- -
- 100%
- +
Дмитрий сразу и явственно вспомнил наструганную, возвышавшуюся горкой на длинном семейном столе, желтоватую, слегка подсушенную на рушниках лапшу, щепотку которой с позволения матери он брал, толкал в рот и, слегка разжёвывая, с наслаждением проглатывал, будто неведомое заморское лакомство. Не забыть ему и тот ни на что не похожий кисловато-сладкий хлебный запах заквашенной опары в двух кадках, обычно стоявших на широкой лавке у солнечного окна. Случалось, стряпуха забудется, замотается в домашних хлопотах, опара от оконного солнцепёка шапкой подымется раньше расчётного времени,
бесшумно перевалится через край кадушки, поползёт медленно вниз и по лавке. Такие аварийные моменты малой любил больше всего на свете. Он старательно собирал ладошкой липкое, воздушно-пузырчатое тесто и, блаженствуя, отправлял его в своё нутро. Только вдоволь насытившись, Димка тревожным голосом звал с улицы Марию:
– Мама! Опара опять убежала!..
– Овечками мы промышляли по осени. Когда становилось попрохладнее мимо Московки из Монголии в Семипалатинск на мясокомбинат тысячами перегоняли отары овец. Там из баранины делали колбасы, консервы для фронтовиков. На ночь пастухи-погонщики разбивали стойбище недалеко от нашей речки Кулинжинки, для отпугивания волков и от воров с вечера разжигали большие костры. А мы, крадучись среди зарослей тальника, в темноте хватали крайнего барана за ноги и спящего волоком тащили в кусты… – Картавя, Николай рассказывал загадочно-увлечённо и подробно.
Если из всех черноволосых Лобовых Петро выделялся своей волнистой белокуристостью, то Николая отличала не только его природная деликатная картавость. В глаза бросалось сильное внешнее сходство с местными казахами. Они частенько подходили к нему, повзрослевшему, на рынке, в магазине и на своём тюркском о чём-то спрашивали. Улыбаясь, он говорил в таких случаях извинительно на русско-казахском: «Мен ни бельмеса»[2]. И кто знает, как поступили с ним и братом казахи-пастухи, если б поймали на месте кражи.
– Дальше-то, что было? – выведывал нетерпеливый Димка. – Прямо-таки скрытая ночная операция.
– В кустах барану мы делали секир башка, навьючивали тушу на хребтину – и домой, в коровник. Там при керосинке-лампе освежевали и разделывали тушу на большие куски.
– Погодь, Николка, столько мяса куды девали? – спросил, хитро щурясь Михаил.
– И правда, – поддакнула Валя. – Холодильников тогда и в помине не было.
– Мясо обсыпали солью, заворачивали в холстину – и на наш огород. Ближе к речке, в кустах, выкапывали заранее несколько ям: кишки, потроха, шкуру зарывали раздельно, укрывали, как и мясо, слоем сена, оно перебивает запах крови. Засыпали сверху землёй, всё вокруг маскировали.
– Время было военное, под трибунал могли загреметь, если что, – подал голос кто-то из притихших родственников.
– Ещё как! – оживился Иван. – Как-то, ближе к полудню, прискакали к нам во двор верховые – председатель и объездчик – и давай вынюхивать у мамки, мол, где твои старшие сынки, где вчера ночью околачивались. Да вон, говорит, едят в доме, а вечером, как всегда, до полуночи у Сопалёвых на посиделках были, танцульки там у них.
Мария знала о проделках сыновей, – всю ночь глаз не сомкнула, поэтому на нападки непрошеных гостей отвечала насколько можно спокойно, даже обидчиво.
– С чего это вы хорохоритесь? – спросила она намеренно дерзко.
– Знаю я ихние посиделки, – пропуская мимо ушей Мариин вопрос, съехидничал вечно чем-нибудь недовольный объездчик Яшкин. Он явно намекал на что-то плохое. Не зря все селяне обходили его стороной, зная как безжалостного ябедника и стукача. – Они там чёрти што вытворяють…
– И впрямь, Степановна, приглядывай за хлопцами, больно ушлые они у тебя.
Председатель Сердечкин богом данную фамилию подтверждал сполна. При всей деловой ворчливости и напускной строгости он на самом деле был отзывчивым, заботливым, не жадным руководителем. Особое сострадание бывший фронтовик (два года ходил в пехоте под пулями, одна из них угодила в сухожилие левой ноги) проявлял к многодетным семьям. Это объяснялось, между прочим, просто: в его доме тоже было весело – семеро по лавкам. И колхозники нередко пользовались его слабиной: Сергеич поворчит, поматюкается беззлобно от собственного бессилия, однако рано или поздно найдёт среди скудных колхозных возможностей единственно верное решение житейских проблем. Поможет.
– Да што ж ты, Сергеич, напраслину на детей возводишь? У нас вон коровёнка есть, курей худо-бедно держим. Пока перебиваемся… Зря ты так.
– Зря иль не зря, не тебе решать, – огрызнулся хромоногий председатель. – Забыла, итить твою за ногу, в прошлом годе, зимой, Иван твой с конюшни полмешка ячменя спёр? По малолетству ему простили… Нонче, поговаривают в военкомате, двадцать седьмой год призовут на японскую. – Последние слова председатель обронил как бы невзначай, с грустью.
– Господи, какую японскую?! – догадливо вскрикнула Мария. – Ему всего-то восемнадцать…
Этот надрывно-кричащий материнский вопрос в начале августа 1945 года безответно завис у крыльца лобовского дома. В первую же неделю после начала Маньчжурской военной операции гонец из райвоенкомата вручил старшему сыну призывную повестку. В то время, когда паровозный поезд с Иваном-новобранцем мчался на восточные рубежи Отечества, с западного, сталинградского направления через пять разлучных лет домой в Московку возвращался запропастившийся отец. Удивительно, но одинаково благосклонно сложилась для них военная судьба. На западе Афанасия ангел-хранитель уберёг от немецкой пули; на востоке тот же ангел оградил сына Ивана от японской. После молниеносного разгрома и капитуляции японцев через четыре года он невредимым вернулся домой.
Однако треклятая похоронка не обошла Лобовых, она пришла в семью Андрея Григорьевича, старшего брата Афанасия: пуля-дура сразила его наповал в ноябре сорок третьего при освобождении Киева.
– И всё-таки, почему подозрение пало на вас? – продолжал точечно допытываться Дмитрий.
– С конторского взгорка они увидели стаю коршунов, ранним утром вившихся в небе кругами в районе нашего дома. Это первый признак, что в этом месте хищникам есть чем поживиться. У них, знаешь, какой нюх?! Стоит одному учуять, тут же собирается летучая свора, – по-крестьянски обстоятельно, не спеша, рассказывал Иван. – К тому же, перегонщики при обходе набрели в кустах на кровяные следы и накатали жалобу, мол, ваши колхозники воруют наших баранов. Мы-то не одни такие были. Наши соседи тоже воровали. У Оберновых, например, восемь малолетних ртов было. Стёпка ихний, одногодок мой, тот по ночам курей и яйца с птичника всё время таскал.
– И чем закончилась ночная вылазка?
– Ничем. Со временем всё затихло. Деревня-то большая, больше ста дворов тогда было – пойди найди. Чёрта с два получишь…
Застенчивой, улыбчивой черноглазой сестрёнке Тоне, родившейся третьей после Ивана, в октябре сорок первого исполнилось десять лет. Ей, бедняжке, в военные роковые тоже пришлось несладко: помогая матери по дому, не разгибая спины, она выполняла всякую работу – мыла посуду, поливала речной водой грядки, выгоняла на выпас корову Зорьку, выносила вёдра с помоями. Осенью вместе с ребятами-одногодками ходила на речку собирать дикорастущую вдоль крутых берегов ягоду, приносила в дом полные вёдра малины, смородины, ежевики, черёмухи. Зимы здесь долгие, прожорливые.
В октябре, когда на свет объявился Димка, забот у неё прибавилось на порядок. Да вдобавок у Марии вдруг перестало вырабатываться грудное молоко, и новорождённого приходилось кормить чем придётся: сначала сердобольная роженица-односельчанка Зина Овчаренко после кормёжки сына сдаивала ему остатки своего молока, потом перешли на коровье, позднее – на разные каши, пюрешки.
Без Тони, без старших сыновей одинокой, живомужней вдове Марии вынести такое семейное пятилетнее ярмо вряд ли было посильно.
– Мама до последнего за корову держалась, говорила: «Зорьку под нож не отдам». А старшие братья для нас были вместо отца, – вспомнила своё прошлое невзгодье заметно постаревшая в последние годы Антонина. – Мы, кто помладше, осенью на колхозных полях собирали пшеничные колоски, остатки неубранной картошки, подсолнухов, кукурузы. Помню, как объездчик гонял нас на лошади, запрещал брать колхозное. Почему запрещал, не пойму: всё равно добро пропадало, под снег уходило. А что творилось в урожайные годы? Господи, бедная пшеничка, её некуда было девать. Всё, что могли, увозили в закрома в Самарку, да ведь зернохранилища тамошние не резиновые. В зиму на нашем току[3]тонны зерна оставались, их даже укрыть нечем было. Все знали, видели, что зерно пропадёт, и нет бы людям раздать или продать по маломальской цене – куда там! На повозках мужики по весне увозили бедненькую в овраги догнивать. И никому ничего за это… Да вот спрашивается: зачем было засевать столько пашни, коли хранить зерно негде? А за кражу мешка пшенички два года тюрьмы давали…
В горестных словах старшей сестры вся сермяжная, выстраданная правда малограмотной русской женщины, родившей, воспитавшей, как её мать Мария, шестерых детей.
За дальним сдвинутым столом незаметно сидел дядя Ваня Руденко, старший родной брат Марии. Кажется, он всю свою жизнь прожил в большой деревне, основанной когда-то беглыми кержаками-староверами в ста километрах от областного города. Там его уважали, он был на виду – председательствовал в сельском Совете народных депутатов. Под его ведомством и контролем исправно работали почта, детский сад, восьмилетняя школа, клуб, магазин райпотребкооперации, хорошо освещались переулки-закоулки, люди весело справляли всенародные праздники. Во всех общественных делах он был компетентен, имел своё веское авторитетное слово: если что случалось, все бежали к Ивану Степанычу за советом-помощью.
– Дай-ка подсяду поближе, – примащиваясь возле племянника на лавке, дядя, как всегда, говорил низким грудным голосом тихо, неторопливо. – Иначе не дождусь момента пообщаться.
Обрадованные встречей, сидя вполоборота друг к другу, они обнялись. И в этом объятии, было видно, проявилось нескрываемое обоюдное уважение, их кровное родство. Дядя Ваня на полголовы выше племянника, в профиль – истый древний грек, сидя, сильно горбатился; он остался, пожалуй, последним из руденковского рода-племени, кто с первых дней замужества Марии поддерживал постоянную связь со всеми Лобовыми. Другие давно померли или чураются, как его младший брат Павел: после окончания войны он уехал в южный Казахстан молодым специалистом-торгашом, обзавёлся семьёй, стал начальником крупного треста столовых и ресторанов. С той поры ни разу никому не написал ни письма, ни приглашения. И Дмитрий никогда с этим дядькой не общался, его не видел. Молва утверждала, будто жинка его там всем руководит-верховодит.
– Сегодня повод для воспоминаний, и я не раз вспоминал, как Афанасий после смерти Марии привёз тебя на летние каникулы к нам в Верхубу. Ты настоящим волчонком был: молчал, смотрел исподлобья, никого к себе не подпускал. Мы с Тасей не знали, как подступиться, не помогали ни пирожки, ни варенье. Чуть что, убегал на речку рыбалить. Помнишь? Только нашу Нину, свою сестру, признавал. Вы подолгу по вечерам на лавочке сидели у палисадника.
– Всё я помню, дядя, как же! Вроде как вчера всё было… Я тогда сильно страдал без мамы, и сейчас душа моя плачет. А Нина студенткой была, рассказывала мне что-то про звезды, мирозданье – про всё, о чём любопытно расспрашивал её. Признаюсь, тогда по-мальчишески я был в неё тайно влюблён. Где она? Столько минуло всего…
– Учительствует завучем в районной школе.
– Повидаться бы, – мечтательно сказал Дмитрий.
– Приезжай, Нина возрадуется. Я, как умерла Тася, один остался. Теперь у неё живу, в Шемонаихе.
День клонился к ночи, за окном заметно потемнело, зажглись редкие уличные фонари-светильники. Постепенно незаметно стихли поминальные разговоры. У нас, православных христиан, всегда так: воспоминания о покойнике потихоньку отходят куда-то в сторону, к середине трапезы перемешиваются с житейскими проблемами, обидами; сами по себе вспыхивают недолгие споры о внутренней и внешней политике, о недавнем повышении цен на алкоголь или на всем чертям надоевший бензин. Всё наше бытие в эти часы подвергается жёсткой всенародной ревизии, многое клеймится, высмеивается и в конце концов оправдательными оговорками прощается. Иногда поминальный процесс завершается песнопением.
А что, в России и кое-где в мире живут народы, у которых прижился вековечный ритуал: поют песни у могил умерших, утверждая этим актом торжество жизни над смертью. Нам и всевышним творцом вроде бы завещано: живым – живое, мёртвым – загробное.
До песнопения у Лобовых дело не дошло (такого никогда не было), и возникшую тишину опять громогласно заполнил обделённый вниманием шурин Михайло:
– Знаешь, Димон, па-а-койничек говорил, бывало, про тебя, что ты головастый, всех Лобовых положил на лопатки. И Галина твоя, скажу, мо-о-лодец, умница. – Заметно было: Михаил явно перебрал.
– Замолол Емеля, пришла его неделя, – Валя тут же отреагировала извинительной улыбкой перед родственниками и скомандовала: – Давай собирайся, завтра с утра тебе на работу! Разводишь тут всякую антимонию.
– Не-е, Валюха, ты не угадала, я взял по случаю отгул.
– Отгул за прогул. Собирайся, я сказала! – Валентине перечить в таких случаях нельзя, всё равно настоит на своём, хоть лопни.
В безобидную словесную перепалку супругов Дмитрию всё же удалось вклиниться.
– Скорее всего, отец сказал тебе, что я двухголовый, – вздохнув, с обидной иронией сказал он. – Помню, как-то тятя пришёл поздно ночью. Пьяный. Мама два года как лежала в могиле. После её кончины он сильно переменился, стал «заглядывать» в бутылку. Я спал вон на той кровати. Подошёл, ключ от входной двери в кулаке и стал тюкать по голове: «У-у, змей двухголовый, жизнь мне надломил». Хорошо, ватным одеялом успел прикрыться… В том году я учился в седьмом классе… Я долго не мог понять, – продолжал он, – почему отец со злобным укором сказал тогда: жизнь мне исковеркал. Только потом, в армии, наконец дотумкал. Он имел в виду последнее, послемамкино время, когда жил, совсем недолго, сначала с Натальей Ивановной, потом привёл в этот дом Любовь Сергеевну, а я их отвергал, на дух не принимал. Хотя они, правду сказать, каждая по-своему делали всё, чтобы завоевать к себе моё уважение, расположение. Ничего не вышло. Кто знает, может, я виноват…
От неприятных воспоминаний снова его нестерпимо обожгла обида. Повеселевшие родственники опять притихли. Такого откровения о покойнике в прощально-поминальный день никто не ожидал, в мыслях не держал и не знал, как поступить, что сказать: пожалеть-утешить, выразить сожаление или сочувствие? Все молчали.
Физическая боль, телесные оскорбления, связанные с этим обиды проходят, со временем забываются. Словесные, морально-унизительные никогда не исчезнут из памяти, они занозами навсегда застревают в детской душе. Да, в ином слове, русском слове, заключена и великая вдохновляющая к созиданию сила, и разрушительная, способная отравить, принизить любые порывы и желания даже волевого взрослого человека.
Двухголовым Афанасий прозвал сына почти сразу, когда увидел глубокую поперечную седловину на его постриженной наголо голове: московкина бабка-повитуха Томилиха (Томилина), приняв при родах на руки младенца в холодную октябрьскую ночь сорок первого, впопыхах не поправила ему хрящеватую дефектную черепушку. Может, нельзя было, побоялась, кто знает? Однако ехидно-насмешливое прозвище расползлось по Московке и надолго прилипло к мальчику.
Напряжённое молчание нарушила добродушная Валя:
– Что тут говорить, тятя наш был с характером: что не по нём, сразу в угол или брался за ремень. Бывало, коленками на горох ставил нас с Димкой.
– Меня когда хлестал, то по делу, я не в обиде, – своё мнение высказал Петро, явно в оправдание отца.
– Ага, «хлестал», – передразнила его Тоня. – Ты у него в любимчиках ходил, хлестал тебя больше для виду. Да-а, тогда почти во всех соседских семьях фронтовики, когда вернулись домой, куролесили, особо вытворяли всякое по пьянке. Первое время тятя и мамку гонял, шибко ревновал.
– До войны такого не припомню, видать, она его крепко потрепала, – предположил примирительно Иван.
– И война виновата, а как же, – согласился Николай. – Последние годы тятька в Сталинграде служил, в военно-этапной комендатуре, пленных там сортировали по этапам после разгромного котла фашистов. Это я вычитал в его военном билете.
Половодье обид опять понесло Димку на своих бесшумных крыльях в позабытое прошлое. Со всей ясностью перед ним объявился двор родного дома, где у летней печки хлопотала Мария: ранним июльским утром она собирала в дорогу мужа, клала в походную котомку провиант. Афанасий со товарищи на весь световой день уезжал в дальний бор на заготовку соснового сухостоя и валежника для колхозных печек. Их в деревенском хозяйстве было немало, целая дюжина – в клубе, начальной школе, магазине сельской кооперации, на почте и молочной ферме.
Этим утром Димке не спалось, проснулся рано и от нечего делать сидел на завалинке дома, щурился от восходящего огненного солнца. Одновременно он с интересом наблюдал за матерью, она сноровисто завернула в вафельное полотенце полбуханки хлеба, кусок сала, четыре яйца, принесла пучок зелёного лука, два огурца с огородных грядок и две сахаристые помидорки. Всё это заботливо уложила в тряпичную сумку.
В протопленную печку, поверх затухших дровяных углей, мать примостила для подогрева литровую тёмно-зелёную бутыль с молоком и чайной заваркой, как любил Афанасий. Перед дальней дорогой в это время в одиночестве он завтракал в доме, а Мария отлучилась к ближайшим грядкам за укропом, молодой свекольной ботвой для борща.
Димку распирало любопытство: что за бутыль поклала мать в нутро печки. Такой он прежде не видал и стал усердно шуровать внутри топки кочергой-железякой, пока там что-то не звякнуло. В это время на крыльцо вышел тятя. Мария, возвратясь, кинулась к печке, а там…
– Афанасий, ты, что ли? – спросила она растерянно.
– Что я? – недоумевал хозяин.
– Бутыль твоя, разбитая…
– Дык оболтус там лазал. – Рассерженный отец гневно приказал: – На колени, обормот! Покуда из леса не приеду, будешь стоять, комар тебя забодай!
Он быстро и ловко уселся на запряжённую четырёхколёсную телегу, кнутом стеганул застоявшуюся лошадь и помчался в сторону колхозных конюшен, где-то там был назначен сбор лесорубов. Пока телега не скрылась за конторским взгорком и дорожная пыль, поднятая лошадиными копытами, медленно оседала на проезжую часть единственной деревенской улицы, Мария время от времени просила Димку:
– Да вставай уж, нету его.
Её уговоры навзрыд плачущему сыну не помогали, он уже больше получаса стоял обессиленный возле ненавистной им печки на своих костлявых, онемевших коленях. Его насквозь парализовал подкожный страх: сейчас вот, с минуты на минуту, на пыльной дороге затарахтит одноконная бричка, а на ней во весь свой могучий рост стоит тятя. Он молнией спрыгивает с повозки, хватает Димку за загривок и начинает лупить несчастного тяжёлыми, пахнущими лошадиным потом сыромятными вожжами: «Я те дам, я те покажу!»
– Проснулся, слава те, Господи! Пойдём сынок, обедом накормлю. Из свежей зелени борща наварила, сметаной приправлю. Идём… Да не зыркай, нет его! Не скоро приедет – к закатному вечеру, не раньше.
Мария поднялась с края кровати, взяла маленькую детскую руку в свою, жилистую, со вздутыми венами, и они пошли, умиротворённо-спокойные, к обеденному столу…
– Заснул, что ли?.. Я говорю, ты к начальству, к власти поближе нас, должон больше знать. – Николай тормошил за рукав пиджака младшего брата, в отрешённой задумчивости смотревшего куда-то в сторону. – Вот объясни мне такой вопрос: мы строим социализм, поляки тоже. Почему в сельском хозяйстве у них поголовно все фермеры, земля в частной собственности, а у нас – сплошь колхозы и совхозы, куда взашей всех затолкали? У них в магазинах всего завались, никакого дефицита, люди живут заметно лучше нас. Скажи, почему поляк жирует, а нас социализмом мордуют? Я, ты знаешь, два года жил в Варшаве, насмотрелся… Мы отгрохали им Дворец бесплатно. Считай, подарили, а сами кое как выживаем. Возьми наших прибалтов, грузин: живут себе припеваючи за счёт халявных кремлёвских дотаций. Они же нахлебники. Почему так?.. Меня обида гложит изнутри!
Стремясь познать, понять новое, осмыслить увиденное, наделённый аналитически-проницательным умом Николай всегда устраивал при случае продвинутому брату серьёзный экзамен на политическую, экономическую или социальную заковыристую тему. При этом возникавшие вопросы, государственные проблемы рассматривал всегда с практической, доходной выгоды. Спорить с ним, доказывать что-либо обратное было очень трудно, почти невозможно. Иной раз допытывался, почему наше правительство вместе с главенствующей компартией списывает из года в год, прощает многомиллиардные долги государствам Азии, Африки, Латинской Америки. Нет валюты – пускай платят сырьём, продуктами, своей территорией, наконец, говорил он.
И сейчас старший брат смотрел на младшего выжидательно и пытливо. Родственники тоже глядели на них заинтересованно, – чем закончится проблемный диспут?.. Да будь рядом с ними хоть видный учёный, профессор всяческих наук или член Центрального Комитета ленинской партии, вряд ли кому-нибудь из них удалось доказательно обосновать свой ответ. И Дмитрий вместо признания своего бессилия вынужденно ответил ему дипломатически уклончиво:
– В нашей жизни, Николай, куда ни кинь, всё упирается в политику. Оказывается, не везде можно применять одинаковые социалистические методы, способы и формы управления производством. Стало очевидным, надо учитывать местный уклад жизни, вековые традиции людей. Польша – аграрная страна, там колхозы не прижились…
– Постой-погоди, ведь что получается: ихний уклад учитывать надо, его нельзя ломать, а мой, наш крестьянский уклад почему поломали?..
Недовольный ответом Николай хотел продолжить затеянную дискуссию, окончательно пригвоздить брата-журналиста другими убийственно-негативными примерами из жизни советского общества, но с весёлым подшучиванием спасительно вовремя для Димки вмешалась Валентина:
– Братцы-китайцы, хватит вам бодаться. Димка-братишка, ты едешь к нам или как?
У выхода на веранду толпились давно одетые по-зимнему Тоня с мужем Иваном, Михаил. Дмитрию по-семейному жребию выпало ночевать вместе с ними у Вали, в промышленном пригороде. Прощаясь с оставшимися родственниками, он сказал, что через день-два планирует вылететь домой в вечномёрзлую Якутию, где ждут его малолетние, почти погодки Лена и Оля и черноокая Галина. А завтрашний день он посвятит своей родной телестудии, в которой без малого три года проходил свои начальные журналистские университеты.
* * *… В России испокон веков бытует ставший общенародным лаконичный вердикт по усопшим: «О покойниках либо хорошо, либо ничего». Обычно об умершем, его делах в прошлой жизни в поминальные дни мы говорим много дифирамбов. Но мало кто знает изначальный смысл этого изречения, а он таков: «О мёртвых либо хорошо, либо ничего, кроме правды». Эти мудрые слова, ставшие афоризмом, принадлежат древнегреческому поэту, политику Хилону из Спарты (VI в. до н. э.).
Воистину философское умозаключение древнего грека русский князь В. Ф. Одоевский, писатель, мыслитель эпохи романтизма, убедительно трактует следующим образом: «Ложь или даже подозрение против живого не опасны – он сам огрызается; ложь или даже подозрение против мёртвого позорны. Но правда и против мёртвого, и против живого – дело святое». Из нашей, русской интерпретации крылатого выражения почему-то выпало корневое слово – «правда».
Без этого слова, без правды, соблюдая этикет приличия в поминальных речах возле могилы, наверное, обойтись можно. Но в кругу родных она, эта правда, как цветок из-под асфальта, пробиваясь, всё равно потянется из последних сил к солнечному свету.
II. Украинский вояж
Он ехал в центр города, в сторону телестудии, когда на автобусных остановках народу заметно поубавилось, стало меньше, чем в утренний час пик. В салоне автобуса с облупившимися креслами до рези в глазах витали невидимые ядовитые пары малооктанового бензина, отчего двигатель, фыркая, чихал и дёргался, когда машина трогалась с места. Пассажиров подкидывало на запорошенных свежим снегом дорожных выбоинах, но это не отвлекало и не раздражало Дмитрия, пристально вглядывавшегося через отпотевшее оконное стекло в проплывающие мимо жилые пятиэтажные панельные дома-хрущёвки, дымящие высокими трубами зазаборные заводские цеха, в укутавшихся шалями и шарфами, съёжившихся от весенней промозглой стужи прохожих.
За семь лет, навскидку, в городе вроде ничего заметного не произошло. Однако про себя он всё-таки отметил те перемены, о которых вчера мимоходом рассказали братья и сестра Валя. Горожане обжили новый микрорайон на Стрелке – полуостровной части города, где сливаются воды горной Ульбы с Иртышем. Власти города нашли деньги и достроили-таки автомобильный мост через буйный Иртыш. Во всю ивановскую идёт долгожданное благоустройство набережной Ульбы; недалеко от протоки Иртыша, рядом с телестудией, раскинулся большой развлекательный парк отдыха. Дмитрий умилённо улыбнулся, вспоминая: в те годы, когда работал на телевидении, одну из своих вечерних передач он как раз посвятил началу строительства этого парка. «Нет, – удовлетворённо подумал он, – обновление идёт, город меняет своё лицо».




