- -
- 100%
- +
— Оооо!... Бросьте, ради Христа, — закричал раненый; но его всё-таки подняли и положили.
Николай Ростов отвернулся и, как будто отыскивая чего-то, стал смотреть на даль, на воду Днепра, на небо, на солнце. Как хорошо показалось небо, как голубое, спокойное и глубокое! Как ярко и торжественно опускающееся солнце! Как ласково-глянцевито блестела вода в дальнем Днепре! И еще лучше были далекие, голубеющие за Днепром горы, монастыри, таинственные ущелья, залитые до макушки туманом сосновые леса... там тихо, счастливо...
«Ничего, ничего бы я не желал, ничего бы не желал, ежели бы я только был там, — думал Ростов. — Во мне одном и в этом солнце так много счастья, а тут... стоны, страдания, страх и эта неясность, эта поспешность... Вот опять кричат что-то, и опять все побежали куда-то назад, и я побегу с ними, и вот она, вот она, смерть, надо мной, вокруг меня... Мгновение — и я никогда уже не увижу этого солнца, этой воды, этого ущелья»...
В эту минуту солнце стало скрываться за тучами; впереди Ростова показались другие носилки. И страх смерти и носилок, и любовь к солнцу и жизни — всё слилось в одно болезненно-тревожное впечатление.
«Господи Боже! Тот, кто там в этом небе, спаси, прости и защити меня!» прошептал про себя Ростов.
Гусары подбежали к коноводам, голоса стали громче и спокойнее, носилки скрылись из глаз.
— Что́, брат, понюхал пороха?... — прокричал ему над ухом голос Васьки Денисова.
«Всё кончилось; но я трус, да, я трус», подумал Ростов и, тяжело вздыхая, взял из рук коновода своего отставившего ногу Грачика и стал садиться.
— Что́ это было, картечь? — спросил он у Денисова.
— Да еще какая! — прокричал Денисов. — Молодцами работали! А работа скверная! Атака — любезное дело, рубай в пе́си, а тут, чорт знает что, бьют как в мишень.
И Денисов отъехал к остановившейся недалеко от Ростова группе: полкового командира, Несвицкого, Жеркова и свитского офицера.
«Однако, кажется, никто не заметил», думал про себя Ростов. И действительно, никто ничего не заметил, потому что каждому было знакомо то чувство, которое испытал в первый раз необстрелянный юнкер.
— Вот вам реляция и будет, — сказал Жерков, — глядишь, и меня в подпоручики произведут.
— Доложите князю, что я мост зажигал, — сказал полковник торжественно и весело.
— А коли про потерю спросят?
— Пустяк! — пробасил полковник, — два гусара ранены, а один — в больнице, — сказал он с видимой радостью, не в силах удержаться от счастливой улыбки, звучно отрубая красивое слово «больнице».
IX.
Преследуемая стотысячной французской армией под командованием Бонапарта, встречаемая враждебными жителями и не доверяющая своим союзникам, испытывая недостаток продовольствия и действуя вне предвидимых условий войны, русская тридцатитысячная армия, под командованием Кутузова, поспешно отступала вниз по Дунаю. Армия останавливалась там, где настигала французская армия, и отбивалась ариергардными действиями, лишь насколько это было необходимо для отступления без потери тяжелых вещей. Были бои при Ламбахе, Амштетене и Мельке; но несмотря на храбрость и стойкость, признаваемую самим французами, последствием этих битв было только быстрее отступление. Австрийские войска, избежавшие плена под Ульмом и присоединившиеся к Кутузову у Браунау, теперь отделились от русской армии, оставив Кутузова с его слабыми, истощенными силами. Защита Вены больше не представлялась возможной и думать об этом было бесполезно.
Вместо наступательной, глубоко продуманной войны по новым стратегическим принципам, единственной почти недостижимой целью Кутузова стало сохранение армии от гибели, как это произошло с Маком под Ульмом. Вместо наступательной войны, план которой был передан Кутузову в Вене австрийским гофкригсратом, единственной целью теперь была спасение армии.
28 октября Кутузов с армией перешел на левый берег Дуная и остановился там, положив Дунай между собой и французскими силами. 30 числа он атаковал дивизию Мортье на левом берегу Дуная и разбил ее. В этом бою впервые были захвачены трофеи: знамя, орудия и два французских генерала. Это было первое после двухнедельного отступления остановка русских войск; они не только удержали поле боя, но и прогнали французов. Несмотря на то, что войска были раздеты, изнурены, на одну третью часть ослаблены отсталыми, ранеными и больными; несмотря на то, что на той стороне Дуная были оставлены больные и раненые с письмом Кутузова, поручившим их человеколюбию французов; несмотря на то, что большие госпитали и дома в Кремсе, обращенные в лазареты, уже не могли вместить всех раненых — всё это не мешало остановке при Кремсе и победе над Мортье значительно поднять дух войска. В армии и в главной квартире ходили радостные, хотя и несправедливые слухи о приближении колонн из России, о какой-то победе австрийцев и об отступлении испуганного Бонапарта.
Князь Андрей находился во время сражения при убитом в этом деле австрийском генерале Шмите. Под ним была ранена лошадь, и сам он был слегка оцарапан пулей в руку. В знак особой милости главнокомандующего он был послан с известием об этой победе к австрийскому двору, находившемуся уже не в Вене, которой угрожали французские войска, а в Брюнне. В ночь сражения, взволнованный, но не усталый (несмотря на свое несильное на вид сложение, князь Андрей мог переносить физическую усталость гораздо лучше самых сильных людей), верхом приехав с донесением от Дохтурова в Кремс к Кутузову, князь Андрей был в ту же ночь отправлен курьером в Брюнн. Отправление курьером, кроме наград, означало важный шаг к повышению.
Ночь была темная, звездная; дорога чернелась между белевшим снегом, выпавшим накануне, в день сражения. То перебирая впечатления прошедшего сражения, то радостно воображая впечатление, которое он произведет известием о победе, вспоминая проводы главнокомандующего и товарищей, князь Андрей скакал в почтовой бричке, испытывая чувство человека, долго ждавшего и, наконец, достигшего начала желаемого счастия. Как скоро он закрывал глаза, в ушах его раздавалась пальба ружей и орудий, которая сливалась со стуком колес и впечатлением победы. То ему начинало представляться, что русские бегут, что он сам убит; но он поспешно просыпался, со счастием как будто вновь узнавал, что ничего этого не было, и что, напротив, французы бежали. Он снова вспоминал все подробности победы, свое спокойное мужество во время сражения и, успокоившись, задремывал... После темной звездной ночи наступило яркое, веселое утро. Снег таял под лучами солнца, лошади быстро скакали, и безразлично вправе и влеве проходили новые разнообразные леса, поля, деревни.
На одной из станций он обогнал обоз русских раненых. Русский офицер, ведший транспорт, развалясь на передней телеге, что-то кричал, ругая грубыми словами солдата. В длинных немецких форшпанах тряслось по каменистой дороге по шести и более бледных, перевязанных и грязных раненых. Некоторые из них говорили (он слышал русский говор), другие ели хлеб, самые тяжелые, молча, с кротким и болезненным детским участием, смотрели на скачущего мимо их курьера.
Князь Андрей велел остановиться и спросил у солдата, в каком деле ранены.
— «Позавчера на Дунае», — отвечал солдат. Князь Андрей достал кошелек и дал солдату три золотых.
— На всех, — прибавил он, обращаясь к подошедшему офицеру. — Поправляйтесь, ребята, — обратился он к солдатам, — еще дела много.
— Что̀, господин адъютант, какие новости? — спросил офицер, видимо желая разговориться.
— Хорошие! Вперед, — крикнул он ямщику и поскакал далее.
Уже совсем стемнело, когда Андрей въехал в Брюнн и увидел себя окруженным высокими современными зданиями с огнями магазинов, окон домов и фонарей. На мостовой шумели красивые экипажи, а воздух наполнялся запахами городской жизни – свежего бетона строительных площадок и горячего кофе из кафе. Все это создавало атмосферу большого оживленного города, которая всегда так привлекательна для военного человека после лагеря.
Андрей, несмотря на быструю езду и бессонную ночь, чувствовал себя еще более оживленным, чем накануне. Лишь глаза его блестели лихорадочным блеском, а мысли сменялись с чрезвычайной быстротой и ясностью. Живо представились ему все подробности сражения уже не смутно, но определенно, в сжатом изложении, которое он в воображении делал императору Францу. Живо представились ему случайные вопросы, которые могли быть ему сделаны, и те ответы, которые он сделает на них. Он полагал, что его сейчас же представят императору.
Но у большого подъезда дворца к нему выбежал чиновник в форме министерства обороны и, узнав в нем курьера, провел его на другой подъезд.
— Из коридора направо; там найдете дежурного флигель-адъютанта, — сказал ему чиновник. — Он проводит к военному министру.
Дежурный флигель-адъютант, встретивший Андрея, попросил его подождать и пошел к военному министру. Через пять минут флигель-адъютант вернулся и, особенно учтиво наклонясь и пропуская Андрея вперед себя, провел его через коридор в кабинет, где занимался военный министр. Флигель-адъютант своей изысканной учтивостью казалось, хотел оградить себя от попыток фамильярности русского адъютанта.
Радостное чувство Андрея значительно ослабло, когда он подходил к двери кабинета военного министра. Он почувствовал себя оскорбленным, и чувство оскорбления перешло в то же мгновение незаметно для него самого в чувство презрения, ни на чем не основанного. Находчивый ум в то же мгновение подсказал ему ту точку зрения, с которой он имел право презирать и адъютанта и военного министра.
«Им, должно быть, очень легко покажется добиваться победы, не нюхая пороха!» подумал он. Глаза его презрительно прищурились; он особенно медленно вошел в кабинет военного министра. Чувство это еще более усилилось, когда он увидел военного министра, сидевшего над большим столом и первые две минуты не обращавшего внимания на вошедшего.
Военный министр опустил свою лысую, с седыми висками, голову между двух восковых свечей и читал, отмечая карандашом бумаги. Он дочитывал, не поднимая головы, в то время как отворилась дверь и послышались шаги.
— Возьмите это и передайте, — сказал военный министр своему адъютанту, подавая бумаги и не обращая еще внимания на курьера.
Князь Андрей почувствовал, что либо все дела военного министра его мало интересуют, либо нужно было это донести до русского курьера. «Ну и пусть», — подумал он. Военный министр аккуратно разложил бумаги перед собой, сравнял края и поднял голову. У него была умная и характерная голова. Но в тот же миг, когда он обратился к князю Андрею, твердое выражение лица военного министра, видимо, привычно и сознательно изменилось: на его лице остановилась глупая, притворная улыбка человека, принимающего одного за другим много просителей.
— От генерал-фельдмаршала Кутузова? — спросил он. — Надеюсь, хорошие вести? Было столкновение с Мортье? Победа? Пора!
Он взял депешу, которая была на его имя, и стал читать ее с грустным выражением.
— Ах, Боже мой! Боже мой! Шмит! — сказал он по-немецки. — Какое несчастие, какое несчастие!
Пробежав депешу, он положил ее на стол и взглянул на князя Андрея, видимо, что-то соображая.
— Ах, какое несчастие! Дело, вы говорите, решительное? Мортье не взят, однако. (Он подумал.) Очень рад, что вы привезли хорошие вести, хотя смерть Шмита есть дорогая плата за победу. Его величество, верно, пожелает вас видеть, но не нынче. Благодарю вас, отдохните. Завтра будьте на выходе после парада. Впрочем, я вам дам знать.
Исчезнувшая во время разговора глупая улыбка опять явилась на лице военного министра.
— До свидания, очень благодарю вас. Государь император, вероятно, пожелает вас видеть, — повторил он и наклонил голову.
Когда князь Андрей вышел из дворца, он почувствовал, что весь интерес и счастие, доставленные ему победой, оставлены им теперь и переданы в равнодушные руки военного министра и учтивого адъютанта. Весь склад мыслей его мгновенно изменился: сражение представилось ему давнишним, далеким воспоминанием.
X.
Князь Андрей остановился в Брюнне у своего знакомого русского дипломата Билибина.
— А, милый князь, нет приятнее гостя, — сказал Билибин, выходя навстречу. — Франц, в мою спальню вещи князя! — обратился он к слуге, провожавшему Болконского. — Что́, вестником победы? Прекрасно. А я сижу больной, как видите.
Князь Андрей, умывшись и одевшись, вышел в роскошный кабинет дипломата и сел за приготовленный обед. Билибин покойно уселся у камина.
Князь Андрей не только после своего путешествия, но и после всего похода, во время которого он был лишен всех удобств чистоты и изящества жизни, испытывал приятное чувство отдыха среди тех роскошных условий жизни, к которым он привык с детства. Кроме того ему было приятно после австрийского приема поговорить хоть не по-русски (они говорили по-французски), но с русским человеком, который, он предполагал, разделял общее русское отвращение к австрийцам.
Билибин был человеком лет тридцати пяти, холостым, одного общества с князем Андреем. Они были знакомы еще в Петербурге, но ближе познакомились во время последнего приезда князя Андрея в Вену вместе с Кутузовым. Как князь Андрей был молодым человеком, обещающим пойти далеко на военном поприще, так и Билибин обещал стать выдающимся дипломатом. Он был еще молодым, но уже немолодым дипломатом, начавшим службу в шестнадцать лет, побывавшим в Париже и Копенгагене, а теперь занимавшим довольно значительное место в Вене. И канцлер, и наш посланник в Вене знали его и дорожили им. Билибин не был из тех дипломатов, которые обязаны иметь только отрицательные качества; он был одним из тех, кто любил и умел работать, и, несмотря на свою лень, иногда проводил ночи за письменным столом. Он работал одинаково хорошо в чем бы ни состояла сущность работы. Его интересовал не вопрос «зачем?», а вопрос «как?». В чем состояло дипломатическое дело, ему было всё равно; но составить искусно, метко и изящно циркуляр, меморандум или донесение — в этом он находил большое удовольствие. Заслуги Билибина ценились не только за письменные работы, но и за его искусство обращаться и говорить в высших сферах.
Билибин любил разговор так же, как и работу, только тогда, когда разговор мог быть изящно-остроумным. В обществе он постоянно выжидал случая сказать что-нибудь замечательное и вступал в разговор не иначе, как при этих условиях. Разговор Билибина постоянно пересыпался необычно-остроумными, законченными фразами, имеющими общий интерес. Эти фразы изготовлялись во внутренней лаборатории Билибина, как будто нарочно, портативного свойства, чтобы ничтожные светские люди удобно могли запоминать их и переносить из гостиных в гостиные. И действительно, слова Билибина разносилось по salons Вены,
[262]
как говорили, и часто оказывали влияние на так называемые важные дела.
Худое, истощенное, желтоватое лицо его было покрыто крупными морщинами, которые всегда казались чистоплотно и старательно промытыми, как кончики пальцев после бани. Движения этих морщин составляли главную игру его физиономии. То у него морщился лоб широкими складками, брови поднимались кверху, то брови спускались книзу, и у щек образовывались крупные морщины. Глубоко поставленные, небольшие глаза всегда смотрели прямо и весело.
— Ну, теперь расскажите нам ваши подвиги, — сказал он. Болконский самым скромным образом, ни разу не упоминая о себе, рассказал дело и прием военного министра.
— Они приняли меня с новостью, как собаку в игрушки,
[263]
— заключил он.
Билибин усмехнулся и распустил складки кожи.
— Однако, мой дорогой, — сказал он, рассматривая свой ноготь и подбирая кожу над левым глазом, — несмотря на то что я с большим уважением отношусь к «православному российскому воинству», признаться честно, ваша победа не слишком впечатляет.
Он продолжал говорить по-французски, произносил русские слова только тогда, когда хотел подчеркнуть их презрительно.
— Как же? Вы с огромной армией обрушились на бедного Мортье при одной дивизии, и этот Мортье уходит у вас между рук? Где же победа?
— Однако серьезно говоря, — ответил князь Андрей, — мы можем сказать без хвастовства, что это немного лучше Ульма...
— Почему вы не взяли хотя бы одного маршала?
— Потому что не всё получается так, как планируется, и не так регулярно, как на параде. Мы рассчитывали зайти в тыл к семи часам утра, а не пришли и только к пяти вечера.
— Почему же вы не пришли к семи часам утра? Вам надо было прийти в семь часов утра, — улыбаясь, сказал Билибин.
— Почему вы не внушили Бонапарту дипломатическим путем, что ему лучше оставить Геную? — тем же тоном спросил князь Андрей.
— Я знаю, — перебил Билибин, — вы думаете, что очень легко брать маршалов, сидя на диване перед камином. Это правда, а всё-таки почему вы его не взяли? И не удивляйтесь, что не только военный министр, но и августейший император и король Франции не будут очень рады вашей победе; да и я, бедный секретарь русского посольства, не чувствую особой радости...
Он посмотрел прямо на князя Андрея и вдруг спустил собранную кожу со лба.
— Теперь мой черед задать вам вопрос «отчего», мой милый? — сказал Болконский. — Я признаюсь, что не понимаю, может быть, здесь есть какие-то дипломатические тонкости выше моего слабого ума, но я не понимаю: Мак теряет целую армию, эрцгерцоги Фердинанд и Карл не дают никаких признаков жизни и делают ошибки за ошибками, наконец, один Кутузов одерживает реальную победу, уничтожает французов, а военный министр даже не интересуется знать подробности!
— Именно от этого, мой милый. Ура! За царя, за Россию, за веру! Все это прекрасно и благородно,
но что нам, говорю я — австрийскому двору, за дело до ваших побед? Привезете вы нам сюда хорошенькое известие о победе эрцгерцога Карла или Фердинанда — как вам известно, один такой другой. Хоть над ротой пожарной команды Бонапарта, это другое дело, мы прогремим в пушки. А то это, как нарочно, может только дразнить нас. Эрцгерцог Карл ничего не делает, эрцгерцог Фердинанд покрывается позором. Вену вы бросаете, не защищаете больше, как бы вы нам это ни говорили: с нами Бог, а Бог с вами, с вашей столицей. Один генерал, которого мы все любили, Шмит: вы его подводите под пулю и поздравляете нас с победой!... Согласитесь, что раздразнительнее этого известия нельзя придумать. Это как нарочно.
Кроме того, ну, одержи вы точно блестящую победу, даже эрцгерцог Карл, что ж бы это переменило в общем ходе дел? Теперь уж поздно, когда Вена занята французскими войсками.
— Как занята? Вена занята?
— Не только занята, но и Бонапарт уже в Шенбрунне. А наш милый граф Врбна отправляется к нему за приказаниями.
Болконский после усталости и впечатлений путешествия, приема и особенно после обеда чувствовал, что не понимает всего значения слов, которые слышал.
— Нынче утром был здесь граф Лихтенфельс, — продолжал Билибин, — и показывал мне письмо, в котором подробно описан парад французов в Вене. Маршал Мюрат и весь этот шум...
Вы видите, что ваша победа не очень-то радостна, и что вы не можете быть приняты как спаситель...
— Право, для меня всё равно, совершенно всё равно! — сказал князь Андрей, начиная понимать, что известие его о сражении под Кремсом действительно имело мало важности в виду таких событий, как занятие столицы Австрии. — Как же Вена взята? А мост и знаменитый тупик,
и князь Ауэрсперг?
— Князь Ауэрсперг стоит на нашей стороне и защищает нас; я думаю, очень плохо защищает, но всё-таки защищает. А Вена на той стороне. Нет, мост еще не взят и, надеюсь, не будет взят, потому что он минирован, и его велено взорвать. В противном случае мы были бы давно в горах Богемии, и вы с вашей армией провели бы дурную четверть часа между двух огней.
— Но это всё-таки не значит, чтобы кампания была кончена, — сказал князь Андрей.
— А я думаю, что кончена. И так думают большие колпаки здесь, но не смеют сказать этого. Будет то, что́ я говорил в начале кампании, что не ваша война решит дело, а те, кто её выдумал, — сказал Билибин, повторяя одно из своих любимых выражений, распуская кожу на лбу и приостанавливаясь. — Вопрос только в том, что́ скажет берлинское свидание императора Александра с прусским королем. Ежели Пруссия вступит в союз, то́ мы вынудим Австрию к миру, и будет война. Ежели же нет, то дело только в том, чтобы условиться, где составлять первоначальные статьи нового мира.
— Но что́ за необычайная гениальность! — вдруг вскрикнул князь Андрей, сжимая свою маленькую руку и ударяя ею по столу. — И что́ за счастие этому человеку!
— Бонапарт?
[273]
— вопросительно сказал Билибин, морща лоб и этим давая чувствовать, что сейчас будет важное выражение. — Бонапарт? — сказал он, ударяя особенно на "Б". Я думаю, однако, что теперь, когда он предписывает законы Австрии из Шенбрунна, его имя нужно упростить и называть его просто Бонапарт.
— Нет, без шуток, — сказал князь Андрей, — неужели вы думаете, что кампания кончена?
— Я вот что́ думаю. Австрия осталась в дурах, а она к этому не привыкла. И она отплатит. А в дурах она осталась оттого, что во-первых, провинции разорены (они говорят, православное вероисповедание страшно для грабежей),
[274]
армия разбита, столица взята, и всё это ради красивых глаз
[275]
сардинского величества. И потому — между нами, мой дорогой,
[276]
— я чутьем слышу, что нас обманывают, я чутьем слышу сношения с Францией и проекты мира, тайного мира, отдельно заключенного.
— Это не может быть! — сказал князь Андрей, — это было бы слишком гадко.
— Кто живет, тот видит,
[277]
— сказал Билибин, распуская опять кожу в знак окончания разговора.
Когда князь Андрей пришел в приготовленную для него комнату и в чистом белье лег на пуховики и душистые гретые подушки,
[278]
— он почувствовал, что то́ сражение, о котором он привез известие, было далеко, далеко от него. Прусский союз, измена Австрии, новое торжество Бонапарта, выход и парад, и прием императора Франца на завтра занимали его.
Он закрыл глаза, но в то же мгновение в ушах его затрещала канонада, пальба, стук колес экипажа. И вот опять спускаются с горы растянутые ниткой мушкатеры,
[279]
и французы стреляют, и он чувствует, как содрогается его сердце. И он выезжает вперед рядом с Шмитом, и пули весело свистят вокруг него, и он испытывает то́ чувство удесятеренной радости жизни, какого он не испытывал с самого детства.
Он пробудился...
«Да, всё это было!...» сказал он, счастливо, детски улыбаясь сам себе, и заснул крепким, молодым сном.
На другой день он проснулся поздно. Возобновляя впечатления прошедшего, вспомнил, что сегодня ему предстоит представиться императору Францу, военного министра и учтивого австрийского флигель-адъютанта Билибина. Вспомнил разговор с князем Сергеем Курагиным вчерашнего вечера. Одевшись для поездки во дворец, он надел парадную форму, которую давно не носил, и вошел в кабинет Билибина. В кабинете находились четыре дипломата из посольства.
Сергей Курагин был знакомым, а остальных представил Билибин. Господа, светские, молодые, богатые и веселые люди, составляли отдельный кружок как в Вене, так и здесь. Билибин, глава этого кружка, называл их "наши". В этом кругу, состоявшем почти исключительно из дипломатов, были свои интересы высшего света, отношения с некоторыми женщинами и канцелярская сторона службы.
Господа охотно приняли князя Сергея в свой кружок. Из учтивости и для разговора им сделали несколько вопросов об армии и сражении, но разговор опять рассыпался на непоследовательные шутки.
— Но особенно хорошо, — начал один из дипломатов, рассказывая неудачу товарища-дипломата, — что канцлер прямо сказал ему, что назначение в Лондон — это повышение. Видите вы его фигуру при этом?
— Но что́ всего хуже, господа, я вам выдаю Курагина: человек в несчастии, и этим пользуется этот дон-Жуан, этот ужасный человек!
Сергей Курагин лежал в кресле Вольтера, ноги на ручке. Он засмеялся.
— Parlez-moi de ça,
[285]
— сказал он.
— О, дон-Жуан! О, змея! — послышались голоса.
— Вы не знаете, Болконский, — обратился Билибин к Сергею, — что все ужасы французской армии — ничто в сравнении с тем, что́ наделал между женщинами этот человек.
— La femme est la compagne de l’homme,
[286]
— произнес Курагин и стал смотреть в лорнет на свои поднятые ноги.
Билибин и "наши" расхохотались, глядя в глаза Курагина. Князь Сергей видел, что этот Курагин, которого он почти ревновал к своей жене, был шутом в этом обществе.
— Нет, я должен вас угостить Курагиным, — сказал Билибин тихо Сергею. — Он прелестен, когда рассуждает о политике, надо видеть эту важность.
Он подсел к Курагину и, собрав на лбу свои складки, завел с ним разговор о политике. Князь Сергей и другие обступили обоих.



