения» — пытаясь запомнить ее навсегда или боясь, что она исчезнет, если уберет руки с клавиш.
Он без остановки повторял мелодию, как единственные слова, которые мог адресовать женщине, находившейся по ту сторону его неприступного мира.
В паузах между повторами, когда пальцы замирали над клавишами, Игнат прислушивался к тишине коридора, надеясь уловить хоть один случайный звук, который мог бы означать, что она еще где-то рядом.
Расстояние между ними измерялось не метрами, а невозможностью: он мог послать ей мелодию, она — пообещать прийти.
Но ни один из них не мог сделать шаг навстречу друг другу.
Глава 11. На любых условиях
На третий день Рада перестала врать себе.
Вранье сошло с нее, как сходит мартовский лед с реки: сначала тонкая трещина, потом еще одна, незаметная глазу, а затем все рушится разом, с влажным треском. Зима закончилась. Или началась — с какой стороны взглянуть на эту новую, пугающую, невероятную жизнь.
Рада стояла под душем, ледяным до ломоты в ключицах. Бойлер она так и не починила, и мелкая бытовая капитуляция обернулась метафорой: она привыкала к холоду, научилась с ним жить, почти не замечала.
Вдруг поймала себя на том, что напевает. Вода стучала по позвонкам и затекшим за ночь мышцам. Голос выводил мелодию — «Утро без прикосновения». Рада помнила только первые такты: три нисходящие ноты, минор, вопрос без ответа. Эти звуки крутились в голове навязчиво, как заевшая пластинка, и она не хотела, чтобы пластинка заканчивалась.
«Я влюбилась», — сказала она, глядя на струи воды. Голос прозвучал в пустой ванной гулко, отстраненно, будто принадлежал кому-то другому.
Струи не ответили. Но ей показалось, что вода стала теплее. Смешно. Ледяные капли не могут нагреться от слов.
Она выкрутила кран до упора. Труба загудела, вода пошла еще холоднее, но Рада не двигалась, позволяя ледяным иглам впиваться в плечи. Наказание за глупость. Очищение. Или попытка привести себя в чувство самым примитивным из доступных способов — через физическое воздействие, тело, которое всегда понимало больше, чем разум. Тело уже сделало выбор, напевая мелодию Игната, тогда как разум все еще взвешивал «за» и «против».
Это чувство не лезло ни в какие ворота. Ей тридцать один год, за плечами педагогический стаж, оставленный на школьном дворе вместе с пустой партой в девятом «Б». Она пришла в хоспис три дня назад и видела Игната Вокса дважды: в первый раз он стоял спиной и кричал «Выйдите немедленно», во второй — разрешил войти до порога, а потом предложил присесть на диван. Рада не знала его запаха, не представляла, какая у него кожа на ощупь, не слышала его смеха. Видела только плечи под серым свитером, пронзительные серые глаза, голос с низкой, глуховатой дрожью и музыку — незаконченную, щемящую, пробирающую до костей.
И вот теперь она стояла под ледяным душем в шесть утра, напевала мелодию человека с двумя попытками суицида в анамнезе и не могла заставить себя выйти из-под воды. Потому что там, за шторкой, начинался день, в котором придется делать вид, что ничего не произошло. А здесь, под струями, еще можно побыть с этим чувством наедине, ничего не анализируя, не оценивая и не вынося приговора.
Рада выключила воду. Тишина ударила по ушам.
Она растерлась жестким вафельным полотенцем, и кожа загорелась, принимая единственное доступное прикосновение — грубую ткань.
«Ты всегда влюблялась в недоступных, — сказала Рада себе, глядя в запотевшее зеркало. — Вадим был доступен — ты сбежала через полгода. Игнат недоступен по медицинским показаниям, с подтвержденным диагнозом и двумя попытками суицида в анамнезе, а ты влюбилась по уши. Классика твоей биографии».
Но уравнение не сходилось. С Вадимом она сбежала не от доступности, а от требования стать нормальной, «как все». Вадим хотел простых, понятных вещей: совместных завтраков в субботу, объятий и поцелуев перед сном, планов на летний отпуск в Карелии. Хотел, чтобы она находилась рядом постоянно — физически, без перерыва на одиночество. Когда он обнимал ее ночью, прижимался всем телом, дышал в затылок, ей на грудную клетку ложилась бетонная плита. Рада лежала без сна, считала его вдохи и мечтала, чтобы он убрал руку. Не из нелюбви, а из невозможности дышать, когда тебя держат.
Много раз пыталась ему объяснить. Вадим слушал, кивал, понимающе хмурил брови, а потом обижался. Потому что для него любовь измерялась количеством прикосновений, и если она не хотела прикасаться, значит, не любила.
Расстались в апреле, когда уже сошел снег и обнажилась серая, мертвая трава. Вадим плакал, а Рада сидела напротив с каменным лицом и чувствовала только облегчение. Чудовищное, постыдное облегчение от того, что больше не придется терпеть его объятия и выполнять требования «стать как все».
Игнат же не мог ее обнять. Не из-за каприза или страха перед обязательствами, а из-за нейробиологии. Его мозг физически блокировал любое прикосновение к объекту любви, замыкая две цепочки в одну смертельную петлю. В этом пугающем контексте он оказался идеальным мужчиной. Тот, кто никогда не переступит ее границы, ведь это уничтожит его самого.
«Врешь, снова врешь. Ты не влюбилась в него, — сказала она своему отражению, проводя ладонью по запотевшему стеклу, чтобы посмотреть в собственные глаза. — Ты влюбилась в его диагноз, в безопасность, которую он тебе гарантирует. Ты эгоистка!»
Отражение посмотрело с укоризной — мокрые волосы облепили щеки, серые тени под глазами, капелька на подбородке. Рада задержалась взглядом на этой капле, напоминающей слезу.
«Нет, это ты мне врешь, — ответило отражение. — Ты влюбилась в его музыку, в его голос. В то, как он заметил твой единственный седой волос и назвал его красивым. В то, как спросил: «Ты придешь завтра?» — и задержал дыхание. Диагноз тут ни при чем. Ты влюбилась в человека, а не в его болезнь».
«А разве можно отделить человека от его болезни? — возразила она отражению. — Его диагноз — не придаток, не аппендикс, который можно вырезать. Это часть его личности, такая же неотъемлемая, как абсолютный слух или привычка носить серый свитер. Если убрать из уравнения тактильную блокаду, что останется? Кто он без нее? И кто ты без своего страха перед близостью?»
Отражение промолчало. Рада вздохнула, вытерла лицо и пошла варить кофе. Черный, горячий, без сахара. Единственное, что должно оставаться неизменным.
Она пила кофе стоя, глядя в окно на серый октябрьский двор, и думала о том, что впервые за много лет влюбленность не вызывала паники. Обычно это чувство приходило к ней как болезнь — с температурой, с тахикардией, с желанием сбежать раньше, чем тебя догонят. С Игнатом все иначе. Возможно, потому что он не мог догнать ее. Возможно, потому что расстояние между ними определено диагнозом и стеклянной перегородкой, а все, что зафиксировано, перестает пугать. Или, может, потому что в тридцать один год она наконец устала бояться.
Эта мысль, непривычно спокойная и даже уютная, оседала внутри, как теплый осадок на дне чашки. Рада допила кофе, поставила кружку в раковину и посмотрела на часы — времени в обрез, но ей хотелось удержать это новое ощущение хотя бы на пару минут дольше.
В хоспис приехала еще раньше, чем вчера. Это становилось ритуалом: выходить из дома затемно, шагать по мерзлой октябрьской земле к остановке, ехать в полупустом автобусе, прижавшись лбом к холодному стеклу, и думать о нем. Сегодня к привычным мыслям добавилась новая, практическая: как сделать, чтобы их общение стало более глубоким, чем мимолетные разговоры и пять минут музыки в день?
Она вспомнила свой последний месяц в школе — девятый «Б», Тимофея у окна. Он ведь тоже подходил, хотел поговорить и ждал, что она найдет способ — если не прямой, так обходной. Не нашла, даже не подумала об этом. Сказала «завтра» и ушла на педсовет. Завтра для подростка не наступило. Возможно, по ее вине.
Теперь перед ней стоял другой человек с другими барьерами — не психологическими, а нейробиологическими. Не мальчик с узорами на полях тетрадки, а взрослый мужчина с диагнозом. Но ставки остаются прежними: если она снова не найдет выход, последствия затронут ее саму. Не юридически и не профессионально — эмоционально. Еще одно «завтра» может обернуться «никогда».
Рада не знала правил — в хосписе «Апостазия» не существовало инструкции по сближению с пациентом. Точнее, инструкция существовала и состояла из одного слова, напечатанного жирным шрифтом на первой странице памятки для персонала: «Нельзя».
Но она больше не могла и не хотела жить по инструкциям. Инструкция не спасла Тимофея, не заставила ее остаться на пять минут после урока, а превратила в человека, который соблюдает регламент, пока ученики умирают.
Если прямой разговор невозможен — начинай с метафоры. Если невозможно войти в дверь — ищи окно. Если нельзя прикоснуться — найди способ коснуться иначе. Этому ее научила не педагогика, а вина. Вина оказалась хорошим учителем — куда лучшим, чем все методички вместе взятые.
Саныч встретил ее на неизменном посту — на крыльце, с сигаретой, спрятанной в кулаке. Увидев Раду, он демонстративно посмотрел на часы с треснувшим ремешком и покачал головой.
— Третье утро подряд, новенькая. Твоя смена официально в восемь. Сейчас без четверти семь.
— Я хочу успеть до обхода.
— Успеть до обхода — что? — Он прищурился, и в его глазах мелькнуло понимание, граничащее с тревогой. Саныч понимал куда больше, чем показывал, и эта его мужицкая, немногословная проницательность действовала Раде на нервы — перед ним не получалось притворяться.
— Поговорить с ним.
Рада сказала это честно, потому что врать Санычу не имело смысла — тот считывал ложь раньше, чем она слетала с языка. За три дня он изучил ее лучше, чем другие коллеги за годы совместной работы. Видел, как она смотрит на дверь в конце коридора, задерживает дыхание, проходя мимо гостиной. Видел, как вчера вышла от Игната с лицом человека, который только что обнаружил под ногами не пол, а тонкий лед.
Саныч затянулся, выпустил дым через нос, глядя в серое небо. Пауза затянулась на несколько вдохов.
— Ты в курсе, что у него жена была? И дочь?
— В курсе.
— И что жена ушла после второй госпитализации?
Этого Рада не знала. В личном деле значилось «разведен», но без подробностей — строчка в графе «семейное положение», ничего больше. Она представила эту женщину: как та собирала вещи, выводила дочь за дверь, оглядывалась в последний раз. Что чувствовала тогда — облегчение или вину? Рада не могла ее судить, ведь сама сбегала от людей по куда менее веским причинам.
— Я не знала, — сказала она тихо.
— Теперь знаешь, — Саныч отвел глаза и посмотрел в сторону — то ли на голые яблони, то ли на ворону, сидевшую на покосившемся флюгере. — Он после этого год ни с кем не разговаривал. Вообще. Только записки под дверь. Ты первая, кого он пустил дальше порога. Понимаешь, что это значит?
Рада понимала. И от этого понимания земля уходила из-под ног стремительнее, чем ей хотелось.
— Я просто хочу с ним поговорить.
— Разговаривай. Только не влюбись, новенькая. Это самый хреновый вариант из всех возможных.
Она ничего не ответила. Саныч и не ждал ответа — смотрел на ворону, которая перелетела с флюгера на яблоневую ветку и теперь чистила клюв о кору. Разговор окончен, предупреждение сделано, и каждый сделает свои выводы.
В первый день встречи с Игнатом в его палате Рада приняла стеклянную перегородку как данность и не придала ей особого значения. Мало ли в медицинских учреждениях странных архитектурных решений, доставшихся в наследство от прошлых лет? Теперь, на третий день, она стояла перед ней и вглядывалась иначе. Эта стена — не банальная архитектурная странность, а чье-то продуманное и осмысленное решение.
А чье именно — Марка Ароновича или самого Игната — уже не важно. Главное, что кто-то спроектировал этот барьер с единственной целью: позволить двоим людям находиться рядом, не имея возможности дотронуться.
Перегородка делила палату неровно. Игнату доставалось почти все: пианино, кровать, книжные полки, окно в сад. Ей — узкий закуток у двери: стул, вешалка, метр пола. Алюминиевый профиль уходил от пола до потолка, матовый стык загерметизирован аккуратно, но без фабричной точности — ставили уже после ремонта, под конкретного пациента. В левой секции темнела форточка для передач — узкая щель, заклеенная сейчас прозрачным скотчем.
Раньше она видела только стекло. Сейчас увидела замысел. И от этого замысла — тщательного, продуманного, добровольного — у нее сжалось сердце. Игнат сам выстроил эту стену, определил границу и решил, что единственный способ не навредить — остаться за стеклом навсегда.
Рада прикоснулась к прохладной поверхности. Стекло ответило холодом — никакой взаимности, только физика. Она на мгновение представила, что с той стороны стоит Игнат и повторяет ее жест. Ладонь к ладони, разделенные миллиметрами стекла и годами одиночества. Интересно, думал ли он о том же, когда проектировал эту перегородку? Или им двигал чистый прагматизм — создать барьер, который защитит и его, и того, кто за стеклом?
Рада подошла к знакомой двери в конце коридора и постучала костяшками пальцев — три коротких удара, ставших их паролем. Первый раз постучала так же, но сделала это без всякой задней мысли. Теперь этот ритм что-то значил — позывные или музыкальная фраза из трех нот, которую он наверняка уже узнавал.
— Кто? — его голос прозвучал с теми же глуховатыми обертонами, но без вчерашней настороженности.
Он ждал. Ждал ее!
— Рада.
Глава 12. Ты мне нравишься
Дверь открылась сразу, без обычной паузы в несколько вдохов. Игнат стоял на пороге — босиком, в синей рубашке с закатанными до локтей рукавами, светлые пряди неровно падали на плечи. Рада впервые подумала о нем: «Он красивый. Не пациент, не строчка в медицинской карте — мужчина, от которого перехватывает дыхание». У нее перехватило — она вдохнула и забыла выдохнуть.
Игнат заметил. Он замечал все — эту его особенность Рада уже начинала изучать. Его взгляд задержался на ее лице дольше обычного, считывая заминку с дыханием, но ничего не сказал, только чуть наклонил голову и отвел глаза.
— Ты сегодня рано, — произнес он, и уголок его губ дрогнул в неуверенном, забытом движении, которое у нормальных людей зовется улыбкой.
— Я хотела поговорить.
— Говори.
— Можно мне войти? Дальше порога?
Игнат помедлил. В нем шла та самая внутренняя борьба, которую описывал вчера, между «хочу» и «нельзя», желанием приблизить и инстинктом оттолкнуть. Взвешивал риски, просчитывал последствия, и у Рады защемило под ребрами — он делал это ради нее.
Нормальный человек решает: пускать или не пускать. Игнат же выбирал между жизнью и риском. Если ошибется, переоценит свои силы и допустит неосторожность, тогда все пропало — последствий не избежать: тахикардия, спазм, паническая атака, мысли о самоубийстве. Все это она читала в его личном деле, но только сейчас, видя его лицо в момент принятия решения, поняла, что он — жертва чужого выбора.
— До стекла, — сказал Игнат наконец. — Не дальше.
— Хорошо, — прошептала Рада и вошла.
Игнат быстро закрыл за ней дверь. Щелчок замка прозвучал как финальный аккорд. Они остановились в гостиной: Рада по одну сторону стеклянной перегородки, Игнат по другую. Между ними — стекло с желтоватым отливом, и она впервые разглядывала его лицо так близко: ресницы, золотую искру в серой радужке глаз, складки у губ. От этой близости у нее закружилась голова.
— Садись, — предложил он мягче, чем вчера.
Она села на стул со своей стороны стекла. Жесткое сиденье, узкий закуток у двери — вот и все, что ей полагалось в этой комнате. Игнат опустился на стул со своей — там, где все: пианино, кровать, книги, окно в сад. Стекло искажало перспективу: его фигура казалась одновременно ближе и недоступнее, чем в реальности, — оптический обман, ставший метафорой ее положения.
Они смотрели друг на друга сквозь прозрачную стену, и внутри у Рады звенело — тонко, непрерывно, высоко, как заведенный камертон. Тишина набухала недосказанностью. Этот звон — не страх, а предчувствие чего-то необратимого.
— О чем ты хотела поговорить? — спросил Игнат.
— О тебе.
— Скучная тема.
— А мне интересно.
Он усмехнулся — криво, неуверенно, задействуя только одну сторону лица, — и в этой асимметричной усмешке отразилась вся его жизнь: попытка улыбнуться миру, который раз за разом выбивал почву из-под ног.
Рада потратит недели, может, месяцы, но рано или поздно научится расшифровывать эту мимику, его скупую жестикуляцию и затяжные паузы, заполненные смыслом больше, чем некоторые монологи.
— Что ты хочешь знать? — спросил Игнат равнодушно.
— Почему ты здесь? Я читала личное дело — диагнозы, даты, термины, результаты МРТ. Все это ничего не говорит о тебе. Я хочу услышать от тебя самого. Не медицинскую историю, а человеческую.
Игнат долго молчал, опустив голову и разглядывая свои босые ступни на дощатом полу. Пальцы ног поджимались, цепляясь за дерево.
Рада ждала. Она умела ждать — десять лет в школе, сотни родительских собраний, километры исписанных тетрадей и долгие минуты после уроков, когда трудный подросток сидит за партой, молчит, смотрит в стол. А ты сидишь рядом, не давишь и ни о чем не спрашиваешь, просто ждешь, пока слова созреют у него внутри, и он сам выложит все как на духу. Дети всегда рассказывали ей то, о чем молчали дома.
Поэтому она не торопила Игната, но не спускала с него глаз, давая понять, что ждет ответа.
— Ты знаешь, каково это — осознавать, что твоя любовь убивает? — спросил он наконец, и его голос прозвучал ровно, почти безэмоционально, но именно эта ровность выдавала сильное напряжение. — Знаешь, что происходит внутри, когда каждое проявление нежности твой мозг переводит на язык боли?




