Иллюзия по имени Жизнь

- -
- 100%
- +
Результаты алхимии описаны в этой главе с медицинской подробностью, потому что иначе вы бы мне не поверили. Сначала пропал вкус: во рту проросла плесень, и любая еда, любой поцелуй стали отдавать сырым подвалом и могильной золой. Потом пропал цвет: пространство стало плоским и картонным, в голове воцарилась тишина, висящая над миром бетонным куполом. Я смотрел на людей, как на мазок на выцветшей картине, и не чувствовал ни отвращения, ни тоски – ничего. А потом сознание раскололось надвое. Одна половина пела про клубничный сироп, про пушистого кота и ромашковые венки, а другая в ту же секунду, в соседней строке, разбирала себя на куски. Обе пели одновременно. Обе были мной.
И когда давление становилось больше, чем выдерживала вся эта ледяная философия, срывало клапан. Тогда высокий слог обрушивался в мат.
Одно короткое слово, повторённое как заклинание наоборот, – и вся архитектура выжженного космоса отправлялась туда, куда ей и дорога. Я оставил эти срывы в книге нетронутыми. Без них она была бы красивее и лживее. Мат здесь не грубость, а звук, с которым лопается слишком туго натянутая струна.
После этого крика наступила тишина, и в ней я заметил, что всё вокруг стало мне велико: кольцо, ботинки, пальто, стул. Впору остался только титул.
Я попробовал вырезать лишнее из собственного манифеста, вычеркнул почти всё – и из уцелевших слов само сложилось то, что я отрезал. А железный сонет о том, что я кончился, дописал кот: лёг на тетрадь, стёр лапой последнюю строку и ткнулся мне в висок – туда, куда я когда-то мысленно приставлял пистолет.
А потом я упёрся в стену. В книге она называется Музеем Несуществующего. Я обнаружил, что память – не комната, которую можно проветрить, а склад без окон. Огромный, многоэтажный, с тусклыми лампами под потолком, где на крюках висят куски заброшенных времён, а на полках стоят банки, в которых закатаны чьи-то обиды, чья-то теплота, чей-то голос, сказавший однажды одно-единственное слово. Там есть стенд погасших глаз и стенд разбитых клятв. Там пахнет пылью и формалином.
Я ходил по его этажам как смотритель и как узник одновременно и впервые по-настоящему понял, что алхимия не всесильна: огонь, который плавит страх, не берёт этот склад. Что я сделал, когда это понял, – в стихотворении. Оно одно из самых длинных в книге, и в нём есть место, где я перестаю быть стоиком. Прошу вас дочитать его до конца, даже если в середине захочется перевернуть страницу. Там, на самом дне, лежит то, ради чего я его писал.
Но недожжённое не умирает:Оно уходит вглубь, как корень, в тьму,И там, во тьме, упрямо прорастает –Не к свету даже. Просто потому.А ближе к концу главы стоят два стихотворения, которые я ставлю ей в противовес. В одном ночью на окне вырастает морозный лес, которого никто не рисовал и который нечем опровергнуть, потому что он ничего не доказывает. В другом я наконец заглядываю на дно реторты, где лежит бурый шлак, который алхимики выбрасывали не глядя, и узнаю, что из него веками делали краску для теней. Без тени рисунок плоский.
Конец четвёртой главы – не триумф. Там звучат голоса, которые спорят с горнилом. Один из них мой же – из другого дня, из того дня, когда я ещё не был уверен, что чувства – это брак, подлежащий удалению. Я не заглушил его и не дал ему последнего слова: пусть спорит. Там же любовь снова стучит в дверь, которую я считал заколоченной. Я не скажу, открыл ли я. Там стоит письмо тем, кого я хоронил заранее: почти прощальное, почти признание в любви, и я до сих пор не знаю, чего в нём больше.
И там стоит стихотворение, которое называется «Счастье». Я писал его как человек, который долго шёл по лестницам вопросов без перил, чтобы в конце спросить у мира самое простое. Что он услышал в ответ – прочтёте сами.
Да, здесь я наконец оплатил титул, объявленный в конце второй главы. Совершенный Урод. Существо, переросшее потребность в жалости. Я оплатил его полностью. И обнаружил, что победа, за которую заплачено так, на ощупь неотличима от ампутации: там, где было больно, теперь не болит, но и руки там больше нет.
Закрывается глава притчей в прозе – «Архитектурой Пустоты». Это притча о Носителе. У него нет имени: имена в том городе давно превратились в пустые звуковые оболочки. В груди у него вместо сердца хрупкая стеклянная сфера, внутри которой мечется последняя искра, и весит она больше, чем целые галактики. Он идёт через город, где время свернулось в смолистые капли, где из трещин в асфальте тянутся бледные руки тех, кто сдался, а тени, отслаивающиеся от стен, шепчут ему одно-единственное слово: «Зачем?». Впереди башня, ступени которой сложены из застывших человеческих криков.
Больше я ничего не скажу. Я написал эту притчу как сказку о себе, каким хотел бы быть, – идеальным алхимиком, способным дойти до конца пути. Прочтите её медленно, ступень за ступенью. А потом переверните страницу и посмотрите, что бывает, когда сказка заканчивается и наступает ночь.
VII. НОЧЬПотому что ночь наступает всегда.
Пятая глава – о том, что броня, отлитая в горниле, не выдерживает темноты. Днём она работает безупречно. Я шучу, решаю чужие проблемы, смеюсь над пустыми вещами. Я такой энергичный, что люди просят у меня совета и благодарят. Мотор ревёт на износ. Я натягиваю нервы, как старые, грязные нити, и держусь на зубах. А потом закрываю за собой тяжёлую дверь, и батарея садится на ноль. С лица осыпается бравада, как штукатурка с потолка в старом доме, и я ложусь на кровать, как убитый зверь. Утром телефон подмигнёт: «Давай, просыпайся, дружище!». И всё начнётся заново.
Я назвал это ночным дефектом. Сначала я думал, что это сбой, который можно исправить. Потом понял, что это единственное место во всей конструкции, где правда пробивается сквозь сталь. Днём монолит непроницаем для мира. Ночью оказывается, что он непроницаем для мира – но не для собственной плоти. Сквозь сварные швы брони сочится то, что не выжглось до конца.
От Заката до РассветаЯ – не сталь, не монолит.Я – ребёнок без ответа,У которого болит.Утром – снова сталь и смех,Кофе, шутки, ровный шаг.Только ночью – громче всех –Плачет тот, кто «просто так».У ночного дефекта два лица, и оба есть в этой главе.
Первое – тёмное. Мысль о конце звучит фоновой нотой, ровной и постоянной. Неделя замыкается в петлю: понедельник, кофе, который оказывается отваром из несбыточных лет, выходной с алкоголем и оскалом вместо смеха, снова понедельник. Сердце сбивается с ритма, то замирает, то стучит в висках молотом. Приходит боль без причины, без раны, без рубца – боль от того, что просто, бесцельно дышишь. Самая тяжёлая из всех, потому что её не за что ненавидеть и нечем лечить.
Есть ночь, разбитая на часы, как в старом часослове, – только на каждую молитву отвечает не Бог, а квартира: гудит холодильник, капает кран, кашляет кто-то за стеной. Пока не перестаёт. Есть комната, которая к утру светлеет, и не от зари: с её стен по одной сходят вещи, и я остаюсь посередине белого, как пятно. Есть голос, который уходит в это белое и не возвращается, пока из-за листа не отвечает чужой, такой же стёртый. И есть ночь, когда я лежу одетым и слушаю скорые, и каждая проезжает мимо: опять не к нам.
Здесь же – утрата. Я не буду называть её по имени и не буду рассказывать, как она случилась. В стихах сказано всё, что я смог сказать, и сказано так, как это было, – без подготовки и без смягчения, потому что так она и пришла. Скажу только, что после неё в книге есть дом, где свет больше не зажигается, и есть стихотворение, в котором слов почти нет.
Оно выстроено на странице как маятник: строки то удлиняются, то сжимаются до одного слова, и глазом видно, как качается груз. Я оставил его таким не ради формы. Когда нет сил на фразу, остаётся ритм. Когда нет сил на ритм, остаётся одно слово на строку, и его приходится выталкивать из себя, как выталкивают последний воздух из лёгких под водой.
И здесь я стою на грани. Долго. Так долго, что грань становится троном, работой и последним путём одновременно. Я пишу об этом без прикрас, потому что прикрасы здесь были бы предательством по отношению к тем, кто стоит на ней прямо сейчас.
Но у дефекта есть второе лицо, и о нём я должен сказать отдельно, потому что его легко принять за ошибку книги. Сквозь сталь прорывается не только тьма. Прорывается свет.
Здесь впервые появляется Наблюдатель. Не тот, которого я придумывал в горниле, – холодный, бесстрастный, над миром. А другой: одинокий, смотрящий на чужое счастье сквозь стекло, как путник смотрит в тёмном море на огонь на берегу, до которого не дотянется ладонь. Он не хочет ни смысла, ни истины. Он хочет только объятий. Без слов, без утешений – просто тепла, чтобы тьма отошла от сердца.
Здесь звучит голос, который я, честно говоря, не знаю, кому отдать: мне ли, говорящему самому себе, или кому-то, кто сидел рядом со мной на полу. Он говорит: «Привет. Болит? Я знаю эту боль… Вставай». И ещё один – который напоминает, что абсолютной тьмы в природе нет, что у каждой ночи есть полутень. Я не согласен с ними до конца. Но я их не вычеркнул.
Между двумя лицами ночного дефекта есть ещё несколько ночей, о которых нужно сказать. Однажды я бросил в водосток бутылку с запиской – без обращений и признаний, только с координатами: пятый этаж, окно напротив фонаря, четвёртый час ночи. Всё сходилось, кроме одного: всё это было нигде. Однажды я пел себе колыбельную, ту самую, про край и серенького волчка, и под конец перестал понимать, кто кого убаюкивает. А наутро написал восемь строк, первые буквы которых складываются в три слова, и девятую – одну букву, которую не произносят. Эти три слова – название стихотворения. Я не буду их здесь повторять: пусть их прочтёт тот, кто дойдёт.
А в самом конце главы происходит то, чего я сам от себя не ждал.
Туман, в котором я растворялся, в котором прохожие теряли вес и суть и весь мир бессмысленно белел, как молоко, пролитое на карту, начинает редеть. Сквозь него проступает луч на шторе. Потом утро, спускающееся с гор. Потом роса, горящая на травинках хрусталём, и малая птица на тонком суку, которая поёт так, будто ей никто никогда не объяснял, что мир – бутафория. И она – входящая в этот свет, лёгкая, как первый вдох после долгого пребывания под водой.
Я не знаю, как объяснить вам эти стихи, не извиняясь за них.
После плесени, вивисекции и петли – роса, птицы, утро. Кто-то решит, что это слабость книги, кто-то – что её обман. Прочтите их не как ответ и не как исцеление, а как то, что просочилось сквозь сталь ночью, когда Систему коротит. Это такой же дефект, как слёзы, только другого цвета.
И не спешите с выводами на последних страницах главы. Там я принимаю решение – вслух, так, что его нельзя будет забрать обратно. А потом, почти сразу, принимаю другое. Я не скажу, какое из них последнее. Скажу только, что они случились со мной в одну неделю и ни одно не отменило другое. Это и есть ночной дефект: маятник, который не останавливается в середине. Если, дочитав главу, вы почувствуете, что вас качнуло в обе стороны сразу, – значит, вы прочли её правильно.
А последняя проза пятой главы оглядывается дальше, чем начинается эта книга, – туда, где всё когда-то уже случилось, от Заката до Рассвета.
Это семь писем, по одному на каждую ночь той самой недели. Я писал их себе – тому, кто когда-то стоял на крыше девятиэтажки в снегу и ещё не знал, отступит ли от края. Я рассказывал ему, куда делись его Ветер, Тень и Вороны, кем стал его Князь Излома и чем кончилась фраза, которую он оставил недописанной в блокноте. Ответов не было. Но к воскресенью я понял, куда уходят такие письма, и это единственное место в книге, где время наконец сработало на нас, а не против.
VIII. КООРДИНАТЫ, КОТОРЫХ НЕТПосле пятой главы книга не кончается. Она выходит.
Сначала выходит официально: Управляющая компания составляет акт о выходе изделия из эксплуатации, тем же сухим голосом, каким был написан паспорт в начале. Всё сдано по описи, все сто пятьдесят единиц, утраты списаны по эпитафиям, посторонние предметы перечислены. В последнем пункте сказано, что выход не предусмотрен. Поверх печатного текста кто-то приписал графитом одно слово. Какое – вы прочтёте сами.
Потом выхожу я. Через дверь, которой в этом доме никогда не было: я нарисовал её сам, кривую, с трижды обведённой ручкой, потому что с ручками у меня в жизни не ладилось. За ней оказался не другой рисунок, а край листа, стол, лампа с зелёным абажуром и тот, кто всё это время держал карандаш.
Я наконец увидел Его лицо. Не скажу, на кого Он похож. Скажу только, что рядом с Ним, на старых пожелтевших листах, говорил заглавными буквами ещё один голос – тот, что когда-то хлопал в ладоши в моей первой книге. Я сидел между двумя своими богами, и ни один из них не был похож на бога.
Это последняя проза книги, и она длиннее всех остальных, потому что в ней сходится всё. Он стирает мой мир у меня на глазах, в обратном порядке, от ночи к вещам, а Механизмы уходят каждый по-своему. Он разрешает мне встретить того, кем я был до этой книги, – на крыше, в снегу, с мокрой запиской в кармане. И тех, кто был с ним тогда: Ветер, Тень, две Вороны, Хаос, Князя Излома. Они приходят попрощаться и уходят, становясь обычными. Там же, у стола, стоит ещё один стул, третий, и он не пустой. Это ваш. Вы сидели на нём с той минуты, как подняли крышку.
После заключения, вне описи, за пределами ста пятидесяти единиц, стоят семь стихотворений, которых нет в комплектации. Их нельзя ни принять, ни вернуть. В первом – боги, которые забыли себя: прежние авторы прежних миров, однажды вставшие из-за этого стола и ушедшие. Тот, кто держит карандаш, будит их и перештриховывает заново. Во втором и третьем – как эта книга родилась из той, сначала изнутри, потом снаружи: из трёх слов в забытом блокноте и из листа, который не поднялась рука выбросить. Четвёртое написал кот. Он знает о книге больше всех и не скрывает этого. Пятое адресовано вам. Шестое вообще не из этой книги. Я написал его не герою и не читателю, а одной живой – без адреса и без имени – и оставил здесь, потому что больше ему негде было стоять. Седьмое – попытка ответить на вопрос, который я задал в четвёртой главе и бросил нерешённым: что такое счастье. Ответа не вышло. Вышли наброски.
А потом – эпилог, поэма «Координаты Нигде». Это дорога по белому, по пустыне, где вместо песка пелена и время не течёт, к зеркалу на самом краю. Зеркало показывает три выхода. В одном я делаю шаг вперёд. В другом – назад, к порогу. А третье пустое, и я долго не мог понять, что это значит. Не стану говорить, какое из отражений правда. Все три.
Первая книга была прошлым – дорогой от Заката до Рассвета.
Эта – настоящее, иллюзия, у которой есть имя. Будущее называется
«Наброски счастья». Я пока не знаю, кто в нём живёт: их имена написаны на полях и прикрыты ладонью. Знаю только, с чего оно начнётся – с одной линии, тонкой, как дыхание.
Последняя строка эпилога – последняя строка книги. После неё страница пуста. Но это не тишина: это нетронутое. Пустое – то, что стёрли. Нетронутое – то, чего ещё не нарисовали. Я наконец научился их различать.
Огрызок карандаша лежит на третьем стуле. Им ещё можно писать.
IX. КАК УСТРОЕНА ЭТА КОРОБКАЯ не буду объяснять вам, как читать эту книгу. Скажу только, из чего я её собирал, – так мастер, отдавая шкатулку, показывает, где у неё потайное дно, и отходит в сторону.
Между стихотворениями нет пустых страниц. Там стоят короткие стихи-эпиграфы, и я шил ими, как шьют суровой ниткой старое пальто: игла выходит из одного стихотворения, прокалывает бумагу и уходит в следующее. Образ, брошенный на одной странице, подхвачен на другой и повёрнут к вам изнанкой. Проведёте по нему пальцем – почувствуете нить, как чувствуют шов на подкладке. Откроете книгу наугад – шов подскажет, откуда вы пришли.
Рисунки здесь карандашные. Не потому, что я люблю графику, а потому, что этот мир и есть графика. В каждом рисунке есть место, где штриховка обрывается и остаётся голая бумага: следы ластика, вспомогательные линии, недорисованный край. Ближе к концу таких мест становится больше. Почему – говорить не стану.
В конце каждой главы стих кончается и начинается проза. Там, где строфе становится тесно, мне нужно было место побольше, чтобы увидеть путь целиком и со стороны. Поэтому каждая проза смотрит на него чужими глазами: первая – глазами цветка в трещине асфальта, вторая – глазами пустой сцены, где я впервые встретил того, кто меня пишет, третья – глазами сказки, четвёртая – глазами притчи, а пятая смотрит назад, туда, где я был до этой книги: это письма самому себе. Ещё две прозы стоят не в конце главы. Одна вообще ничьими глазами не смотрит – это объявление с двери подъезда, его я нашёл, а не написал. Другая смотрит моими – в самом конце, когда я наконец выхожу из коробки.
Некоторые стихи здесь похожи друг на друга, как близнецы, и смотрят друг на друга через несколько страниц, как отражение, опоздавшее на такт.
Один говорит «выжги», другой – «не отключай». Один утешает чужим голосом, другой выбирает своим. Я так и не смог их примирить и не стал делать вид, что смог.
Рядом с нежностью здесь стоит мат, рядом с росой на травинке – вивисекция, рядом с ледяной геометрией – кот, которого надо покормить.
Не перелистывайте то, что покажется вам слишком грубым или слишком светлым: в этих перепадах и видны швы. Я не сглаживал их, потому что тогда соврал бы о том, как всё было.
Если вы не читали моей первой книги, ничего страшного: эта стоит на своих ногах. Те, кто пришёл оттуда сюда, – Ветер, Тень, две Вороны, Хаос, Князь Излома, тот, кто говорит заглавными буквами, – представлены в письмах в конце пятой главы так, чтобы их узнал и тот, кто видит их впервые. А если однажды захочется узнать, откуда они взялись, – дорога от Заката до Рассвета никуда не делась. Её можно пройти и потом. Время у этих книг всё равно идёт не по порядку.
И последнее. Эта книга писалась годами, между её главами прошли зимы. Не глотайте её залпом – дайте ей хотя бы несколько вечеров.

Когда вы откроете первую страницу, вы окажетесь там же, где был тот, кто однажды снял с этого домика крышу: сверху.
Вы будете смотреть на фигурку, которая ходит по кухне, едет в маршрутке, стоит на крыше высотки, лежит на полу в пустой квартире.
Смотрите. Только не так, как смотрел он.
Входи, мой друг. Здесь нет дверей.Здесь только ветер и руины.Оставь надежду у сенейИ стань свидетелем картины.Когда осыплются кулисы без прощанияИ чёрный код сотрёт остатки бледных дней,Ты обретёшь своё последнее призвание:Стать Наблюдателем – иль тенью средь теней.* * *Я здесь не хозяин и не проводник –Лишь тот, кто когда-то не встал со звонком.Я – только графитный огрызок, двойник,Что вечно на такт отстаёт за стеклом.Чем кончится путь – я не знаю и сам:Свободой? остылостью? белой бумагой?Я только сниму эту крышу, а там –Смотрите. Кем выйдете: богом? бродягой?Переверните страницу.Там ещё ни слов, ни имени, ни света.Глава I. Онтология простых вещей

Самая большая наша ошибка – ждать, что мир сломается громко: с сиренами, с огненным небом, с трещиной через всю землю, как в кино. Он ломается тихо. На кухне, в четверг, около семи утра, когда чайник щёлкает, выключаясь, а вода в нём так и не закипела.
Истина прячется не в катастрофах, а в чашке с отбитой ручкой, в выключателе, который щёлкает на миг раньше, чем гаснет свет, в дверце шкафа, скрипящей одной и той же нотой двадцать лет подряд. Эти вещи гипнотизируют нас мнимой функциональностью и потому становятся невидимыми. Но вещный мир изношен. Он устал имитировать жизнь, как устаёт актёр, двадцатый год играющий одну эпизодическую роль, и всё чаще путает реплики. Пылинка висит в луче дольше, чем позволяет физика. Из-под двери, за которой нет комнаты, тянет сквозняком.
Простые вещи – наши микроловушки и тюремщики, и сквозь их трещины сочится чистый, неразбавленный космический вакуум.
Но пока не поздно, нужно сказать и другое: именно за эти вещи мы хватаемся, когда хвататься больше не за что. Решётка и якорь в этом мире отлиты из одного металла.
В форме привычной, в простом очертанииКроется ужас слепого скитания.Пыль на свету и из двери сквозняк –Сломанной матрицы тягостный знак.Чайник, щеколда, облупленный кран –Каждый изношен, как битый экран.Вещи устали, как старый актёр,Вечно играющий тот же повтор.Ими я заперт – и ими спасён:Кот у порога, квитанция, сон.Шов на обоях чуть-чуть разошёлся –Холод оттуда по коже прошёлся.Рыбка

Ещё не щёлкнул сверху выключатель –Стекла не видно, не видна рука.И дремлет, подпирая лоб, создатель,И мир ещё не знает потолка.Никто пока не видит стенок банки,Не знает, чей скользит по глади взгляд.Вода мутна, как дно пустой жестянки,И в ней круги ложатся – ряд на ряд.РыбкаЕщё ни слов, ни имени, ни света –Одна вода объемлет тишину.В ней дремлет семя будущего лета,Готовя плоть, готовя глубину.И вот из тьмы, из немоты бездоннойВозникла жизнь – дитя воды и мглы.Ей путь один: плыть, повторяя сонноКруги времён вокруг слепой скалы.Так был рождён скиталец безымянный,Наследник ила, соли, тишины.Ему достался путь – глухой и странный,Круги, что кем-то свыше сочтены.Я – просто рыбка. Всю земную жизньЯ плаваю, смотрю на эти воды –То вверх, то вниз – куда ни повернись,Навстречу мерным отзвукам природы.Пускай в рубцах блестит моя броня –Она, как плоть, мгновенно заживает.Среди камней почти бессмертен я,И боль меня, как прежде, не пугает.Сквозь сеть и мель, сквозь стёкла и преградыЛежит мой краткий век – безмерный путь.Для слабой рыбки нет иной услады,Чем плыть вперёд, пронзая эту муть.Во тьме пучин, среди немых камней,Бессонный, я плыву – и вижу сон.Я не охотник в царстве злых угрей,Но я, на горе, мыслью наделён.Я знаю воду, как немой пророк.Мой дом, мой хлеб и саван мой – вода.И свет, и мрак – обман, блесна, крючок.Я сам – пустяк, но я плыву всегда.Вдоль круга, по кольцу, пронзая круг.Я – рыбка. Боль. Я – жизнь. И я – вода.Всё так конечно – и безмерно вдруг.Плыву сквозь шрамы скал, плыву года.Безмолвный странник ледяных глубин,Больного моря и разбитых скал,Случалось, плыл я вовсе не один,И кто-то рядом свой маршрут искал.Но всё равно в пучине тёмных водМой долгий путь ведёт меня на дно.Без стаи, без семьи, за годом год –Мне быть в толпе природой не дано.Скольжу во тьме среди подводных глыб,Где жизнь моя, как свет, мала и зыбка.Не бог морей и не владыка рыб…Я – всего лишь рыбка.Рыбка.
Диорама

Щелчок – и над банкой зажёгся светильник,И рыбка упёрлась в холодный предел.И в миг тишины, словно старый будильник,За краем земли механизм заскрипел.Мы долго молились – и шёпот молитвыГлушил шестерёнок сухой перестук.А небо – лишь купол, где краской разлитыСозвездья – следы от испачканных рук.Кто раз этот скрежет расслышал сквозь стены,Тот домом свой кукольный дом не зовёт:Он краску сдирает, как пластырь, до веныИ видит каркас и гнилой переплёт.Система протянет пустую личинуИ облик игрушечный – вместо лица:Надень – и не вспомнишь ни шва, ни причины.Спасёт тебя пластик от взгляда творца.ДиорамаСнята с мироздания крыша глухая,И кто-то огромный глядит с высоты.Мы в кукольном домике, слепо блуждая,Боимся признать торжество пустоты.Нам страшно поверить, что небо пустое,Что нет ни отца, ни великих идей.Мы лепим богов, золотим пресвятое,Чтоб скрыть положенье ничтожных людей.И в этой идиллии прочно и душно,Где каждый к рутине навечно пришит.Три тысячи мелких заданий послушноИгрушечный пластик исполнить спешит.Двенадцать разделов нелепого быта,Где только подручные средства в ходу.Но главная тайна надёжно сокрыта:Мы все в бутафорском сгораем аду.Вся наша трагедия – в мерках столовой.Воюем за чашки, за ложки, за стул.И некий создатель – ни злой, ни суровый –С ухмылкой на наш муравейник взглянул.Ему так наскучила вечность без дела,Что нужен забавный и странный сюжет.Играет от скуки. И в этом пределаДля диких фантазий создателя нет.Я чувствую нити. Картонные стенки.Я так презираю дешёвый уют.Мы здесь разыграли нелепые сценки,Пока нас на свалку во тьму не снесут.Нас сводят, разводят, бросают в корзину,А мы, надуваясь, о счастье скорбим.Гадаем на гуще про нашу судьбину,И кольца мечтаний пускаем, как дым.А я ещё жив, как последняя маска,Всё так же на ниточках тихо вишу.Хоть роль так нелепа и выцвела краска,Я в правилах дома покорно дышу.Играйте со мною, незримые боги,Тяните за леску, ведите на суд.Я знаю, что ложны все наши дороги.Но я завершу этот жалкий абсурд.



