- -
- 100%
- +
В то же время он не мог не вспомнить и перепалку между ним и тётей. Во время этой стычки он всё время сдерживал себя, стараясь не выказывать своих чувств. В этом была его гордость, и в то же время, как подсказывало ему его настроение, в этом таился и определенный дискомфорт.
Взглянув на этот давно откладывавшийся визит, на который он убил полдня, просто с точки зрения приятности-неприятности, Цуда тотчас же на контрасте вызвал в памяти оживлённую госпожу Ёсикава и её красивую гостиную. Вслед за этим перед его глазами проплыло лицо О-Нобу, которая в последнее время наконец начала укладывать волосы в пышную причёску марумагэ.
Собираясь было встать, он оглянулся на Кобаяси.
— Ты ещё остаёшься?
— Нет. Я тоже пойду.
Кобаяси тут же засунул недокуренную папиросу «Сикисима» в карман брюк. Тут, когда они уже собрались уходить, дядя, словно невзначай, снова открыл рот.
— А как там О-Нобу? Всё собираюсь да собираюсь навестить, но бедность, некогда, вот и не захожу. Передавай привет. Небось скучает без тебя, когда ты пропадаешь в больнице? Эта женщина. Вообще, чем она занимается?
— Чем занимается? Да ничего особенного, наверное.
Рассеянно ответив так, Цуда вдруг, по какой-то причине, добавил:
— То говорит такие беззаботные вещи — «хочу лечь в больницу вместе с тобой», то командует: «подстригись», «сходи в баню» — куда строже, чем тётя.
— Молодец, разве нет? Найдётся ли ещё кто-нибудь, кто будет давать такие советы такому щёголю, как ты?
— Счастливчик!
— А как театр? В последнее время ходите?
— Да, иногда ходим. На днях вот Окамото приглашал, но, к сожалению, нужно было уладить дела с этой болезнью.
Тут Цуда мельком взглянул на тётю.
— А что, тётя, не пригласить ли вас на днях в Императорский театр? Иногда полезно сходить в такое место, освежиться.
— Ах, спасибо. Но если уж вы меня приглашаете…
— Не хотите?
— Не то чтобы не хочу, а когда ещё это будет, неизвестно.
Цуда, нарочно восприняв этот ответ тёти, не слишком жаловавшей театры, буквально, почесал в затылке.
— Если уж мне так мало доверия, то я и не знаю…
Тётя фыркнула.
— Театр — это ладно, а как у тебя с Киото, Ёсио-сан, потом что?
— А что, из Киото что-нибудь писали сюда?
Цуда, приняв серьёзное выражение, перевёл взгляд с дяди на тётю. Но оба ничего не ответили друг другу.
— А дело в том, что отец написал мне, что в этом месяце денег прислать не может и чтобы я выкручивался сам. Разве это не возмутительно?
Дядя только усмехнулся.
— Брат, видно, сердится.
— Всё это Хидэ, наверное, наговорила лишнего, вот и вышло плохо.
Цуда, с некоторой досадой, произнёс имя сестры.
— Хидэ не виновата. С самого начала виноват ты, Ёсио-сан.
— Может, и так, но где это видано, чтобы кто-то аккуратно, каждый месяц возвращал деньги, полученные от отца?
— Тогда и не надо было с самого начала обещать аккуратно возвращать. К тому же…
— Понял я, тётя!
Цуда своим видом показал, что чувствует себя побеждённым, и встал. Однако, чтобы придать бодрости себе, поспешно отступающему после поражения, он, словно подстёгивая, потянул за собой Кобаяси, не забыв выйти вместе с ним на улицу.
XXXIII
Снаружи не было ветра. Тихий воздух холодно касался щёк двоих быстро шагающих людей. Казалось, с высокого звёздного неба тихо-тихо падала невидимая глазу прозрачная роса. Цуда похлопал себя по плечу пальто. Отчётливо ощутив кончиками пальцев холодок, просачивающийся сквозь подкладку пальто, он оглянулся на Кобаяси.
— Днём тепло, а к ночи всё-таки холодно.
— Ага. Всё-таки уже осень. Прямо-таки пальто нужно.
Кобаяси был только в своём новом костюме-тройке, ничего поверх. Он громыхал тяжёлыми, нарочито грубыми, с толстыми квадратными носами, американского фасона ботинками и нарочито размахивал толстой тростью, — его вид точь-в-точь походил на демонстранта, оказывающего сопротивление холодному воздуху.
— А куда делось то твоё хвалёное пальто, что ты сшил, когда ещё учился в школе?
Он вдруг задал Цуде неожиданный вопрос. И тот не мог не вспомнить то время, когда хвастался этим пальто перед Кобаяси.
— Ещё есть.
— Что, до сих пор носишь?
— Сколь бы я ни был беден, не могу же я вечно бережно носить студенческое пальто.
— Вот как? Ну, значит, отлично. Отдай его мне.
— Если хочешь, могу отдать.
Цуда ответил скорее холодно. Человек, обновивший всё, вплоть до носков, и желающий при этом получить чужое поношенное пальто, — в этом было некоторое противоречие. По крайней мере, это доказывало, что в жизни этого человека существуют нерегулярные материальные «неровности», ухабы. Помолчав, Цуда спросил Кобаяси:
— Почему же ты вместе с костюмом не сшил и пальто?
— Нельзя меня с тобой равнять.
— Тогда откуда же взялись этот костюм и ботинки?
— Вопрос у тебя слишком жёсткий. Можешь быть спокоен, я, сколько ни есть, ещё не ворую.
Цуда тут же замолчал.
Они вышли на вершину большого спуска. Невысокий холм, видневшийся на той стороне широкой долины, чернел длинной полосой, словно спина чудовища. Кое-где в осенней ночи там и сям мерцали огоньки, источая капельки тепла.
— Слушай, давай по дороге зайдём куда-нибудь, пропустим по одной!
Прежде чем ответить, Цуда сначала оценивающе взглянул на Кобаяси. Справа от них был высокий вал, а на нём сплошь разрослась густая бамбуковая роща. Ветра не было, бамбук не шумел, но верхушки бамбуковых листьев, казавшихся спящими, навевали Цуде чувство осеннего запустения.
— Какое здесь мрачное место. Наверное, оно всегда будет заброшено, потому что приходится на задворки какого-то даймё или аристократа. Пора бы уже его расчистить.
Цуда произнёс это, пытаясь уклониться от прямого предложения. Но Кобаяси и в грош не ставил бамбуковую рощу.
— Эй, пойдём! Давно не пили вместе.
— Только что же пили, а тебе уже опять захотелось?
— Только что пили! Такая малость за выпивку и не считается.
— Но ты же сам отказался, сказал, что с тебя довольно.
— При хозяине и хозяйке нельзя было напиться как следует, вот я и сказал так, делать нечего. Если уж совсем не пить — ладно, а давать вот так, по чуть-чуть, — это даже вредно. Нужно выпить до нужной степени, а потом уж останавливаться, иначе на здоровье повлияет.
Кобаяси, выдумывавший удобные для себя доводы и во что бы то ни стало тащивший за собой Цуду, был для него несколько обременительным спутником. Цуда, наполовину с иронией, спросил:
— Ты угощаешь?
— Ага, могу и угостить.
— И куда же ты собираешься пойти?
— Куда угодно. Хоть в забегаловку, где подают одэн, и то сойдёт.
Они молча спустились вниз по склону.
XXXIV
Если судить по маршруту, Цуде нужно было сворачивать здесь направо, а Кобаяси идти прямо. Но когда Цуда, желая расстаться по-хорошему, прикоснулся было к шляпе, Кобаяси, заглядывая своему спутнику прямо в лицо, произнёс:
— Я тоже пойду туда.
В направлении, куда они двинулись, тянулись на два-три тё (японская мера длины, в одном тё примерно 109 метров — прим. ред) кварталы, удобные для выпивки и еды. Когда они увидели заведение посреди улицы, похожее на бар, с остеклённой дверью, уютно освещённой изнутри, Кобаяси сразу остановился.
— Вот это место хорошее. Давай зайдём сюда.
— Я не хочу.
— Приличного дома, который бы тебе понравился, здесь поблизости нет, так что потерпим здесь.
— Я же болен.
— Ничего, за болезнь я отвечаю, не волнуйся.
— Не шути. Я не хочу.
— Жене я сам объясню, так что ладно.
Цуде это надоело, и он, оставив Кобаяси на месте, быстро зашагал прочь. Тогда Кобаяси, поравнявшись с ним, уже другим, более серьёзным тоном, настойчиво спросил:
— Тебе так неприятно пить со мной?
На самом деле это было ему действительно настолько неприятно, что, услышав эти слова, Цуда тут же остановился. И, вопреки своему желанию, принял решение.
— Ладно, давай выпьем.
Они тотчас же потянули на себя светлую остеклённую дверь и вошли внутрь. Кроме них, там было всего пять-шесть посетителей, но из-за того, что заведение было не слишком просторным, чувствовалась теснота. Выбрав уголок, где, по-видимому, можно было относительно свободно усесться, они заняли места напротив друга друга и, пока ждали заказ, с несколько любопытным видом оглядывались по сторонам.
Судя по одежде, среди прочих любителей выпивки не было ни одного человека с заметным общественным положением. Те, кто, видимо, возвращался из бани, с мокрым полотенцем на плече поверх полосатого хантэна (короткая куртка, как правило это рабочая одежда — прим. ред), подпоясанные простым хлопчатобумажным поясом, с нарочито нацепленной подделкой под нефрит посередине шнура для хаори, — такие субъекты были ещё из более-менее приличных клиентов. Иные и вовсе выглядели сущими сборщиками макулатуры. Был даже один в рабочем переднике и кальсонах.
— Ну как, демократично, хорошо, правда?
Кобаяси наливал сакэ в чарку Цуды. Его новый, кричащий костюм, словно опровергавший его слова, тотчас же бросился в глаза Цуде, но сам он, казалось, этого вовсе не замечал.
— Я, в отличие от тебя, всё-таки симпатизирую низшим слоям общества.
С таким видом, будто здесь собрались чуть ли не его братья, Кобаяси обвёл взглядом всех присутствующих.
— Посмотри. У них у всех физиономии лучше, чем у представителей высшего общества.
Цуда, у которого не хватило смелости с ними поздороваться, вместо того чтобы обводить взглядом всех, пристально посмотрел на Кобаяси. Собеседник тут же уступил.
— По крайней мере, они умиротворены, правда?
— В высшем обществе тоже бывают вполне умиротворенные персоны.
— Но способ умиротворения другой.
Цуда гордо не стал спрашивать, в чём разница. Но Кобаяси ничуть не смутился и продолжал одну за другой опрокидывать чарки.
— Ты презираешь таких людей. С самого начала смотришь на них свысока, как на не заслуживающих сочувствия.
С этими словами, не дожидаясь ответа Цуды, он окликнул какого-то парня, похожего на разносчика молока, сидевшего напротив.
— Эй, друг! Ведь правда?
Неожиданно окликнутый парень повернул упрямую шею и мельком взглянул на них. Тогда Кобаяси тотчас же протянул в его сторону свою чакру.
— Ну-ка, выпей!
Парень ухмыльнулся. К несчастью, между ним и Кобаяси было расстояние около двух метров. Не чувствуя необходимости вставать и принимать чарку, тот лишь улыбнулся и не двинулся с места. Но и это, кажется, удовлетворило Кобаяси. Убирая протянутую чарку и поднося её ко рту, этот тип снова заявил Цуде:
— Вот видишь, как я и говорил. Ни одного высокомерного типа, как в высшем обществе.
XXXV
Небольшого роста мужчина в пальто-инвернесс (длинное просторное пальто с пелериной — прим. ред) вошёл, разминувшись с коротко стриженным парнем в хантэне, и сел немного поодаль от них. Не снимая глубоко надвинутой на лоб кепки, он огляделся по сторонам, затем полез за пазуху. Достав оттуда тонкую небольшую записную книжку, раскрыл её и уставился в неё — то ли читал, то ли думал. Он так и не снял своё потрёпанное пальто-инвернесс. И кепка оставалась у него на голове. Но книжку данный посетитель долго не держал раскрытой. Бережно спрятав её за пазуху, он теперь, попивая, исподлобья, словно стараясь не смотреть, начал разглядывать других людей. Время от времени данный субъект высовывал руку из-под полы своего коротковатого пальто и поглаживал редкие усики под тонким носом.
Цуда и Кобаяси, сами того не замечая, уже некоторое время следили за ним, и когда их взгляды встретились с его взглядом, они уставились друг на друга, повернувшись прямо. Кобаяси слегка подался вперёд.
— Знаешь, кто это?
Цуда не изменил позы. Ответил тоном, говорившим, что вопрос не стоит ответа.
— Откуда мне знать.
Кобаяси ещё понизил голос.
— Это же шпик.
Цуда не ответил. Обладая большей, чем собеседник, устойчивостью к сакэ, он, напротив, не терял самообладания. Молча осушил свою чарку. Кобаяси тут же налил ему до краёв.
— Посмотри на этот взгляд.
Цуда, слегка усмехнувшись, наконец открыл рот.
— Если будешь без разбору ругать высшее общество, то тебя сразу же примут за социалиста. Будь осторожнее.
— Социалиста?
Кобаяси нарочито громко произнес это слово и нарочно посмотрел в сторону мужчины в инвернессе.
— Насмешил. Я, как ни посмотри, всего лишь сочувствующий добропорядочным беднякам. А вот вы, такие чопорные, прилизанныe, гораздо хуже меня. Подумай хорошенько, кого из нас скорее следует забрать в полицию.
Мужчина в кепке молча уставился в пол, так что Кобаяси ничего не оставалось, как наброситься на Цуду.
— Ты, может, и не считаешь этих землекопов и чернорабочих за людей?
Кобаяси начал было так и огляделся по сторонам, но, к несчастью, ни землекопов, ни чернорабочих нигде не было видно. Однако он, ничуть не смущаясь, продолжал болтать.
— Неизвестно, насколько больше в них, чем в тебе или в шпике, врождённой благородной человечности. Только эта человеческая красота загрязнена пылью бедности и нужды. То есть они грязны, потому что не могут помыться. И нечего их презирать.
Тон Кобаяси звучал скорее как защита самого себя, чем как защита бедняков. Но Цуда опасался, что если он будет слишком активно ввязываться в подобные дискуссии, то это повредит его репутации, и нарочно уклонялся от спора. Тогда Кобаяси снова пристал к нему.
— Ты молчишь, но не веришь моим словам. У тебя точно такой вид. Тогда я тебе объясню. Ты ведь листал русские романы?
Цуда, не прочитавший ни одного русского романа, по-прежнему ничего не отвечал.
— Тот, кто читал русские романы, особенно романы Достоевского, наверняка знает. Что, каким бы низким и необразованным ни был человек, порой из его уст, как из источника, льются слёзно трогательные, совершенно безыскусные, чистые и искренние чувства. Каждый должен это знать. Ты считаешь это ложью?
— Я Достоевского не читал, так что не знаю.
— Спроси у сэнсэя, он скажет, что это ложь. Что это всего лишь приём, рассчитанный на то, чтобы, нарочно вложив такие возвышенные чувства в низменные сосуды, сентиментально воздействовать на читателя, — иными словами, это своего рода художественный приём, который из-за успеха Достоевского породил множество подражателей и стал дешёвкой. Но я так не думаю. Когда слышу такое от сэнсэя, меня это бесит. Сэнсэй не понимает Достоевского. Сколько бы ему ни было лет, он постарел только на книгах. А я, сколько бы мне ни было лет, я…
Слова Кобаяси становились всё настойчивее. Под конец он с видом человека, не сумевшего сдержать своего волнения, уронил несколько слёз прямо на скатерть.
XXXVI
К несчастью, сердце Цуды не было настолько пьяно, чтобы поддаться настроению собеседника. Его взгляд, наблюдавший это возбуждённое состояние со стороны, оставался критическим. Он сомневался внутри себя, что же заставляет Кобаяси плакать — сакэ или дядя. Достоевский или японские низы. Что бы это ни было, он прекрасно понимал, что это не имеет к нему почти никакого отношения. Ему было и скучно, и тревожно. Он лишь с досадой смотрел на следы слёз, пролитых перед ним этим впечатлительным человеком.
Мужчина, которого они заподозрили в слежке, снова достал из-за пазухи тонкую записную книжку и принялся что-то усердно писать в неё карандашом. Его поведение, тихое, как у кошки, но, казалось, и всё подмечающее, как у кошки, вызывало у Цуды странное чувство. Но опьянение Кобаяси уже перешагнуло через это. Шпики были ему совершенно безразличны. Опьяневший спутник вдруг сунул руку в рукаве своего нового костюма прямо под нос Цуде.
— Когда я одет грязно, ты, наверное, презираешь меня, говоря, что грязно. А когда изредка надеваю чистое, презираешь за чистоту. Так что же мне делать? Как мне добиться твоего уважения? Будь милостив, научи. Мне, как ни крути, хочется, чтобы ты меня уважал.
Цуда, горько усмехнувшись, оттолкнул его руку. Удивительно, но в этой руке не было силы. Словно первоначальный напор внезапно куда-то улетучился, она послушно вернулась на место. Но его рот не был так послушен, как рука. Убрав её, он тотчас же открыл рот.
— Я прекрасно знаю, что у тебя на уме. Ты, наверное, хочешь посмеяться, что я, так сочувствуя низшим слоям, и будучи сам бедняком, сшил себе новый костюм, и считаешь это противоречием.
— Как бы ни был беден, сшить себе один костюм — дело обычное. Иначе пришлось бы ходить голым. Что плохого в том, чтобы сшить? Никто ничего такого не думает.
— А вот и нет. Ты думаешь, что я просто наряжаюсь. Считаешь, что я щеголяю. Это плохо.
— Вот как? Ну, плохо так плохо.
Цуда, поняв, что с собеседником не сладить, наконец осознал удобство капитуляции и начал поддакивать для вида. Тогда и тон Кобаяси естественно изменился.
— Нет, я тоже плох. Плох. Во мне тоже есть щегольство. Я это вполне себе признаю. Признаю, но знаешь ли ты, почему я сшил этот костюм?
У Цуды, конечно, не было причин знать такую особую причину. Да и знать не хотелось. Но в силу обстоятельств пришлось спросить. Кобаяси, разведя руки в стороны, оглядывая себя, ответил скорее с грустью.
— Дело в том, что в этом костюме я скоро уезжаю из столицы. Уезжаю в Корею.
Цуда впервые удивлённо взглянул на собеседника. Заодно заметил, что галстук у него съехал набок, что давно его беспокоило, и велел поправить, после чего снова продолжил слушать.
Оказалось, что его спутник долгое время помогал дяде с редактированием журнала, корректурой, а в промежутках писал свои статьи и носил их повсюду, где могли заплатить, и, хотя всегда казался занятым, в конце концов не выдержал жизни в Токио и решил перебраться в Корею, где почти договорился о работе в одной местной газете.
— Если так трудно, сколько ни терпи в Токио, ничего не поделаешь. Жить там, где нет будущего, действительно невыносимо.
Говоря так, будто в Корее его ждут блестящие перспективы, он тут же противоречил сам себе.
— Короче говоря, я, наверное, родился под несчастливой звездой — всю жизнь скитаться. Никак не могу осесть на одном месте. Даже если бы я сам захотел, общество не даёт, вот ведь жестокость. Не остаётся ничего другого, как стать беглецом.
— Пустить корни — это не только твоя беда. Я тоже никак не могу.
— Не говори таких греховных слов. Ты не можешь сделать этого от излишества. А мне, чтобы не умереть с голоду, придётся гоняться за куском хлеба до самой смерти, вот в чём му́ка.
— Но невозможность в наши дни просто взять и пустить корни — это общая черта современных людей. Ты не один такой страдалец.
Кобаяси не выказывал желания утешиться словами Цуды.
XXXVII
Служанка, уже некоторое время наблюдавшая за ними, вдруг подошла и с нарочитым видом принялась убирать со стола. Словно по этому сигналу, мужчина в пальто-инвернесс бесшумно встал. Оба они, давно уже переставшие пить и только болтавшие, тоже не могли оставаться на месте. Цуда, улучив момент, сразу же поднялся. Кобаяси, прежде чем отойти от стула, взял коробку с папиросами, стоявшую между ними. И, достав оттуда ещё одну папиросу с золотым мундштуком, закурил. Это действие, похожее на плату за проезд, иронично кольнуло взгляд Цуды, который взял коробку с папиросами и убрал в рукав.
Время было ещё не очень позднее, но осенние улицы темнели удивительно быстро. Трамвай гудел где-то вдалеке, издавая звуки, неслышные днём. Две чёрные тени, каждая под влиянием своего настроения, всё ещё не расставались и двигались вдоль реки.
— Когда ты едешь в Корею?
— Может, как раз когда ты будешь в больнице.
— Так скоро?
— Да нет, не обязательно. Точно не узнаю, пока сэнсэй ещё раз не встретится с тамошним главным редактором.
— День отъезда? Или сам факт поездки?
— Ну, примерно…
Его ответ был немного уклончив. Когда Цуда, не став допытываться, быстро зашагал дальше, Кобаяси снова заговорил.
— По правде говоря, я и не хочу ехать.
— Дядя Фудзии что, настаивает?
— Да нет.
— Тогда и не езди, раз не хочешь.
Слова Цуды, будучи очевидной для всех истиной, жестоко пронзили настроение собеседника, который, казалось, жаждал сочувствия. Через несколько шагов Кобаяси вдруг повернулся к Цуде.
— Цуда-кун, мне одиноко.
Цуда ничего не ответил. Они снова молча зашагали. Вода, скудно текущая посреди мелкого русла, исчезала в темноте под смутно видимыми сваями моста, издавая слабый звук, который журчал в промежутках между гудками трамваев.
— Я всё-таки поеду. Так или иначе, лучше поехать.
— Ну и езжай.
— Угу, поеду. Чем быть здесь и чтоб меня все презирали, лучше уж в Корею или на Формозу.
В его тоне слышалось раздражение. Цуда вдруг почувствовал необходимость применить более мягкий тон.
— Не надо так пессимистично смотреть. Пока ты молод и здоров, куда бы ты ни поехал, везде сможешь добиться успеха, правда?.. Давай перед твоим отъездом устроим прощальную вечеринку, чтобы поднять тебе настроение.
Теперь уже Кобаяси не ответил. Цуда, чтобы загладить возникшую неловкость, снова заговорил:
— Если ты уедешь, как же тогда со свадьбой О-Канэ-сан? Ведь будет трудно.
Кобаяси посмотрел на Цуду, словно человек, вдруг вспомнивший о сестре, о которой до сих пор и не думал.
— Угу. Её, конечно, жалко, но ничего не поделаешь. То есть пусть считает, что ей не повезло, и смирится.
— Даже если ты уедешь, дядя и тётя как-нибудь устроят, наверное.
— Да, видимо, только так и остаётся. Иначе пришлось бы отменить эту свадьбу и держать её вечно вместо служанки в доме сэнсэя, — но это, наверное, одно и то же. Кроме того, я ещё должен сэнсэю. Если я поеду, мне придётся занять у него на дорогу.
— А там разве не дадут?
— Похоже, не дадут.
— Надо бы как-нибудь вытянуть.
— Ну…
Когда после минутного молчания он снова заговорил, это было похоже на монолог.
— Деньги на дорогу займу у сэнсэя, пальто возьму у тебя, единственную сестру брошу, — проще некуда.
Это были последние слова, сказанные Кобаяси в тот вечер. Наконец они расстались. Цуда, даже не оглянувшись, быстро зашагал домой.
XXXVIII
Ворота его дома, как обычно, были заперты. Он взялся за калитку. Но и калитка в эту ночь не открывалась. Подумав, что, может, она попросту заедает, попробовал ещё два-три раза и, когда, наконец, дёрнул её изо всех сил, услышал с обратной стороны тяжёлый лязг засова и наконец сдался.
Удивлённый этим неожиданным обстоятельством, Цуда некоторое время постоял перед калиткой, склонив голову набок. С тех пор как они завели своё хозяйство, он ни разу не ночевал вне дома, и даже когда случалось возвращаться поздно, с таким ещё не сталкивался.
Сегодня он хотел пораньше вернуться домой, ещё с сумерек. И ужин у дяди, скорее номинальный, ел тоже вынужденно. И немного сакэ, к которому не лежала душа, выпил только из вежливости перед Кобаяси. Вечер Цуда провёл вне дома, в мыслях всё время возвращаясь к образу О-Нобу. Вернувшись с этой холодной улицы, он словно стремился к тёплому домашнему огоньку, идя прямо на него. Когда его тело, словно лошадь, наткнувшаяся на глинобитную стену, остановилось, его ожидание тоже внезапно упёрлось в ворота. Произошло ли это из-за О-Нобу или случайности? Для него сейчас это был отнюдь не маловажный вопрос.
Он поднял руку и два раза тихонько постучал в запертую калитку — тук-тук. Стук, звучавший скорее как «почему заперто?», чем «откройте», разнёсся в темноте поздней улицы. И тут же изнутри раздалось «да!». Голос, ударивший по его барабанным перепонкам почти мгновенно, как эхо, принадлежал не служанке, а О-Нобу. Внезапно успокоившись, Цуда прислушался с этой стороны двери. Ясно послышался щелчок выключателя — зажгли свет в прихожей, который обычно зажигали только по необходимости. Решётчатая дверь тут же с шумом отодвинулась. Входная дверь, очевидно, ещё не была заперта.



