Собрание сочинений. Том 3. Ремесло

- -
- 100%
- +
– Снялось, понеслось, запорхали события жизни в безбытии звуков, опять заходил по годам кто-то длинный; то – дядя; он встал на худые ходули, на ноги, уходит от нас – навсегда по белеющим крышам; уходит на небо; и принимается с неба на нас брекотать. – «Да, устал я сгибаться „в трех погибелях“, будет!»
– «Устал обивать я пороги Казенной Палаты!»
– «Вот – войлок, вот – камни: пускай обивают другие».
– «Устал от ремесл: не полезная вещь ремесло!»
– «Ухожу я от вас!»
Я нарочно удлинил цитату, чтобы на ней показать связь образов между собой: игра матери героя связана с ее рядом «рулада», а последняя фраза обобщает «дядю Васю».
Сама игра дается дальше в виде девочки, идущей по звукам, девочка эта – сама мама, но дальше девочка обращается в понимание.
В обычном романе на первом плане была связь предметов фабульного ряда, если герой и имел свое сопровождение, то обычно его сопровождала вещь, и иногда вещь играла сюжетную роль, служила одной из связующих нитей сюжета.
У Андрея Белого связаны не вещи, а образы. «Эпопея» – задание главным образом масштабное.
VI«Воспоминания о Блоке» – как будто бы и не «Эпопея», и все же рядом. Вероятно, это материалы к «Эпопее».
Здесь развертывание идет как путем развития отдельных эпизодов, так и введением отдельных глав, дающих антропософскую разгадку Блока. Главы эти состоят из одних цитат, данных вне контекста, отрывистых и не принимающих во внимание изменения смысла слова в зависимости от всего стихотворения. В них объясняется, например, эволюция Блока в связи с изменениями употребительнейших цветов в его стихах. Мысль как будто очевидная, но тем не менее неправильная. Нельзя воспринимать произведения поэта как ряд его признаний, скрепленных честным словом. Даже самообнажающий писатель, как Андрей Белый, себя обнажить не может. То, что кажется Белому личным высказыванием, – оказывается новым литературным жанром.
Еще менее следует верить в документальность признаний поэтов и в серьезность их мировоззрения.
Мировоззрение поэта своеобразно преломлено – при условии, что поэт профессиональный, – тем, что оно является материалом для построения стихов.
Поэтому в верованиях поэта много иронии, они – игровые. Границы серьезного и юмористического сглажены у поэта отчасти и тем, что юмористическая форма, как наименее канонизованная и в то же время наиболее ярко работающая с ощущениями смысловых неравенств, – подготовляет новые формы для искусства серьезного. Связь формы Маяковского с формами сатириконцев и стиха Некрасова со стихом русского водевиля неоднократно выяснялась формалистами (О. Брик, Б. Эйхенбаум, Юрий Тынянов). Менее известны примеры из Андрея Белого. «Симфонии» Андрея Белого – полуюмористическое произведение, т. е. их осмысливание всерьез появилось позже, между тем без «Симфоний», казалось бы, невозможна новая русская литература. Даже ругающие Андрея Белого – ругают его, находясь под его неосознанным стилевым влиянием. О «юмористичности» (не умею уточнить слово) задания «Симфоний» говорил мне сам Андрей Белый – с видом человека, внезапно открывшего в томе «Нивы» за 1893 г. изумительно интересную картинку.
Кроме вставных антропософских статей с цитатами о лиловом и золотом цвете, «Воспоминания о Блоке» наполнены отголосками ссор Блока с Белым. Ссоры Блока с Белым, вероятно, реальны, их трудно целиком разложить на явления стиля. Но нужно сделать очень существенные оговорки. В старину писатель об этом не писал бы (Львов-Рогачевский думает, что это потому, что в старину писатели были лучше). В руках писателя – выбор фактов. Например, Чехов при жизни не напечатал своих записных книжек, для нас же они интересны сами по себе, теперь же Горький свои «Записные книжки» печатает, а вот повести Чехова нам скучноваты. Есть сказка про мужика и медведя. Работали они пополам: одному корешки, другому вершки. Мужик же сеял то рожь, то репу и надувал медведя. В литературе есть свои корешки и вершки, и фокус литературного момента все время перемещается. Сейчас сеют репу, и мемуарная литература, «сырой материал» «записных книжек», и есть гребневая литература наших дней.
Ссора Блока с Белым (кроме неизвестных нам и в книге не выясненных моментов) в воспоминаниях описана так, что оказывается – Белый всегда был дрезденским деревом, а Блок никогда. Правда, существовало содружество: Блок, Белый, Любовь Дмитриевна Блок, С. М. Соловьев, которые претендовали на «мамский престол», противопоставляемый «папскому», в Риме находящемуся. Но устав этого общества был шутливым и пародийным. Правда, свадьба Блоков воспринималась Белым как эпохальная, и спор шел о том, кто такая Любовь Дмитриевна – Беатриче ли она или София. Между тем самопостроение кружка, который Белый рассматривает антропософски, было сознательной пародией.
Сидения прерывались шутками, импровизацией, шаржем:
ковер золотой, аполлонов, был мужем; дурачились, изображая, какими казались бы мы непосвященным. С. М. Соловьев начинал буффонаду: и мы появлялись в пародиях перед нами же сектой «блоковцев», контуры секты выискивает трудолюбивый профессор культуры из XIII века; С. М. ему имя измыслил: то был академик философ Lapan, выдвигающий труднейший вопрос, существовала ли секта, подобная нашей.
Так философская идея существовала в этой среде в виде полупародии. Не в реальном ряду, а в книге ссора Блока с Белым изображается как отступление Блока от заветов Lapan’a. Для Белого 1922 года Lapan и есть истина.
Написание Блоком «Балаганчика» (с ироническим каламбурным восприятием мистики) воспринималось Белым как измена. Блок был гораздо свободнее в использовании художественного материала (и это все время до «Двенадцати»). Друзей же Белого (Эллиса, например) и всю антропософию он прямо не переносил. Белый же, вырываясь из произведения, трагически упрекает судьбу.
Позднее – я рассказывал Блоку: антропософия мне открыла то именно, что для нас в эти годы стояло закрытым, но было уже поздно, стоял опаленным А. А., потому что он ранее прочих стоял пред «Вратами» (с. 157, «Эпопея», № 3).
Дальше, говорит Белый,
мы отдались световому лучу, мы схватились за луч, как дети, а луч был огнем: он нас сжег… «Блок» теперь спит; я калекой тащусь по спасительным, поздно пришедшим путям (с. 158).
Для современного читателя ежесекундные отправления Белого от каждого слова в бесконечность кажутся модами 1901 года. Их можно прочесть в новом осмысливании роя, в россыпи же они невыносимы. Тяжело узнавать на каждой строчке, что чело-век значит Чело Века.
В композиционном отношении гораздо интереснее другой прием, примененный Белым на протяжении всех «Воспоминаний».
Вещи даются в двух восприятиях, в беловском и блоковском, особенно удачно сделано это в отрывке, в котором Белый, подробно описав свою встречу с А. А., тут же дает, «как бы описал эту сцену» Блок.
Композиционно обновлен также прием протекающего образа, особенно удачно использован он в главах о Д. С. Мережковском. Здесь и знаменитые «помпоны» на туфлях Мережковского, и Пирожков (издатель, с которым ведет переговоры Д. С.). Пирожков сперва описывается, утверждается, потом просто упоминается и – вдруг делается «образом»: «…явился Д. С. очень-очень любезный и милый и как будто бы светский: как будто пришел Пирожков». Вся вещь еще не ровна, Андрей Белый все время хочет дать «ландшафты фантазии, слышимой молча за словом», а у него лучше всего выходят мемуары, а в мемуарах этих легче всего читаются юмористические, слегка карикатурные страницы.
Я не знаю, в каком отношении к «Воспоминаниям» находится «Арбат». Кажется, «Арбат» – продолжение «Воспоминаний». Но весь тон другой, и установка явно дана на документальность. Вещь не обращается просто в мемуары, она художественно осмыслена целиком. «Собственные имена» использованы для создания трудной формы. Вещь кажется написанной на диалекте, но у этого диалекта есть своя мотивировка. Вещь написана периодами по две страницы, периоды наполнены, «c ссылками на факты», обращающиеся в протекающие образы.
Второй план произведения дан путем осмысливания всего происходящего на Арбате, как знак происходящего в мире.
Так, «Выгодчиков свет» – это свет в магазине Выгодчикова; увидав этот свет, Бугаев сказал свое первое слово: «Огонь». Но «Выгодчиков свет» в то же время – «свет вообще», а собственные имена в Арбате не что иное, как своеобразное замещение протекающих образов.
Был старый спор у символистов, раскалывающий их вертикально, как раса какая-нибудь раскалывается в самой себе на длинноголовых и короткоголовых. У символистов был спор по вопросу, был ли или не был символизм только методом искусства.
Всей своей жизнью показывал Андрей Белый, что символизм не только искусство.
Спор, кажется, кончается. Не слышно в последней вещи Андрея Белого об антропософии. Антропософия сыграла свою роль, она создала новое отношение к образу и своеобразную двупланность произведения.
Математик Пуанкаре (кажется, он) говорил, что математики убирают потом леса, по которым они добрались до своего построения. Леса Белого убираются. Его сегодняшняя проза не проще прежней, но в ней новая форма уже целиком эстетически осмыслена. Она войдет в новую русскую прозу.
Попытки же Белого жить параллельно антропософии останутся его личным несчастием. В таких подсобных несчастиях иногда нуждается человеческая культура. Они необходимы, как разлука для торможения действия романа.
О Хлестакове, Чичикове, о «Мертвых душах» и о песне
Бывают в литературе характеры; например, Дон Кихот – это характер.
Собакевич, Манилов – это характеры.
Унтер-офицерская вдова, которая сама себя высекла, – это не характер, это ситуация.
Запомнилась она вне контекста произведения, потому что настоящая унтер-офицерская вдова никогда себя не секла, а когда ее высекли, то она протестовала.
Робинзон – не характер, это тоже ситуация.
Запомнился не Робинзон, а робинзонада, положение человека на необитаемом острове, поэтому робинзонада могла быть тысячу раз использована.
Герои «Мертвых душ» – в основном характеры.
Хлестаков – характер недостроенный, и часто при употреблении его имени дело идет во многом не о характере, а о ситуации.
Для того чтобы достроить Хлестакова, надо было перешагнуть не только через цензурные рогатки, но надо было бы многое иначе увидать.
Чичиков – характер недостроенный.
У Гоголя Чичиков подлец, но не мертвый человек. Чичикова Гоголь хотел разрушить и построить заново. В результате вторая часть была недописана.
Анализу Чичикова в основном посвящена моя статья.
Рисунок, изображающий немую сцену после объявления жандармом о прибытии настоящего ревизора, не был сделан Гоголем.
Это рисунок художника Иванова.
В первом издании «Ревизора» в 1836 году комедия кончалась словами: «Все издают звуки изумления и остаются с открытыми ртами и вытянутыми лицами. Немая сцена. Занавес опускается». В этой ремарке больше описания мимики, чем изображения движения. В новом описании немой сцены – 22 строки. Оно разбито на два отрывка: сперва напечатано «Произнесенные слова поражают как громом всех. Звук изумления единодушно излетает из дамских уст; вся группа, вдруг переменивши положение, остается в окаменении». После идет заглавие «Немая сцена» и дается описание поз.
Сохранился автограф, дающий «сценарий» немой сцены. Вероятно, между первым вариантом конца и вторым мимическим концом прошла постановка.
Немая сцена заканчивает жизнь города. Ревизор сперва явился призраком, потом говорит через вестника.
Хлестакова сыграть очень трудно. Сценическая традиция больше знает удач с образом городничего. Обычно его выдвигали на первое место. В приложенном к первому изданию списку действующих лиц указаны актеры. Хлестакова играл г-н Дюр, имя которого находится в списке на десятом месте, после Бобчинского и Добчинского.
За всеми героями есть точная характеристика.
Хлестаков кажется призраком, так и уходит он из пьесы при общем изумлении. Городничий говорит, что в Хлестакове «ни на полмизинца не было похожего» на ревизора.
В сценической традиции изображения Хлестакова, в знаменитой сцене хвастовства, опьяневший Хлестаков после слов «Меня сам Государственный совет боится… Я такой!.. Я сам себя знаю, сам, я везде…» Хлестаков делает знак, что на голове у него корона.
Так иногда изображали Хлестакова на провинциальной сцене.
Белинский говорил о том, что еще мгновенье – и Хлестаков стал бы самозванцем.
У Гоголя как будто не могло быть таких намерений, но черты, позволяющие отождествить Хлестакова с Николаем, который был «везде, везде», который «сам себя знал, сам», – есть.
В разговоре с Лукой Лукичом Хлестаков говорит: «Оробели? А в моих глазах точно есть что-то такое, что внушает робость. По крайней мере, я знаю, что ни одна женщина не может их выдержать».
Это говорили про Николая Первого. У него был знаменитый взгляд, который одни определяли как оловянный, другие как «величественный»; о невыносимости взгляда Николая писали много раз, между прочим и Добролюбов в своем дневнике. Вот эта запись от 27 января 1856 года: «Встретив внезапно царя и подвергшись влиянию его неподвижного взгляда, молодой человек до того перепугался, что не мог двинуться с места и даже вымолвить слово. Царь, довольный эффектом, отпустил его, не сотворив никакого зла; но потрясение было так сильно, что молодой человек впал после этого в продолжительную болезнь».
Гоголь не хотел, вероятно, делать из Хлестакова Николая. Но сила его изображения была такая, что некоторые черты «самого главного», самого страшного человека эпохи вошли или легли отблеском на Хлестакова.
За кого же принимал Хлестакова городничий?
Городничий – человек, постаревший на службе. Начал он с низших чинов. Все люди вокруг него – старые приказные.
Хлестаков тоже чиновник, но другой формации. Вернее, он имитирует другую формацию.
Кто же такой Хлестаков и за кого его принял городничий?
Новое чиновничество, бывшие лицеисты, «архивные юноши», имея чины, не носили мундиров. Они, так же как молодые помпадуры, в которых выродилось скоро это самоуверенное племя, были люди фрачные, и фрачные принципиально.
Хлестакова приняли за крупного чиновника, каким мог быть его начальник. Директор департамента мог быть таким молодым, хорошо одетым в штатское человеком, хвастающим своими литературными связями.
Не Хлестаков, а тот человек, за которого его принимали, мог быть знаком с Пушкиным, хотя бы через Вигеля.
Для Хлестакова у Гоголя есть большая точность социальной характеристики, чем просто «коллежский регистратор из дворян». Он по рождению не принадлежит к знати, но хотел бы служить, как служили архивные юноши, отбывая условную службу по гражданскому ведомству и превращаясь потом из куколки мелкого чиновника в нахальную бабочку – штатского генерала.
Хлестаков воспроизведен в театре много раз. Но мне кажется, что полное его раскрытие утрачено.
Мы постоянно говорим про Собакевичей, Маниловых, Плюшкиных, Коробочек, про дам приятных во всех отношениях, но мы не говорим никогда «Чичиков».
Имя «Чичиков» не сделалось нарицательным. При попытках инсценировок «Мертвых душ» возникает вопрос о центральном герое. Чичиков трудно изобразим и Гоголем почти не описан. Он не стал поговорочным.
Если герои «Мертвых душ» войдут в комнату, то вокруг Плюшкина соберутся Плюшкины, Манилов заведет разговор об искусстве, Собакевич отойдет к своим, Ноздрев к своим, а Чичиков не найдет себе окружения, он будет кружиться вокруг всех. Он – отдельный.
Характеристика ему дана скользкая. Он не худ и не толст, у него круглый подбородок и матовая бледность щек при нежной коже.
Ни иллюстраторы, ни комментаторы не иллюстрируют и не комментируют «Мертвых душ» до конца. Эту поэму разбивают на комнаты глав. Говорят «вот комната Плюшкина», «вот собакевическое отделение, а вот Манилов, и подсвечник Манилова – тоже Манилов».
А что между ними? Дорога, отвечает комментатор.
Дождь, отвечает иллюстратор.
Дождь дует, плохая дорога, а Чичиков едет. Ему нужны мертвые души.
«Мертвые души» не плутовской роман.
Плутовские романы, начиная с «Лазарильо-и-Тормез» и «Жиль Блаза» всегда писались с соблюдением биографической последовательности жизни героя.
Даже тогда, когда в биографии героя есть тайна, жизнь героя описывается с начала. Достаточно вспомнить знаменитое описание кудлашкиной конуры в «Иване Выжигине».
Биография Чичикова дана с перестановкой.
Поиски мертвых душ, странные предложения Чичикова занимают десять глав, и только в одиннадцатой главе начинается знаменитое описание детства Чичикова.
«Нет, пора наконец припрячь и подлеца. Итак, припряжем подлеца! Темно и скромно происхождение нашего героя».
Биография Чичикова дана без всякой экзотики, без всяких приключений. Реальная биография дается как обоснование фантастичности предприятия. Единственное место, кажущееся несколько фантастичным, – рассказ о баранах, проносящих под двойной шерстью драгоценные кружева, – ходячий анекдот того времени, он есть у Полевого в «Живописце», и для читателя гоголевских времен рассказ этот был напоминанием о пройденном.
Биография Чичикова, реалистически построенная, сжатая, суровая, обличительная, идет у Гоголя после знаменитого куска об Руси и песне: «Что в ней, этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца? Русь! чего же ты хочешь от меня?»
Дальше Гоголь говорит о просторе.
Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи… ну! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..
«Держи, держи, дурак!» – кричал Чичиков Селифану.
«Вот я тебя палашом! – кричал скакавший навстречу фельдъегерь с усами в аршин. – Не видишь, леший дери твою душу: казенный экипаж!» И, как призрак, исчезнула с громом и пылью тройка.
Вот после этой сцены идет описание Чичикова и обещание показать «мужа, одаренного божескими доблестями».
Гоголь колебался, создавая Чичикова.
Лирическая тема России, она же тема песни, была его основной темой. Это тема веры в свой народ.
Что это? – спрашивает читатель.
Лирические отступления, – отвечают ему. Их много. Есть птица-тройка. Странно, что на той птице едет Чичиков, странно, что Чичиков любит быструю езду.
Вообще странного много. Лирические отступления входят в образ Чичикова, и Чичиков размышляет над списком крепостных.
Правда, Чичиков танцует перед этим в одной короткой рубашке, забыв свою степенность, и приличие, и средние лета.
Но вот Чичиков сидит над списком мертвых мужиков. Долго сидит Чичиков, думает о Степане Пробке, о его жизни и смерти, о том, как жил Максим Телятников-сапожник, о том, как бегал Антон Волокита и Абакум Фыров.
Задумался Чичиков, и думал он до 12 часов.
Задумался Чичиков и тогда, когда увидал молодую губернаторскую дочку. Вы знаете, он хорошо, поэтически задумался. Это обстоятельство заставляет комментаторов в этом месте молчать.
Если бы они говорили, то сказали бы, что тип или образ Чичикова не выдержан, что в Чичикове есть какие-то лишние места, что Гоголь приписал Чичикову свои мысли, чувства, свою любовь к дороге и во многом свое понимание России.
Я думаю, что Чичиков недостроен.
Я думаю, что поэма «Мертвые души» – на самом деле поэма и что комментаторы ошибаются, когда придают так мало значения лирическим отступлениям.
Чичиков – герой в движении, он задуман для поэтизации и недостроен. Для того чтобы понять Чичикова, как Хлестакова, мало понять, куда он идет, для чего его строит Гоголь.
Чичиков, как и Хлестаков, человек приезжий. Вот сообразим, откуда он приехал и для чего он едет.
Чичикова все-таки рисовали. Рисовали его не слишком полным, не слишком худым, не высокорослым, широколобым, с широким подбородком, прямоносым, прямобровым.
На рисунке Агина даже руки Чичикова сложены по-знакомому.
Дело простое. Чичикова рисовали под Наполеона.
Гоголя это не удивило, потому что и раскольники приняли Чичикова за Наполеона, и чиновники что-то говорили про капитана Копейкина и Наполеона.
Я это место вам напомню.
Из числа многих в своем роде сметливых предположений было наконец одно, странно даже и сказать: что не есть ли Чичиков переодетый Наполеон, что англичанин издавна завидует, что, дескать, Россия так велика и обширна… и вот теперь они, может быть, и выпустили его с острова Елены, и вот он теперь и пробирается в Россию, будто бы Чичиков, в самом деле вовсе не Чичиков.
Конечно, поверить этому чиновники не поверили, а, впрочем, призадумались и, рассматривая это дело каждый про себя, нашли, что лицо Чичикова, если он поворотится и станет боком, очень сдает на портрет Наполеона. Полицеймейстер, который служил в кампанию 12 года и лично видел Наполеона, не мог тоже не сознаться, что ростом он никак не будет выше Чичикова и что складом своей фигуры Наполеон тоже нельзя сказать чтобы слишком толст, однако ж и не так чтобы тонок. Может быть, некоторые читатели назовут все это невероятным, автор тоже в угоду им готов бы назвать все это невероятным; но, как на беду, все именно произошло так, как рассказывается…
Случайность ли это для Гоголя, курьезный ли это только разговор чиновников и раскольников или Гоголь черта за чертой делал из таможенного чиновника Наполеона в миниатюре или пародию на него?
В русской литературе мы знаем еще одного человека, похожего на Наполеона, – это Герман из «Пиковой дамы».
Герман тоже Наполеон по профилю и тоже приобретатель.
Герман Пушкина, как я уже об этом писал, вероятно, близко связан с Сорелем Стендаля.
Стендалевский герой не неожиданен в России. Есть набросок романа, принадлежащий поповичу Сперанскому, будущему графу Сперанскому.
Роман не был осуществлен на бумаге. Но белотелый Сперанский и Толстому казался похожим на Наполеона не только по белизне рук и лица. Герой романа Сперанского – бледный молодой человек, взбирающийся по ступенькам общества, завоевывающий себе положение.
Чичиков принадлежит к группе Сореля и Растиньяка.
Темно и скромно его происхождение. Он взбирается вверх.
Собакевичи, Маниловы имеют души, им принадлежащие по праву рождения. Гоголь на собственноручном рисунке для обложки поэмы изобразил крупно слово «поэма» и год «1842», мелко изобразил слова «Похождения Чичикова» и черным написал «Мертвые души».
Виньетку он сделал из черепов. Сверху и сбоку поставил бутылки, внизу жареного гуся и по бокам – маски, трагические, а не комические. Изображены еще на виньетке постоялые дворы, быстро мчащаяся тройка, бутылки, лапти и рыбы.
Помещики мертвы, а Чичиков для Гоголя не мертв.
Чичиков поэтичен в своем стремлении к неверно понятому счастью, он поэтичен и не может быть достроен, не может быть дописан, потому что его поэтичность ложна.
Роман изображает борьбу личности во имя поэзии с прозой жизни. Приобретатель Чичиков борется, хочет подняться во имя своей поэзии – и не может подняться, и борется он, скупая мертвецов.
Стендаль любит своего героя, поэтому он отрубил ему голову и положил эту голову на колени женщине.
Он срифмовал жизнь Сореля с жизнью средневекового любовника.
Пушкин не любит Германа. Герман обдернулся на третьей карте, его спекуляция с мертвой душой графини не удалась.
Гоголь смотрел на Россию как исследователь. Он знал ее лучше многих исследователей. Он изучал, куда идут обозы и почему выводятся леса.
Гоголь очень много писал о России.
Не о русских, а именно о самой России. Это было его темой.
Как и Пушкин, он считал журнализм и литературу занятием государственным.
Гоголь понимал положение России.
Он знал про ее отсталость и говорил об этой отсталости очень определенно.
Он представлял себе международное положение России.
В «Ревизоре», хотя и в пародийной форме, говорится о войне с турками.
Начальство «мотало себе на ус», оно думало о возможности столкновения на Черном море и забривало лоб слесарю недаром.
Эпоха николаевщины, эпоха наибольшего отставания России.
На Западе появилась новая металлургия, работали паровые молоты; наша промышленность отставала все больше и больше.
Казалось, что путь преодоления отсталости будет пройден под руководством купца. Купец создаст вместе с деловым человеком новую промышленность.
Гоголь смотрел на жизнь и видел откупщиков и дельца Чичикова.
Писатель понимал, что Россия пройдет путь капитализма, но чувствовал, что и этот путь не будет спасением для человека.



