Цикл Предательства: Трон из Лжи

- -
- 100%
- +
Я закрыл глаза. Под веками поплыли тёмные пятна — от усталости и от того, что зрачки помнили слишком много вспышек за этот час.
«Сие не упрёк, — добавил он тише. — Сие урок, который тебе ещё не раз отзовётся. Помощь за чужой счёт — не помощь, а перестановка цены. Ты молод и горяч и не знал, во что лезешь. Теперь знаешь. В следующий раз думай, кому делается хуже от твоего шага. И только потом шагай».
Я лёг на спину и уставился в потолок. Под кроватью лежал чужой клинок, в стиральной машине крутилась чужая кровь. А в груди — впервые за три дня — тёплый узел тихо шевельнулся: пустой, выжженный, но всё-таки живой. Не сила, а слабее силы — обещание, что когда-нибудь она вернётся.
И я лежал, думая о том, что это обещание теперь не подарок, а долг, и брать его в руки придётся куда осторожнее, чем я брал сегодня чужой меч.
Глава 4. Первый реванш
Источник вернулся на пятый день. Не целиком — скорее как кран, который еле-еле пускает воду после того, как перекрывали стояк. Тонкая струйка вместо напора, но хоть что-то.
Я почувствовал это утром, когда мылся. Горячая вода текла по плечам, и вдруг внутри, где-то между рёбрами, тепло сдвинулось. Не просто грело, как последние дни, а шевельнулось — будто маленький мотор, который кто-то включил на минимальных оборотах. Лёгкое жужжание, почти незаметное, но после пяти дней пустоты я уловил его мгновенно.
«Сиятельство», — сказал Мерлин. Голос был тихий, почти нежный. Для Мерлина. «Источник просыпается. Не дёргай его. Пусть наполняется сам».
— Сколько?
«Не спрашивай сколько. Просто не трать попусту. Когда хватит — научу гейсу».
— Гейсу?
«Торг с мирозданием. Отдаёшь часть себя — получаешь силу. В усадьбе я отдал облик и половину дара, чтобы произнести Слово через тебя. Оттого и сижу бесплотным голосом в твоей черепушке, а не стою рядом как подобает. Не самая выгодная сделка, но ты жив. До тех пор — терпи».
Я вытерся, оделся и спустился к завтраку с ощущением, что внутри наконец-то загорелась лампочка. Маленькая, тусклая, но после темноты — всё равно праздник.
После уроков мама написала, чтобы я подошёл к лавке Абрамова.
Лавка стояла на углу, как стояла всегда. Узкий вход, мутное стекло, внутри запах колбасы, мокрого картона, пролитого масла и денег, которые тут слишком любят. У прилавка толклись две бабки.
Мама стояла у мясного отдела. Абрамов улыбался ей своей сладкой улыбкой, от которой у меня сводило челюсть ещё до дара.
— Мария Ивановна, для вас лучший окорок. Свежее не бывает. И цена почти даром.
«Сей торгаш похож на угря в жилете», — буркнул Мерлин.
Абрамов привычным жестом кинул мясо на весы. Стрелка встала на полкило.
— Полкило ровно. Свежайшее. Как и обещал.
Тошнота кольнула. Привычная, фоновая — ложь мелкая, бытовая. Но Мерлин вдруг заговорил другим тоном. Не ворчливым — рабочим.
«Слышишь? Он произнёс утверждение при свидетелях. "Полкило ровно. Свежайшее." Сие его слова. Ежели они ложны — Мироздание готово взыскать. Тебе надобно лишь зафиксировать».
— Как?
«Чуешь источник? Узел в груди, тёплый. Он слаб, но на одно действие хватит. Возьми его слова и вдави в мир. Как печать в воск. Не торопись».
Мама уже полезла за кошельком.
Я уставился на весы и потянулся к теплу внутри. Оно было на месте — маленькое, хрупкое, как огонёк свечи на сквозняке. Я мысленно ухватил слова Абрамова — «полкило ровно, свежайшее» — и начал вдавливать их в реальность. Не словом, а усилием, как если берёшь чужую фразу и впечатываешь в то, что есть на самом деле.
Между рёбрами натянуло так, что я задержал дыхание. Короткий жар, будто напряг мышцу, которой никогда не пользовался.
Весы дёрнулись. Стрелка, которая спокойно стояла на пятистах, задрожала и поползла влево. Абрамов не заметил — уже заворачивал мясо. Но пружина внутри щёлкнула, и стрелка упала на четыреста.
— Стоп, — сказал я. — Тут не полкило.
Абрамов оглянулся и впервые за день выглядел растерянным. Стрелка показывала четыреста и мелко дрожала, будто весам стало стыдно.
— Что за... — он ткнул в чашу. Стрелка не двинулась.
— Контрольные, — сказал я. — Давайте проверим.
«Грубовато, но для первого раза сойдёт», — сказал Мерлин. «Ты привязал его слова к реальности. Мироздание проверило и нашло разницу. Дальше оно само».
Бабки у хлеба повернули головы. Абрамов на автомате перенёс мясо на контрольные весы. Стрелка встала на четырёхстах сорока.
В лавке начался маленький апокалипсис.
— Ах ты, паразит!
— Да я у тебя творог брала вчера!
— Толстомордый жулик!
Одна бабка замахнулась сумкой. Вторая требовала пересчёта всего за неделю. Абрамов побледнел и начал мямлить про магнитный фон и ошибку калибровки, но слова у него выходили всё тише, будто язык тяжелел с каждой попыткой.
— Деньги верну, — буркнул он наконец.
— И мясо своё оставьте себе, — отрезала мама.
Мы вышли из лавки почти с пустыми руками. Мама шла быстро, злая. У угла остановилась и посмотрела на меня.
— Это ты как понял?
— У него морда подозрительная.
Не вся правда, но и не ложь. В горле не сжало.
Через несколько шагов в висок вкрутили длинный ржавый саморез. Я остановился у стены, зажмурился и выдохнул сквозь зубы. Головная боль ударила резко и по-деловому — дрель в черепе.
— Саш? — мама взяла за локоть.
— Голова. Просто подожди.
«Цена», — спокойно сказал Мерлин. «Ты не только заметил ложь, но и заставил её проявиться для всех. Источник слаб — даже на одно мелкое действие тело платит».
Мама дотащила меня до дома. Голова держала около часа — тупая тяжесть, от которой хотелось лечь лицом в подушку. Но прошла. И когда прошла, я лежал и думал не о боли, а о том, как стрелка поползла влево. Маленькая, дурацкая, бытовая победа. Весы в лавке. Шестьдесят граммов мяса. Ерунда.
Но ерунда, от которой бабки на углу будут ходить к Абрамову с линейкой ещё месяц. Маленький камушек, от которого расходятся круги.
Когда мы с мамой свернули во двор, уже смеркалось. И там стояла чёрная «Чайка».
Слишком чистая для нашей улицы. Слишком гладкая. Как будто её выставили напоказ, чтобы люди заранее поняли: сейчас им объяснят жизнь без права задавать вопросы.
Чуть дальше, у соседнего подъезда, стояла ещё одна машина. Серая «Волга», без эмблем, без шика. Невзрачная, но не местная. В ней кто-то сидел и не торопился выходить. Просто ждал.
Дар не дёрнулся — никто не врал. Но в груди шевельнулось другое: ощущение, что во дворе сразу две инстанции, и обе пришли по нашу душу.
У мастерской стояли двое в сером. Один с папкой, второй с лицом, которое хочется зашкурить до нормального выражения. Отец рядом с ними выглядел так, будто за последние десять минут резко постарел.
—...в рамках программы реконструкции квартала, — ровно говорил серый с папкой. — Помещение подлежит освобождению.
Мама замедлила шаг. Отец повернулся к нам.
— Мастерскую сносят, — сказал он. — Волконские чистят линию под новый проект.
Тошнота не пришла. Эти двое не врали — им не нужно было врать. Они пришли не торговаться, а забрать. Правда может быть мерзкой, и от мерзкой правды дар не защищает.
Отец подписал бумагу. Пальцы у него дрогнули. Серые кивнули одинаково вежливо, как две дверные петли, сели в «Чайку» и уехали.
Во дворе стало тихо.
Через окно мастерской виден верстак, лампа, катушки провода, паяльник, самовар, который отец обещал отдать завтра. Всё на местах, но уже выглядело чужим.
Мама первой подошла к отцу.
— Мы что-нибудь придумаем.
Под рёбрами мягко кольнуло. Не ложь — надежда, слишком тонкая для такого удара.
Отец посмотрел на меня. Ждал фразы из тех, что произносятся автоматически.
— Я не скажу, что всё будет нормально, — сказал я. — Сейчас всё хреново. Но делать вид, что это не так, я тоже не буду.
Отец смотрел на меня несколько секунд. Потом выдохнул.
— И не надо. От нормального мы давно отъехали.
Они пошли к подъезду. Мама придерживала отца за локоть, как будто это он, а не мастерская, только что подписал акт.
Я задержался у машины с папкой — помог собрать несколько катушек, которые серый забыл бросить в кузов, и сделал это медленнее, чем нужно было. На самом деле я ждал серой «Волги».
Серая «Волга» дождалась, пока подъездная дверь хлопнула за родителями, и тогда из неё вышел человек.
Я узнал его сразу. Тот же штатский, что приходил к нам вечером после Разлома. Тот же неброский пиджак правильного покроя. То же лицо человека, который разговаривает вежливо и ничего не пропускает.
В руке у него был коричневый конверт.
— Александр Анатольевич, — сказал он, не подходя слишком близко. — Хорошо, что вы задержались. Не люблю поднимать людей дома, у них сегодня и так был тяжёлый день.
Я молчал. Дар молчал тоже. Никакой лжи в его словах не было. Это было хуже, чем ложь.
— Вот, — он протянул конверт. — Это вам. Не мне.
Я взял.
— Что это?
— Вызов на классификационную комиссию. Сектор «Б», окно семь. Завтра, к десяти. Управление по делам одарённых лиц нерегламентного пробуждения. У Софьи Игнатьевны очень узкое окно приёма, после неё талоны не выдают, поэтому, прошу, не опаздывайте.
Он говорил это ровным справочным голосом, как будто диктовал расписание электрички.
— Я никуда не оформлялся.
— Не оформлялись, — кивнул он. — За вас оформили. На прошлой неделе в радиусе четырёхсот метров от вашего дома сработал индикатор привязки реальности. Слабый всплеск. Стабильный. Стабильно повторяется. — Он чуть склонил голову. — Сегодня в шестнадцать тридцать пять — снова. Лавка Абрамова. Весы. Узнаёте маршрут?
Я не ответил.
— Я и не жду ответа. Я просто говорю, что у системы есть на вас файл, и завтра вам нужно прийти и сесть напротив человека, у которого этот файл лежит. Иначе по третьему обращению из вашего сектора участковый поднимется к нам, и тогда уже не я буду к вам ходить.
Дар не сжал горло. Это всё была правда.
Он чуть качнул головой в сторону подъезда.
— У вашего отца сегодня сложный вечер. У матери — тоже. В Управлении это тоже понимают. Поэтому повестку вам, а не им. Не превращайте мою вежливость в пустое место, Александр Анатольевич. Завтра, к десяти. До свидания.
Он сел в «Волгу» и уехал, не торопясь, так же, как «Чайка» десять минут назад.
Я остался стоять во дворе с конвертом в руке.
«Сей человек неприятен, — сказал Мерлин в голове, и впервые за день голос у него был не ворчливый, а внимательный. — Не злобой неприятен. Точностью. Он не угрожал, сиятельство. Он просто перечислил, в каком положении ты находишься».
— Я заметил.
«Заметил? Хорошо. Тогда заметь и второе: он пришёл за тобой не потому, что ты Артосов. О сём он не ведает. Он пришёл за пацаном, который дважды дёрнул ткань мира — у Разлома и у весов. Сие у них называется одарённым нерегламентного пробуждения. Удобная клетка. Внутри нескучно».
Я сунул конверт под куртку и поднялся в квартиру.
Ужин шёл молча. Мама грела вчерашний борщ, потому что готовить силы не было. Отец курил у форточки и в первый раз за мою жизнь не сделал маме замечания за дым в кухне. Я ел и думал, как сказать им. Думал, как не сказать.
Сказал, когда мама вытирала стол.
— Завтра я в город. С утра.
Отец посмотрел.
— Школа?
— Не школа.
Горло не сжалось.
Я вытащил конверт и положил на стол. Мать вытерла руки и села. Отец затушил сигарету в блюдце, чего обычно никогда не делал, и взял лист.
Прочитал не сразу. Прочитал дважды.
— Это что, — сказал он наконец. — Это что вообще?
— Это то самое, — ответил я. — Из-за чего меня уже неделю мутит, когда люди врут.
Тишина.
Мама посмотрела на меня так, как смотрят на человека, который только что сообщил, что у него вторая жизнь, и вторая ему не нравится.
— И ты всё это время...
— Молчал. Извини.
Она ничего не сказала. Просто встала, подошла, обняла за затылок и прижала на секунду — коротко, по-маминому, без слов. От её куртки пахло работой и стиральным порошком, и от этого запаха внутри меня шевельнулось что-то, чего никакой дар не зацепил бы.
Отец перечитал повестку в третий раз.
— Сектор «Б», — сказал он. — Я знаю это здание. Я там оформлял допуск к кабельным трассам в девяностых. Очередь с шести утра. С шести.
— Значит, выйду в пять.
— В четыре. Талоны живой очереди — отдельно от электронных. Это мне Вася с отделения говорил. Числа не сходятся, потому что одни идут по своему списку, другие по своему, и у них пересменка в восемь сорок.
Он сказал это автоматически, как человек, который объясняет ребёнку, как переходить трамвайные пути. И только потом до него дошло, что он сейчас не дорогу объясняет.
Он положил повестку обратно на стол и провёл по ней ладонью, как будто пытался разгладить.
— Один пойдёшь?
— Лучше один.
— Ага.
Он не спорил. Он просто кивнул, и я впервые увидел, как у отца, который всё на свете чинит руками, не хватает руки. Не физически. Просто здесь — не та техника.
Мама вернулась к столу с моим школьным блокнотом и ручкой.
— Дай сюда. Я выпишу пункты по списку. Что взять. Что подписать нельзя. Что сделать, если начнут давить.
— Мам, я...
— Я работаю в больнице двадцать лет, Саша. Я знаю, как заполняют такие бумажки. Сядь.
Я сел.
Она писала аккуратным крупным почерком, на каждый пункт оставляя место под мои возможные пометки. Отец стоял за её плечом и подсказывал — где штамп ставят, какие графы лучше оставить пустыми, где принципиально не подписывать без копии. Они оба никогда в жизни не оформляли одарённого. Просто им за жизнь столько раз оформляли что-то другое, что общая логика была им знакома, как дворовому коту знакома логика кухонного окна.
Я смотрел на их затылки и думал, что Мерлин был прав ещё в усадьбе. Тот, кого я люблю, — не исключение из дара. И не помеха ему. Это, кажется, и есть единственное, что у меня сейчас осталось своего.
Мерлин молчал. Уважительно.
В одиннадцать мама закрыла блокнот и ушла в спальню. Отец задержался на кухне.
— Саш.
— Да.
— Если завтра скажут что-то такое, после чего мы тебя не увидим неделю, — он не договорил. Подвинул мне через стол пачку смятых купюр, тех самых, которыми вчера обычно сдают за квартиру. — Это с заначки. На такси домой. На любой случай.
Дар не дёрнулся. Он сказал ровно то, что хотел сказать.
Я взял.
— Спасибо, пап.
— Не благодари. Просто завтра дойди обратно.
Он ушёл.
Я остался один на кухне, с маминым блокнотом, отцовскими купюрами и повесткой. На повестке сверху, под двуглавым гербом, стояло шапкой: «Управление по делам одарённых лиц нерегламентного пробуждения. Сектор „Б“. Окно 7. Софья Игнатьевна Тур.»
Софья Игнатьевна Тур.
Звучит, как заведующая аптекой.
«При Артуре в подобных случаях шёл к королю и просил о вмешательстве, — сказал Мерлин. Спокойно, без архаики, тем самым голосом, который у него прорезался раз в сутки. — Ныне, как я понимаю, идут к окошку семь».
— Похоже на то.
«Пойдём, сиятельство. Мне любопытно посмотреть, во что ваш век превратил аудиенцию».
Я выключил свет на кухне, пошёл к себе и долго не мог уснуть. За окном с двух сторон гавкали собаки, поезд прошёл по эстакаде, во дворе кто-то вёз мусор. А в груди тихо, ровно грело — не сила, ещё не сила, обещание силы. И где-то рядом, в ящике стола, лежал коричневый конверт с гербом.
Я смотрел в потолок и думал, что больше всего на свете мне сейчас нужна вторая пара кед.
Глава 5. Окно семь
В пять утра двор пах сырым асфальтом и собачьей миской, которую кто-то забыл унести с ночи. Я застегнул куртку до верха, проверил конверт во внутреннем кармане и пошёл на остановку, и кеды чавкали на левом ботинке, где у мизинца разошлась дыра, а носок внутри уже намок.
«Сиятельство, обувь твоя — позор для целого Рода», — заметил Мерлин с интонацией человека, которого с утра разбудили зря.
— Ты бы хоть до электрички помолчал.
«Я молчал. Ты вышел.»
К зданию Управления я вышел в пять сорок. Серый куб советской застройки, светло-зелёные стены до уровня пояса, выше — штукатурка с разводами, и табличка над крыльцом сообщала: «Управление по делам одарённых лиц нерегламентного пробуждения». Под ней, мельче и маркером по мокрому картону, было приписано «Вход с торца», и стрелка от сырости расплылась в кляксу.
На двери торца от руки добавили: «Талоны живой очереди — только до 8:40». Кто-то ручкой приписал: «не верьте», а ниже другой ручкой исправили: «верьте». Очередь сидела внутри, в тамбуре, на скамейках, накрытых жёлтым линолеумом, выгоревшим до состояния «когда-то это был цвет», и пахло мокрой одеждой и старым кофе из автомата, у которого мигала лампочка «нет молока». Тётка за стойкой выдала мне картонный талон с номером 47, не поднимая головы.
— Электронная?
— Это и есть электронная.
— А живая?
— А живая — после восьми сорока, если останутся часы приёма.
Я хотел спросить, как оба номера могут быть одной очередью, но передумал: дар фоново булькнул не от лжи, а оттого, что тётка сама не верила в свои слова и не считала это проблемой.
«Привычка, — сказал Мерлин. — Сей зверь живёт в любой системе. Не лги, но и не уточняй».
Я сел рядом с женщиной средних лет в цветастом плаще, который, кажется, помнил Олимпиаду, и на коленях у неё лежала папка с документами, перевязанная аптечной резинкой.
— Тоже к Софье Игнатьевне? — спросила она. — Эльвира Григорьевна. Я уже четвёртый раз, они мои документы теряют. Один раз — случайность, четыре — система. А у вас?
— Поздно проснулся.
— У меня голос, — сказала она с гордостью. — Внутренний. Шепчет лотерейные числа, точные, не врёт, только на день позже. Я ему говорю: Семён Иванович, миленький, ты бы хоть в обед, на сегодняшние. Молчит. Зачем мне такой дар?
Дар правды у меня внутри тихо сел на пятки: Эльвира Григорьевна не врала, она действительно жила с голосом по имени Семён Иванович и считала это даром.
«Сие, кажется, не дар, а соседка с третьего этажа», — задумчиво сказал Мерлин.
— А вы здесь за справкой?
— Без справки в ЖЭКе не верят, а раз дар — льготы по коммуналке как пробудившейся вне реестра. Тысяча двести в месяц — макароны, чай и на стиральный порошок остаётся.
Через двадцать минут напротив сели женщина и пацан лет тринадцати-четырнадцати, и у обоих было то самое выражение, по которому видно: пришли не за справкой, а потому что иначе нельзя. Куртка с собачьей шерстью у матери, лицо стянуло до скул; пацан смотрел в пол, костлявая шея торчала из ворота куртки на размер больше, чем нужно.
— Тоже к семёрке? — не выдержала Эльвира Григорьевна.
— К семёрке, — глухо ответила мать. — Школа.
Пацан поднял глаза на полсекунды, и я увидел, что зрачки у него ещё дрожат, как у человека, который недавно очень сильно испугался самого себя.
— Шкафчики, — сказал он тихо матери.
— Я знаю, что шкафчики. Молчи.
«Дар вышел сам, без зова, — сказал Мерлин негромко. — Оформят со специальным куратором, ежели повезёт. Ежели нет — техкорпус, годика через два».
— Он же ребёнок.
«Сиятельство, ты прошлой неделей сам был ребёнком. У них сие не аргумент».
К семи в тамбуре сидело уже человек двадцать, из коридора щёлкала пластиковая колонка, и женский голос с интонацией справочной автобусной станции называл номера. Эльвиру Григорьевну вызвали в семь сорок, и через десять минут она вернулась с талоном другого цвета и лицом человека, которому Семён Иванович впервые шепнул что-то полезное.
— Послали на магомер, — шепнула она. — А магомер сегодня после обеда.
В восемь тридцать колонка вызвала номер сорок семь.
Я встал, и кед чавкнул на расстоянии трёх метров от стойки. Тётка наконец подняла голову.
— Паспорт в залог. Ручка ваша?
— Нет.
Она вынула из ящика синюю шариковую с обкусанным колпачком, явно не моими зубами, и положила передо мной двенадцать страниц, скреплённых канцелярской скрепкой. На верхнем листе стояли двуглавый герб и слова «Сектор Б. Форма 12-а (упрощённая)». Двенадцать страниц упрощённой формы.
«Прежде чем писать, читай, — сказал Мерлин. — Сия бумага — не анкета, сия бумага — окоп, в который тебя сажают».
Я сел за длинный фанерный стол у окна, где уже скрипели ручками такие же, как я. Начиналось с понятного: фамилия, имя, отчество, адрес, школа. Дальше становилось интереснее.
«Опишите момент пробуждения дара (свободная форма, не более одной страницы)».
Я написал: «Ощутил резкое изменение восприятия в районе сектора Б-3 на прошлой неделе». Горло слегка стянуло. Дописал: «Точное время не помню, подробности уточню в личной беседе». Стянуло меньше. Достаточно.
Дальше пошли вопросы из разных эпох. «Цвет источника» — варианты от золотого до иного, и Мерлин велел ставить «иное», потому что сам я источника глазами не видел. «Наблюдались ли в детстве (до 7 лет) сны с геральдической символикой?» Я в семь лет видел во сне Соника на оранжевом фоне, но Мерлин подтвердил, что Соник — не герб.
— Я честно не помню, были ли гербы.
«Ставь "нет". Истинного ответа на сей вопрос ты сам не знаешь, посему мир не возразит. Правда, коей ты не ведаешь, в счёт лжи не идёт. Запомни сие — пригодится».
Я поставил «нет», и дар молчал. Дальше шла серия похожих ловушек — наличие домашнего фамильяра, телепатия у животных, упоминания о Великом Пробуждении 1853 года, — и я ставил «нет» подряд, потому что моя кошка Раиса, прожившая у нас до моих десяти, фамильяром не была: она была Раисой.
В графе типа дара стояли три варианта — «слышит ложь», «чует магию», «другое».
«Ставь "другое", — сказал Мерлин. — Третья графа в анкетах создана, чтобы туда сваливать всех, кого лень классифицировать. В неё тебя поместят и забудут, а забыть — для тебя сейчас лучшая судьба».
Я поставил «другое».
В самом низу последней страницы стояла строка в жирной рамке: «Заведомо ложные сведения, сообщённые в настоящей анкете, преследуются по закону. Я ознакомлен. Подпись». Если ложные не заведомо — ты в порядке, если заведомо — статья, и граница проходила ровно по краю того места, где я только что прошёл.
«Подписывай, — сказал Мерлин. — Ты не лгал заведомо, ты не знал. Сие законом не карается».
Я подписал, и на секунду ладонь нагрелась — еле, на грани, как будто дар прислушался и решил не возражать.
Я отнёс анкету к окну семь. В окне сидела сухая женщина лет пятидесяти: седые волосы в узле, очки на цепочке, синий пиджак нерабочего покроя, и перед ней лежали журнал в твёрдой обложке, тонкая тетрадка в клетку и стакан с ручками в трёх отдельных гнёздах. На стене за её спиной висел двуглавый орёл и плакат «Берегите тишину в коридоре», у которого отслоился левый угол.
— Серов? Александр Анатольевич?
— Да.
Она взяла мою анкету и стала читать — не пробегать глазами, а именно читать, двигая губами на сложных вопросах. Я постоял минуту, потом сел на привинченный пластиковый стул, у которого левая ножка была короче правой.
— «Иное» в графе цвета источника, — пробормотала она. — Седьмой год подряд большинство пишет «иное», и никто никогда не уберёт этот вопрос.
— А кто его писал?
— Никто, он был всегда. Как двуглавый орёл: вы с ним рождаетесь, с ним умираете, с ним стоите в очереди.
Дар не дёрнулся: Софья Игнатьевна не врала, она разговаривала со мной как с очередным пунктом своего двадцатилетнего стажа. Дочитав до графы «другое» в типе дара, она фыркнула короткой носовой нотой и сделала пометку в своей тетрадке мелким аккуратным почерком.
— Что вы там пишете?
Она подняла глаза впервые — усталые и точные, не злые, просто проницательные, как у человека, который двадцать лет смотрит в одно окошко на одних и тех же испуганных людей.
— Свои наблюдения. Анкета меня раздражает двенадцать лет, но никто не разрешает её менять, а наблюдения — мои. Это, надеюсь, ещё разрешено.
— И что вы наблюдаете?
— Что у вас руки чистые, обувь грязная, и вы прочитали каждый вопрос, прежде чем поставить галочку. Большинство ставит по диагонали и ждёт, что мир обойдётся.
— Мир не обходится?
— Обходится. Ровно в той мере, в какой ему помогают.
Дар молчал. Софья Игнатьевна закрыла тетрадку и подвинула мне жёлтый талон.
— Магомер. Кабинет одиннадцать, по коридору налево, до конца, направо.
Кабинет одиннадцать пах нагретой пластмассой и лимонадом. Лаборант оказался парнем года на три старше меня, в халате, который был ему велик, и с открытой бутылкой на столе. Прибор был размером с микроволновку, белый, с одной чёрной ручкой и табло вверху; сбоку торчал провод с пластиной для ладони. На корпусе стояла табличка «Магомер М-3, 2011 г.в. Не пинать», и кто-то маркером приписал: «А очень хочется».



