Прощание

- -
- 100%
- +
Наблюдатель заорал в дверях:
– Германцы атакуют!
Скворцов первым выскочил из блокгауза. Артиллерийский обстрел продолжался, а немцы уже шли прерывистой цепью и палили из автоматов. Похоже было, что хотят под шумок артиллерийской стрельбы приблизиться к огневому валу. Так оно и было: немцы подошли и затоптались, остерегаясь своих осколков. Пушки заткнулись, но прежде чем автоматчики побежали в атаку, Скворцов крикнул:
– Огонь!
И вдруг перед траншеей плеснуло пламенем, грохнул разрыв. Скворцова отшвырнуло, ударило о стенку, и он потерял сознание, сполз на дно траншеи.
Очнулся от того, что в рот совали горлышко фляги, оно стучало о зубы, вода стекала по подбородку. Скворцов сделал несколько глотков. Хотел спросить, что случилось, – голоса не было, глотка как закупорена. Он надсадно закашлялся, и с кашлем будто выскочила эта пробка.
– Что?
– Ничего, контузило маленько, товарищ лейтенант. А так обошлось…
Из туманной пелены проступало лицо отвечавшего. Лобода? Верно, сержант Лобода, за ним – еще лица, смутные, не разобрать. Значит, контузило. Скомандовал: «Огонь!» – и огонь вспыхнул перед траншеей, – что за нелепая мысль?
Наверху разрывы, стрельба. Как с немцами? Надо отбивать атаку. Уши болели, в темени тоже покалывала боль. Тошнило. В теле вялость, слабость. Вырвало бы – и полегчало, как тогда, когда наглотался дыму в загоревшейся канцелярии. Но рвоты нет, есть только тошнота.
– Помоги, – сказал он Лободе и стал подыматься.
Голова закружилась, все поплыло перед глазами. Привалившись спиной к стене, отдышался. Оттолкнул руку Лободы, поддерживавшего его за плечо. Выдохнул:
– Все по местам! Со мной – в норме…
Лобода подал ему автомат, Скворцов отвел затвор:
– Порядок! Спасибо, Павло.
Рассосались по окопам, кроме Белянкина: политрук не уходит, одной рукой стреляет из автомата, левая на перевязи, и поглядывает на него. Стреляй, политрук, а глядеть на меня нечего, я не красна девица. Со мной все будет в норме.
Скворцов отхаркался, сплюнул. Точно, ему лучше. Словно от сырой траншейной стены, как от матери-земли, силенка входила в спину, растекалась к рукам и ногам. Или это он внушал себе?
Он отвалился от стенки, пошатываясь, шагнул в стрелковую ячейку, на развороченном бруствере приладил автомат. Руки тряслись, голова тряслась. Оклемается. Воевать нужно.
Выстрелы, взрывы, крики. В подлеске гудят автомобильные моторы. Солнце печет. Воняет взрывчаткой, гарью и разложением – оно все ощутимей, сладкое, оно забивает кислые и горькие запахи, и от него тошнит, наверное, больше, чем с контузии. На таком солнцепеке не мудрено, что трупы быстро разлагаются. Своих бы похоронить, а немцы пусть своих сами убирают.
Гитлеровцы как будто угадали мысли Скворцова: когда и эта атака была отбита, они не возобновили стрельбы; солдаты с носилками отыскивали раненых и убитых, цепляли за одежду крюками, оттаскивали к себе, в укрытия.
Убитых пограничников Скворцов велел сносить к двум большим воронкам – одна захватывала краем другую, и было похоже на восьмерку. В этих воронках и хоронили павших: заворачивали в плащи, складывали рядом, голова к голове, забрасывали серым пылившим подзолом.
Отобрав лопату у Лободы, Скворцов устало, медленно кидал грунт, комки барабанили по плащам, по сапогам. Похоронили пятнадцать человек, и каждого Скворцов узнал перед тем, как их накрыли плащами, – кого по чертам лица, кого по шевелюре, кого по татуировке на кисти, кого по одежде и обуви. За год, тем паче за два, человека можно запомнить.
Распрямившись, Скворцов снял фуражку, посмотрел на холмы, выросшие на месте воронок, посмотрел на чуб Лободы, в котором застряли комочки земли, и подумал: «Где же подмога? Когда же получим ее от отряда, от стрелковых дивизий?»
– Дадим салют в память погибших? – спросил Белянкин.
– Отставить! – сказал Скворцов. – Экономить боеприпасы! А помнить ребят мы и так будем…
Скворцов надел фуражку, за ним надели остальные. Не переставало мутить, ныл затылок. Пыль поскрипывала на зубах. Слезились воспаленные глаза, слепил солнечный свет. Солнце висело, раскаленное добела и словно спекшееся по окружности.
7
«Ни одна мировая сила не устоит перед немецким флагом. Мы поставим на колени весь мир. Немец – абсолютный хозяин мира. Ты будешь решать судьбы Англии, России, Америки… Уничтожай все живое, что оказывает сопротивление на твоем пути… Завтра перед тобой на коленях будет стоять весь мир».
(Из «Памятки солдатам вермахта»)В шестнадцать часов за Бугом прокричал паровоз, и орудия бронепоезда саданули по заставе. Полевая артиллерия не стреляла, но снаряды с бронепоезда кромсали оборону – залп за залпом. Полузасыпанный землей, оглохший, ошалевший, как бы отторгнутый от жизни, Скворцов глядел на огненный шквал, и ни одной мысли не было в голове. Может, потому, что она раскалывалась от боли. Задыхаясь, он хватал ртом воздух, глаза – округленные, остановившиеся.
А затем подумал: «Бронепоезд не достанешь, безнаказанно обстреливает…» И следом подумал, что расслабляющая бездумность прошла и надо, чтоб она не повторялась, в бою это опасная штука. А бой может завернуть еще круче, еще трудней. Приготовься ко всему.
Грохот такой, будто обваливался, рушился мир. А Скворцов стоит и будет стоять, пока жив. Убьют – что ж, от судьбы не уйти, но нужно на тот свет с собой побольше врагов прихватить.
Бронепоезд дубасил минут тридцать. Затем из-за Буга, подвывая моторами, вылетела тройка самолетов, закружилась над заставой – на крыльях черно-белые кресты. Немцы с земли выпустили серию ракет, обозначая свои позиции. Самолеты пристроились друг к другу в хвост, завертелись каруселью: бомбили, обстреливали из пушек. Они снижались так, что едва не чиркали брюхом, взмывали и вновь пикировали. Тоже, в общем, безнаказанно.
Тяжкие, как землетрясение, взрывы, стук авиапушек, вой сирен и вой моторов. Когда самолет снижался, Скворцов одиночными выстрелами стрелял по нему, видимо, мазал, ибо ничего с самолетом не происходило. Или брюхо бронировано?
Напоследок самолеты покружились, не снижаясь, будто полюбовались на то, что натворили, покачали крыльями – это немцам внизу, – прощально и улетели в Забужье. От хлынувшей тишины зазвенело в ушах. Сердце колотилось, как при подъеме в гору. Жирный дым полз по траншее, набивался в легкие. Казалось бы, сгорело все, что могло гореть. Ан нет: горит сосновая обшивка траншеи и ячеек, столб дыма там, где правофланговый блокгауз. Что с Брегвадзе? Скворцов подхватил лопату и начал забрасывать песком тлевшую обшивку.
За этой работой его и застал посыльный из правофлангового блокгауза. Боец был без фуражки, хромал. Он хотел козырнуть, но не донес руку до виска.
– К пустой голове руку не прикладывают… Говори о деле, – приказал Скворцов. – Покуда немцы не поперли… Что передает Брегвадзе?
– Товарищ лейтенант! Лейтенант Брегвадзе погиб, а старшина передает…
– Что? Погиб?
– Недавно. При бомбежке. Блок разворотило, бревна придавили лейтенанта насмерть…
Цветущего, зажигательного Васико Брегвадзе нету в живых. Нету отличного парня, рыжего веселого грузина. Как же так!
– Что старшина передал?
– Передал: командование принял на себя. Блок горит, оборона порушена, потери личного состава большие, с боеприпасами туго, потому не отойти ли на внутреннюю линию обороны?
– Отойдете только по моему приказанию, без него ни шагу назад. Так и доложи старшине. Еще что у тебя?
– Все, товарищ лейтенант, – сказал посыльный. – Разрешите идти?
– Подожди, – сказал Скворцов. – Вот тут фуражка валяется, хоронили ребят, осталась… Хорошая фуражка. Надень.
– Благодарствуйте, товарищ, лейтенант!
– Иди. И держитесь…
Связной скрылся за глыбой суглинка, и сразу немцы появились из подлеска. Они не стреляли, хотя держали оружие наготове, шли по полю осторожным, крадущимся шагом. Почему не стреляют? Думают, что на заставе все перепахано, все живое погибло? Скворцов хрипло крикнул:
– Огонь! Огонь, товарищи!
Дал короткую очередь по цепи. В траншее захлопали редкие винтовочные выстрелы, протарахтел «дегтярь». Немцы, словно опомнившись, открыли ответный огонь. Однако продвижение замедлили. Затоптались. Не ждали, что сызнова встретим свинцом? Залегли – кто в воронках, кто окапывался. Из лесу ударила артиллерия – лениво и неточно: недолет, перелет. Правофланговый блокгауз горит, его, левофланговый, разбило. А как тыльный, белянкинский, где женщины и дети?
Скворцов не спускал глаз с поля. Здесь было сравнительно спокойно, а в районе других блокгаузов – сильная ружейно-пулеметная стрельба. Притрусил посыльный от Белянкина: политрук просит подмоги. Отправляя с посыльным трех бойцов, Скворцов спросил у него:
– Как дети, женщины?
– Нормально, товарищ лейтенант, – ответил посыльный, ворочая перебинтованной шеей.
– Живы-здоровы?
– Когда уходил, были живы-здоровы.
– Ну топайте!..
А затем и бронепоезд, и полевая артиллерия обрушили свои залпы – вся оборона в огненных смерчах. Они, эти смерчи, бушевали, сжигая живое и мертвое, казалось, и сама земля сгорит в этом пекле и не останется ничего – даже пепла.
Сгорбившись, Скворцов вжимался в стенку и думал: что еще уготовано им? Танки? Да, танков не было. Будут? Пусть. Встретим и танки. Если уцелеем в этом аду. И есть ли предел тому, что выпало нам? Ведь мы всего-навсего человеки.
Разрывы дыбились и справа, и слева, и спереди; сзади тоже грохало, ревело, скрежетало, выло. Дважды Скворцова отшвыривало взрывной волной, комьями колошматило по голове, спине, груди. Съежившись, он присел на корточки, прислушиваясь к адским шумам. Не слышно ли новых? Э, разве что-нибудь разберешь в этом невероятном грохоте?
Сверху по стенке потекла земляная струйка. Скворцов смотрел на нее, извилистую, сыпучую. Сколько длился артобстрел, столько текла и струйка.
Опять немыслимая, оглушающая тишина. Скворцов поднялся, пошатываясь, отряхнулся. Поправил фуражку, поправил автомат на ремне. Высунулся из ячейки. Все заволокло дымной пеленой. Никого не видать ни рядом, ни впереди. Ни своих, ни фашистов. Один дым – стелющийся, скручивающийся в жгуты. Разъедало глаза, першило в глотке. Где-то надсадно кашляли. Скворцов отозвался резким, лающим кашлем.
Справа, в траншее, под дымной пеленой, защелкали выстрелы. Стреляли туда, в поле, в дым, и выстрелов вроде гуще, чем было раньше. Застава жила! Близкий голос Лободы:
– Товарищ лейтенант, вы тута?
– Здесь я. Чего тебе, Павло?
– Ничего. Просто удостоверился…
В разрывах между клубами дыма в траншее возник сержант Лобода, и тут же Скворцов увидел: на поле в таких же разрывах между такими же клубами – фигуры немцев. Он стал стрелять. Эти падали, появлялись другие и также падали.
Порывом жгучего, опаляющего ветра пелену приподняло, и немцы увиделись вовсе неподалеку. Можно было бить прицельно, и Скворцов бил, не переставая прислушиваться к выстрелам из траншей. Расстреляв диск, сорвал с пояса гранату, швырнул – где немцев покучней. Получайте! Думали, заставе конец?
Немцы откатились к лесу и больше не атаковали. И не обстреливали. На опушках окапывались, на опушках же дымили полевые кухни – не тот дым, что висел над заставой. На железнодорожном мосту, на автомобильном – сигналы машин, над просеками неоседающая пыль. На востоке, у Владимира-Волынского, – канонада. Значит, немцы уже там?
Подошел Лобода, оглядел Скворцова, Скворцов оглядел его. Лобода сказал:
– Что германец вытворяет, а? Спалить нас хочет заживо, изверг! Разорвать на клочки хочет! Злобствует!
– Большие потери в отделении, Павло? – спросил Скворцов.
– Да считайте, один я целехонек! Трое раненых остались в строю, двое тяжело поранены, укрыли их в воронке, остальные побитые насмерть…
– Раненым добудь воды, бинтов.
– Постараюсь, товарищ лейтенант.
– Я пройду по обороне, взгляну, что и как…
По траншее и ходу сообщения идти было невозможно – разворочены, перепаханы, – и Скворцов шел вдоль них, поминутно огибая воронки и груды земли, досок, бревен, искромсанных, едко курившихся. Недавно убитые лежали, полузасыпанные, страшные своей изувеченностью. Уцелевшие встречали Скворцова и провожали молча – кто перевязывал разорванной на ленты нижней рубашкой раны, кто пересчитывал патроны, кто разгребал завалы. Скворцову хотелось что-то сказать этим измученным, истекающим кровью ребятам, но слов не находилось, да и что скажешь, все нужное уже произносил, и не раз, – сколько можно повторять: «Держитесь… Ни шагу назад… Подмога подоспеет…»
Он пошатывался, дышал ртом. Голова сама собой клонилась вниз, но он перебарывал ее тяжесть. От напряжения болели шейные мышцы. И казалось: по этим изрытым, искалеченным местам идет давно, несколько лет подряд, круг за кругом, как слепая шахтерская лошадь. Но он не ослеп, он все видит. И запоминает – так, чтобы до смертного часа не забыть. Хотя, может, смертный час и не за горами.
У северного блокгауза, разбомбленного, догоравшего, Скворцов наткнулся на старшину и нашел слова:
– Лейтенанта Брегвадзе похоронили?
– Не управились…
– Где он?
Старшина провел Скворцова в ход сообщения от блокгауза в тыл: за уступом лежал Брегвадзе на спине, какой-то плоский, очень вытянутый, на лицо надвинута фуражка. Скворцов снял ее, заглянул в мертвые и тоже какие-то плоские глаза, накрыл лицо в кровоподтеках фуражкой, сказал:
– Похоронить!
– Беспременно, товарищ лейтенант! Предали б землице, да фашист постылый не позволял, лез и лез. – Старшина оправдывался, а сам кривился, стискивал зубы от боли, когда повернулся спиной, Скворцов увидел: гимнастерку посекло осколками, лохмотья намокли кровью.
– Что со спиной?
– Минные осколочки.
– А почему не перевяжешься?
– Осколочки мелкие… Ну и фашист лезет и лезет, товарищ лейтенант!
Скворцов нахмурился:
– Приказываю немедленно перевязаться.
– Есть, товарищ лейтенант! – Старшина сморщился, стиснул зубы.
Тыльный блокгауз был забит ранеными. Их сносили отовсюду, укладывали на полу. Когда Скворцов вошел в блокгауз, то чуть не наступил на кого-то, лежавшего прямо у двери. Стонали. Негромко переговаривались. Блокгауз осел, в трещинах, но не загорелся – это уже здорово, раненых можно укрыть.
Из дальнего угла Скворцова окликнули шепотом, который прозвучал для него криком:
– Дядя Игорь!
Кто-то из белянкинских пацанов – Гришка ли, Вовка ли. Ах, хлопчики, хлопчики, вам-то за что достается? Там же, в углу, возится с раненым Клара – подняла голову, ничего не произнесла. Напротив возятся с раненым Ира и Женя – тоже подняли головы. Скворцов спросил, ни к кому не обращаясь:
– Белянкин где?
– Отправился за боеприпасами, – ответила Клара.
Глаза привыкали к мраку. Различил: раненые лежат тесно, впритык, окровавленные бинты, бескровные лица. И ребятишки бледные-бледные, и женщины. Как неживые. И, подумав об этом, Скворцов испугался. А испугавшись, подумал: «Наверное, близок наш конец. Не может так продолжаться…»
Переступив через ноги лежавших, к Скворцову притиснулся худеньким тельцем Гришка, прошептал:
– Дядя Игорь, скоро кончится? Вы же начальник заставы…
– Скоро, Гриша, – сказал Скворцов, внутренне холодея от того, что и мальчишка заговорил о конце – только с надеждой, только не так, как думал лейтенант Скворцов, начальник пограничной заставы. А конец близок – это ощущение почти физическое.
Тот, что лежал у ног Скворцова, дернулся, закричал:
– А-а… вашу… в бога!.. Не могу больше! Пристрелите, умоляю! Что, пули жалко? Туда вас!.. В бога!..
– Не пули жалко, а тебя, Давлатян, – ласково сказала Клара. – Потерпи, милый…
– Не могу! Пристрелите!
– С полудня мучается, – сказала Клара Скворцову. – Ранение в живот…
Что в состоянии сказать Скворцов этому красивому, черноволосому парню с искусанными губами, который дрался на совесть, а теперь умирает в муках и все не умрет? Ничего, нету слов.
Сутулясь, Скворцов вышел из блокгауза. Ветер увел дым к Бугу, и обзор был сносный. Но что обозревать? Застава окружена, все изрыто, разрушено, живой пяди не сыщешь, обороны, по сути, не существует. И людей в строю почти нет, по пальцам пересчитаешь. Протяженность внешней линии обороны нам уже не осилить. Надо не растягиваться, надо сжаться, отойти на внутреннюю линию, непосредственно к заставе. Кстати, там каменное овощехранилище, устроим лазарет, окопы и траншея там с перекрытием, укреплены бревнами. А больше отходить будет некуда.
Из лощинки показался Белянкин с бойцом – боец тащил на спине ящик с патронами. Белянкин здоровой рукой нес сумку с гранатами. Вид политрука удивил Скворцова: бодрый, решительный, энергичный.
– Ну? – сказал Скворцов.
– Что – ну? – спросил Белянкин, опуская сумку наземь.
– Что будем делать?
Белянкин пожал плечами:
– То, что и делали, – сражаться.
– Само собой. Я о другом – отходим на внутреннюю линию…
– Точняк, товарищи командиры, сжать оборону, – сказал боец, продолжавший держать ящик на горбу.
– Старшина уже предлагал это, – сказал Скворцов. – Тогда было преждевременно, сейчас нет иного выхода.
– Немцы! – вскрикнул боец.
По кочковатому лугу бежали немцы – скачками и не стреляя. Первым опомнился Скворцов. За ним открыли огонь политрук и боец, еще кто-то стрелял подле блокгауза. А немцы бежали к ним, бежали.
Ударил «максим». Скворцов и Белянкин швырнули гранаты. Немцы отпрянули, но некоторые из них подбежали к блокгаузу почти вплотную – они стреляли, бросали в амбразуры гранаты и дымовые шашки. Их отогнали гранатами, очередями «максима».
«Как мы проворонили?» – подумал Скворцов.
Он торопился к блокгаузу, обгоняя Белянкина. Жирный, удушливый чад от шашек набивался в легкие, разрывал их кашлем. Прикрыв нос и рот рукой, Скворцов подскочил к массивной двери блокгауза.
Из амбразуры доносились крики, валил чад. Скворцов рванул дверь на себя – заклиненная гранатным взрывом, она не поддавалась. Вдвоем с Белянкиным они хватались за скобу, рвали – бесполезно. Попытались высадить плечами – бесполезно: доски толстые, да и открывается дверь наружу. Снова дергали, рвали скобу. Она оторвалась, они упали. Вскочив, ломились в дверь плечами. За ней невнятные крики. Они ломились из последних сил, но дверь только подрагивала.
– Товарищи командиры, дозвольте!
Боец, что пер ящик с патронами. Сейчас у него на горбе – половина бревна.
– Подсобите, товарищи командиры!
Они раскачали бревно и, как тараном, долбанули в дверь. Скорей! Вот так!
Из блокгауза вырывались клубы удушающего чада. Плотные, будто твердые, они охлестывали, обжигали смрадом, душили мертвой хваткой. Пригнувшись, Скворцов вбежал внутрь. Замешкавшийся было Белянкин ринулся за ним.
Кашляя, задыхаясь, Скворцов присел на корточки – внизу дым не такой ядовитый, – огляделся. Во мгле различил лежащую рядом женщину, рывком поднял ее – и к выходу. Отбежал, положил на землю – тут только увидел, что это Женя, без сознания, в лице ни кровинки, – побежал обратно. В дверях столкнулся с Белянкиным, одной, здоровой рукою выносившим кого-то из детей, с пограничником – на руках у него женщина. Кто? Лицо черное, закопченное. Кажется, Клара.
Скворцов снова присел на корточки. Кашель выворачивал внутренности, глаза заливало слезами. Дымно, непроглядно. Пошарил вокруг себя. Рядом застонали. Скворцов на ощупь двинулся туда, на стон.
Это был боец, Скворцов ощутил под своими пальцами петлицу, пуговицу на гимнастерке, намокший кровью бинт. Он поднял стонавшего в беспамятье пограничника, уже у выхода подумал: «Надо бы сперва женщин и детей выносить…» Опустил грузное, беспомощное тело возле Жени и, шатаясь, опять повернул к блокгаузу.
Сильно тошнило, глаза разъедала резь, и почему-то резало в желудке. Хотелось лечь, скрючиться, обхватить живот руками.
Навстречу – Белянкин с Ирой на спине, пограничник с Гришкой, да, это Гришка. Значит, женщины и дети вынесены. Близкие ему до боли, дорогие, родные Ира и Женя и ставшие такими же родными белянкинские пацаны и Клара – все спасены. И тут же он подумал, что и те бойцы и сержанты, которых вынесли и которых еще нужно вынести, – столь же родные ему люди. И люди эти все-все до единого обречены на новые смертные муки. И он сам обречен, застава обречена. Нет, к черту это слово, никакой обреченности!
Скворцов скрипнул зубами и вошел в блокгауз. Дыма было поменьше. И Скворцов увидел, откуда он расползался, ядовитый, удушающий дым, – из двух черных банок. Подскочил к ним, выбросил наружу одну, потом вторую. У стенки разглядел неподвижную, распластанную фигуру: кто-то лежит ничком, рука вывернута. Кто из пограничников? Да неважно это! Скорей его на воздух!
И еще раз Скворцов вошел в блокгауз. Дыма меньше, а задыхаешься по-прежнему. Огляделся, обшарил закоулки. Никого больше нет. Вернулся туда, где лежали вынесенные из блокгауза. Над ними склонились Белянкин и пограничники, помогавшие выносить полузадохнувшихся людей.
Скворцов посмотрел в ту сторону, куда отступили немцы. Полезут снова? Видимо, да. Но хорошо, что сейчас не лезут. Надо привести в чувство пострадавших от дымовых шашек. Молодцы ребята, из траншеи быстренько повыбрасывали эти шашки, а из блокгауза не смогли: дверь заклинило, амбразуру завалило в последний момент. Помощь пострадавшим тоже надо оказать по-быстрому. Пока позволяет обстановка.
Он подошел и затоптался, не зная, куда себя девать. Все это утро, весь день он знал, куда себя девать, а тут стоял ненужный, беспомощный. Женщинам, детям и раненым делали искусственное дыхание, разводили и сводили руки, брызгали в лицо водой; тем, кто приходил в чувство, давали напиться, они пили, и их рвало. Скворцов смотрел на Женю, Иру, Клару, на Гришку и Вовку, но видел почему-то одно и то же – изорванные на коленках шаровары Белянкина и то, как он ерзает этими голыми коленами, разводя и сводя своей крупной рукой маленькую руку Вовки.
И вдруг что-то ударило Скворцова по глазам, словно содрало с них пленку, и он увидел: у всех спасенных лица землисто-бледные, а у детей – синюшные, и губы такие же посиневшие, и взрослые как-то, хоть немного, двигались, а дети были неподвижны. Скворцов вздрогнул от истошного крика:
– Мои сыночки! Вы мертвые-е! А-а!
Клара билась, извивалась в руках еле удерживавших ее пограничников. И внезапно стихла, сделалась безучастной, только взгляд – дикий, горячечный. А Белянкин и сержант Лобода все сводили и разводили тонкие, словно просвечивающие ручонки. Скворцов подошел ближе и, чтобы не упасть, привалился спиной к стволу обезглавленного, расщепленного ясеня. Белянкин встал, оглядел всех невидяще, сказал:
– Вова мертвый…
И Лобода, приложившись ухом к груди мальчика, сказал:
– Не бьется. Гришук тоже, видать, помер. Задохся, бедняжка…
Показалось, что он валится вместе с ясеневым стволом, но Скворцов удержался на ногах, лишь головокружение да тошнит невыносимо. Он простоял еще сколько-то, глядя на мальчиков, на поникшего, всхлипывающего Белянкина, на Клару, прежде чем отклеился от дерева и произнес:
– Товарищи! Отходим ко второй линии обороны. Раненых переносим в первую очередь…
Отчего-то подумалось, что в первую очередь надо бы перенести трупы мальчиков. Отогнал эту мысль и громче, по-командирски заговорил: раненых и женщин – вперед, за ними – остальные, группу возглавляет Белянкин, пулеметчики под моим командованием прикрывают отход.
Более всего тревожило: ну как немцы начнут новую атаку именно во время отхода ко второй линии? Но иного выхода нет: первая линия разбита, разрушена, блокгаузы практически бесполезны, потери большие, нужно сократить протяженность обороны, раненых и женщин есть где укрыть – в овощехранилище. Хотя, конечно, ясно и другое: чем меньше площадь, тем больше огня могут обрушить на нее немцы. И все-таки выбора нет. Отходим.
Белянкин утерся, поднял одной рукой Вову, сержант Лобода поднял Гришу. Ира и Женя повели Клару – ноги ее заплетались, волочились. О мальчиках Скворцов ничего не сказал, но Белянкин взял их с собой. Так нужно, не оставлять же. А похоронить можно за второй линией обороны.
Скворцов затопал вдоль траншеи. Необходимо обойти оборону и всех, кто в живых, кроме пулеметного расчета, стянуть непосредственно к заставе, к овощехранилищу. Там продолжим бой. Возможно, он будет и последним. Если не подоспеет подмога. Но что-то ни из отряда, ни из дивизии ее нет. Где Владимир-Волынский, слышна канонада. И там бои. Может, подмога никак не пробьется?
Он торопился, напрягал силы, которые, оказывается, у него еще есть. По-быстрому стянуть уцелевших, хоронить недавно погибших некогда. Похороним, когда дождемся подмоги и отбросим немцев. Простите, ребята, что свой последний долг перед вами не можем по-людски выполнить.
Он вспомнил, как несколько часов назад, в начале боев, проходил по обороне, видом своим подбадривал пограничников, а тут и подбадривать особенно некого: среди развороченной земли – мертвые, мертвые. Если в ячейке или траншее виделся живой и, как правило, израненный, в окровавленных бинтах боец, Скворцов приказывал ему отходить и топал дальше.








