- -
- 100%
- +
«Жизнь вся изменится» – разве не об этом мечтают люди? Чтобы раз, по щелчку пальцев, чтобы открыл глаза в новом дне и уже по-другому, уже не так. Вылез из чемодана – а рядом Высоцкий, как раньше, завтрак сготовил, сказал: «Ну что, Рана, проснулся? Долго ты спал, я испугался! Но крепкий сон – здоровый сон, верно? Верно. Вот и ты у меня здоровый малый», и трепал бы по волосам, а я улыбался ему, без одного переднего зуба, который выпал вечером сам собой, когда я расталкивал его языком из стороны в сторону чисто из любопытства. Фея бы мне денюжку не принесла, но мы бы с отцом сами заработали. Он бы сказал, что на дело пойдём, и для меня это было бы лучшей наградой. Беззубая улыбка стала бы шире, настолько шире, что, представляю себе её сейчас, и у меня челюсть болит и скулы сводит. Так взрослые не улыбаются. Так большой Рана уже давно не улыбался, только почтительно, приподнимая уголки губ, чтобы Хмурый подумал, что они заодно, что они вместе, чтобы Вика не подумала, что ему нет дела до «Геншин импакт» – дела-то нет, а вот до Вики есть, чтобы Ленка не оттолкнула из-за чересчур холодного отношения. Да, отношения у них далеко не романтические, но одну улыбку с винищем подарить можно, правда, Рана? Правда. Но самые честные и искренние улыбки получал только Высоцкий.
Я бреду по брусчатке. Огибаю шерстливых тварей, одна подаёт голос, и я весь стекленею, и тут же разбиваюсь, разрезая себя изнутри. Кровоточа и захлёбываясь. Сжимаю ключи в кармане, перебираю те, что поменьше, держа их крепко, только бы не занести и не вонзить в рыжую голову. Слишком много инструментов, слишком много вещей, которыми можно навредить. Я перебираю их: длинные, тонкие, но твёрдые, из стали-нержавейки, на времена, Рана, на времена, тебе пригодится. Пригодилось. Много раз, пап, что иногда я думаю, может, лучше бы и сломалось? Сломалось, когда не надо, и я убежал? Убежал, когда он меня просил?
Детская площадка, трамвайные пути, насыпь, стоокий и стооконный, многоликий и многоквартирный слизняк дома, и один мой чёрный-пречёрный чемодан с открытой крышкой, из которого торчат углы баулов.
***
Спать на диване неудобно, то слишком жёстко, то слишком мягко. Много пространства, постоянно ворочаюсь. Просыпаюсь оттого, что под головой нет подушки – на полу. Бросаю сонный взгляд на чемодан, тяну с пола её, подкладываю под голову и уговариваю себя заснуть. Так спать иногда тоже надо.
Каждое утро себя повторяет, разве что Вика не всегда рядом, и приходится оставаться один на один с баб Ниной, но хорошо, когда она занята своим – обожаемой плитой, за которой творятся её кулинарные чудеса, а она матушка крёстная фея, которая из фигни сотворит тебе завтрак богов. Жареная картошка с яйцом, зелёным луком, перцем и салом.
– Кушай – кушай, Шура, а то смотреть на тебя больно. Ещё тоще Вовы! Тот-то понятно, о себе не думал, но ты-то думай, ты же не он!
Я – не он. Высоцкий был атлетически слажен, над моим дизайном разработчик не особо парился: наложил кожу на стелет, добавил мяса, немного жировой прослойки и готово. Рана готов, а отец говорил, что мы похожи. Может быть, в детстве я был поупитаннее, фотографий нет, чтобы оценить, а в зеркало я много не смотрел. Я много смотрел на Высоцкого, на его сосредоточенное лицо, на две лёгшие между переносицей линии, нахмуренные тёмные брови, чуть поджатые губы, которые размыкались и говорили: «Готово». Всё было действительно готово, и его лицо разравнивалось, лишалось морщин, хмурости, обращалось радостью и светом. Специально для меня. Запомнил, Рана? Рана, конечно, запомнил, не мог позволить себе забыть, сам же отец работал, надо было смотреть, надо было запоминать, чтобы в следующий раз не оплошать и показать свои лучшие навыки, иначе зачем отец его брал и учил всему? Нужно было оправдать ожидания.
На работе дневная смена, но на веранде. Вместе с хостес изнываем от жары. Она встречает гостей, раскладывает меню, говорит о скидках, а я принимаю заказы и говорю-говорю-говорю о том, что у нас здесь и как. А соевое молоко есть? А кокосовое? Можно без лука, укропа, сельдерея, авокадо? Всё то же самое, но через тридцать минут… Пока стою и жду, смотрю на улицу и на людей, раздетых по погоде, яркому солнцу, готовому всё расплавить и сожрать, как желатиновый куб из «Вперёд»12. Проезжают люди на велосипедах, электросамокатах, кто-то умудряется бегать по узкому проспекту, а я выхватываю взглядом белые мужские футболки, но слышу голоса и понимаю, конечно, это не он, и быть его здесь не может. Это же центр. А у него ещё псина. Без псины он же никуда. С ней должен быть, такие эти собачники.
Когда принимаю заказы, стараюсь отвлечься на то, что находится ближе, а не на расстоянии вытянутой руки, за столами с белыми скатертями, которые к концу дня будут замазаны соусом тартар. Телефоны, ключи, кард-кейсы, кошельки на крайний случай, висящая на стуле маленькая женская сумочка, большой облезлый рюкзак. Оцениваю обстановку: кто на кого смотрит, кто что ест, кто что говорит, кому уделяет внимание хостес, куда направляется второй официант, и ухожу за заказом. Не здесь уж точно. Не сегодня, и не так.
Сегодняшнюю смену я отрабатываю полностью и возвращаюсь домой после десяти. Через пруд. Спеша, мимо людей, детей, какого-то чёрта, пряча руки в карманы и сжимая ключи, а перед глазами белая футболка с рисунком жёлто-зелёного хвоста в виде молнии. Я останавливаюсь. Замираю на месте, не дышу, стою и думаю, он или не он, а даже если он, то какая разница? Я кому-то что-то обещал? Себе? Нет. Ему я уже отказал. Ленке тоже ничего не говорил, и она сама согласилась, что ничего путного не будет. Глупость какая. Но обойти его себе я не даю, а он отдаляется. Без псины своей гуляет. Всё-таки без неё. Или это не он. Показалось? Наверное, показалось. Показалось же? Уверен, что так. Иди мимо, Рана, иди дальше. Это ничего не значит, но я открываю рот, делаю шаг вперёд и говорю слабое:
– Эй.
Не слышит. Повторяю громче, ближе, подхожу вплотную, шевелю губами, пока не трогаю за плечо. Он не вздрагивает даже, оборачивается. Смотрит тёмными глазами. И да, это он. Тот самый глухонемой, просто без псины, но в той же футболке. А на груди, с левой стороны маленькое «Pokémon». Сколько тебе лет? Ребёнок, что ли?
Разворачивается ко мне, поднимает руку, приветствует. Делаю тоже самое, только совсем неловко, сжато. Будто не я сам к нему подошёл и «окликнул». Стою теперь, а что делать не знаю. Не заговоришь же словами, а даже если бы заговорил, то чтобы сказал? Изменится ли моя жизнь? А мне это надо? Чемодан ведь зовёт. Мой дорогой чемодан, который стоит в комнате. Ему так же одиноко без меня, как и мне без него, и мы только вместе полны.
Глухонемой улыбается, приоткрывая губы, и показывает на меня, затем на себя и складывает руки вместе. Я же говорил, что не понимаю. Или он забыл, что это был я? Ну да, с чего бы запоминать? Я бы и не стал. Качаю головой и достаю телефон.
«ты предлагал познакомиться?»
Вот и всё. Он активно кивает, трясёт головой. Помнит меня. Тогда что обозначал его жест? Не понимаю… Глухонемые эти. Он печатает на своём:
«Я – Глеб».
«Рана».
Он смотрит удивлённо, раскрывает свои пушистые ресницы. Ресницы, как шесть у его же овчарки. И цвет глаз такой же – тёмный-претёмный, не разглядеть зрачка, но в самих глазах, морщинах вокруг них, отлично отражается всколыхнувшаяся в нём надежда, радость, доверие. Отчего? Оттого, что я подошёл? Заговорил? Ждал этого? По какой причине? Разве мы тогда не в первый раз встретились? В первый же. Такую тупую псину я бы сразу запомнил. Овчарки здоровые и опасные, от таких бежать надо, такие глотку разорвут, стоит хозяину дать команду. Они с виду милые и славные, а на деле прирождённые охотники и убийцы. Задушат своей зубастой пастью на раз-два.
«это моя кличка. Фамилия».
«Фамилия? Необычная. Никогда такой не слышал».
Не слышал… Будто он может что-то слышать, но выражаться так он точно может. Почему-то я от этого улыбаюсь. Подтягиваю левый угол рта, как-то непозволительно уж высоко, наверное, чересчур высоко, насмешливо. Глухой услышал, надо же, и такое бывает? Оказывается, бывает.
«могу паспорт показать. Самая что ни на есть настоящая».
Моя. Но не отцовская. Материнская. Мама-Рана, сына-Рана, а папа-Высоцкий.
«Верю».
А мог ведь и придумать, чтобы впечатлить. Больше двадцатисемилетнему мальчику делать нечего, впечатлять других людей тем, какая у него красивая фамилия, состоящая из слова-существительного.
«Обменяемся номерами?»
Логично. Конечно, чем нам ещё меняться? Я даю ему вбить свой номер у меня и сбрасываю ему звонок. Вот и обменялись. Вот и познакомились. Всё? Правда, всё?
«Куда тебе идти? – спрашивает он. – Могли бы немного поговорить по пути. Только если ты не против, конечно».
Конечно.
Я лишь указываю в сторону дворов. Глеб кивает. Глеб… Подходит ли ему это имя? Выше меня, крепче слажен, плечи широкие, бёдра узкие. Высоцкого напоминает, только отец был немного худосочнее. Сам Глеб с виду правильный интеллигент. В футболке с «Покемонами». Сколько ему? Двадцать? Двадцать два? Как Хмурому? Но как Хмурый он не выглядит. Хмурый лжец, а этот как честный малый, который пообещал прожить свою жизнь праведно, чтобы не подвести ни матушку, ни батюшку, и вид у него такой: «Я приму все твои грехи». Не мои лично, а вообще, псины своей, которая диван раздербанит, своих родителей за то, что родили инвалида, придурковатых детей, которые насмехались над тем, что ничего не слышит, и обзывали-обзывали-обзывали, пока он улыбался им, потому что не разбирает, какие слова их губы говорят. Всё прощал, всё принимал. Таким вот он и кажется.
«Ты с работы?»
«да. А ты без псины?»
Так и пишу: «без псины». Забываю, что люди говорят «собаки», чтобы проявить уважение, показать, что нормально относятся к животным. Но я же нормально не отношусь, чем раньше узнает, тем лучше. Надеюсь, не дурак, поймёт.
«Устала. Отдыхает. А я проветриться вышел, пока заказ готовится».
Какой-то заказ делает.
«на дому работаешь?»
Кивает.
«ты ведь глухонемой, верно? От рождения? Или стал таким?»
«От рождения».
По виду не похоже, чтобы задело. Вообще. Спокойно смотрит, продолжает улыбаться, радоваться тому, что мы «говорим», идём мимо детской площадки, мелких горок, качелей, он не отводит от меня мягкого взгляда. В нём можно утонуть, как в растопленном шоколаде. И это совсем неприятно, ведь растопленный шоколад обжигает.
«а как ты можешь печатать? Ты ведь не знаешь, как звучат буквы, как ты их читаешь?»
Это заставляет Глеба рассмеяться, но не так, как меня в гараже у Хмурого или самого Хмурого, тут же – неполноценно, неоткрыто, со сжатыми губами, одним горлом. Первородный звук мало похож на смех, но схожее в нём угадывается. По лицу, по сложенным бровям, по извиняющему жесту: «Я не над тобой смеюсь, правда».лицу, по сложенным бровям, по извиняющему жесту: «Я не над тобой смеюсь, правда».
«Сначала я учил язык жестов, потом дактильную азбуку, учился читать слова и предложения, а потом отдельные буквы».
Учитывая скорость его печати, научился он очень хорошо.
Я указываю пальцем на «дактильную», Глеб меня сразу понимает. Даже объяснять ему ничего не надо. Он сам по себе такой или привык, что таким, не-глухонемым, как я, надо все мелочи объяснять?
«За каждой буквой закреплён свой жест. Обычно жест обозначает слово, здесь – одну букву».
То есть сначала он учит слова, а затем буквы, из которых эти слова состоят.
«понятно. Сложно было?»
«Я тогда не понимал, сложно это или нет. Делал, что говорят».
Говорят… Он и не понимает, что, если ему «говорят», на самом деле не говорят, а передают жестами, печатают на телефоне, но для него это разговор, это контакт. Он слышит, он говорит. Он чувствует себя полноценным, несмотря на свою инвалидность. Многие люди, даже при своей полноценности, ощущают себя калеками, а он вон как держится, бодрячком. Ничего его не смущает, ничего не беспокоит. Ему хорошо, ему спокойно.
«круто».
Выходим к дороге, к трамвайным путям, а там и один, к моему пучеглазому рогалику, из которого сочится свет, несмотря на то что свет сейчас нас окружает постоянно. Указываю, что мне туда, а Глеб кивает. Требуется уточнение.
«я один».
На миг теряется и снова машет головой, быстренько перебирает пальцами.
«Понял. Тогда я напишу тебе потом?»
«да».
Напиши. И я почему-то напечатал эти две буквы, вместо того чтобы согласно качнуть головой, как он. Протягивает руку. Большую, мягкую. Тёплую, как варежка, и от этого ощущение, будто меня опустили в кастрюлю с закипающим супом баб Нины. Я вспомнил, какая на улице духота, что кофта липнет к спине, что руки обтягивает ткань, что ноги обмотаны, будто бинтами, а теперь ещё и пальцы руки в липком сидре, который нечем стереть.
Еле делаю вздох, качаюсь напоследок и спешу перейти дорогу, не кидая даже взгляд на Глеба. Он так и остаётся стоять, кажется. Провожает глазами, потому что словами не может, а я хочу побежать и, когда скрываюсь под крытым рынком, перехожу на бег. На пешеходном переходе чуть не цепляют, но я вовремя проскакиваю, гудят, кричат матами вслед, а я бросаюсь домой. Не дожидаюсь лифта и бегу через ступени на двенадцатый этаж. Весь обливаюсь потом, задыхаюсь, готов сорвать с себя одежду здесь и сейчас, но держусь. Держусь из последних сил, так, как не держал себя тогда, когда Высоцкий говорил бежать. Тогда я не бежал, а вот сейчас дал дёру.
Хлопаю дверью, скидываю кроссовки и залетаю в комнату. Щёлкаю задвижкой, снимаю кофту, штаны, опрокидываю чемодан, вытаскиваю баулы, которые заняли моё место и возвращаю его себе. Сжимаюсь в нём и закрываюсь крышкой, крепко поджимая к груди и руки, и ноги. И даже крепления от ручки мне не мешают, наоборот, вдавливаются в кожу, рёбра, бёдра, таз и мне хорошо, они говорят, мы с тобой, мы – часть тебя, как и ты – часть нас, но иногда собственные части приносят дискомфорт, это нормально, просто нужно их принять, полюбить, примириться с ними и носить дальше.
Я и ношу.
Трусь о них, дышу через рот и крепко-крепко закрываю глаза.
3. Умная девочка
Без подушки ноет левая часть головы. Цена, что ты платишь за нерадивые части, которые тоже ты. Я откидываю крышку и обнаруживаю себя в одних трусах. Носки, штаны, кофта валяются рядом на полу. Голову запрокидываю, смотрю на белый потолок, неуместную громоздкую люстру, которую постоянно цепляю руками, стоит мне их поднять, и прозрачные плинтусы. Вылезаю из чемодана и напяливаю домашние вещи, затем вылезаю из комнаты. Всё привычно: шипение сковороды и телека. и телека.
Вика ест запеканку со сметаной. Встречает меня благостным выражением черепахи, которая прождала своё потомство в море целое столетие.
– Приятного, – говорю и заваливаюсь, как всегда, между столами.
Зелень на втором вытянулась к солнцу, что-то бабка уже подстригла и настругала в салаты, супы или вчерашнюю картошку.
– Шура, – не оборачиваясь, начинает баб Нина, уже заранее готовлюсь, – у тебя сколько – сколько выходных?
– Один сегодня, потом три рабочих. Меня весь дома не будет, – напоминаю ей, чтобы не начала названивать и говорить о том, что трубку я почему-то не беру. – И смены ночные.
– Господи, помилуй, ночные… А дневные – дневные попросить нельзя?
– Там такое заведение. Нельзя постоянно только в день выходить. Что поделать.
– Переживаю… Переживаю я за тебя, – трясётся её зефирная фигура своими перекатывающимися под фиолетовым халатом складками, – поздно возвращаешься…
– Когда поздно заканчиваем, там развозка – не парься. – Так ей и говорю: «Не парься, баб Нин, надо быть на чилле и расслабоне, сечёшь?»
– Но не прям же до дома – до дома довозят, да? – Её предплечья трусятся, как при маленьком землетрясении.
– Но близко. И я же парень, за себя постоять смогу. Кого тут бояться?
– Шура, есть тут кого бояться!
Например, орущих в три часа ночи пьяниц, которые либо сами песни горланят, либо включают их в машине. Иногда баб Нина из окна им кричит, что полицию вызовет, кто-то с нижних этажей её поддерживает. Иногда полицию реально вызывают и бухих увозят. Часто я их не слышу, потому что закрываюсь крышкой – этой защиты мне достаточно. Это мой личный «домик» в домике, который не подведёт, стены которого не сломить, крыша которого никогда не обвалится, в котором тепло и уютно, темно и мягко, несмотря на то что никакого пуха в нём нет, никакой подкладки тоже. Бездушная, тонкая материя, купленная на рынке у китайцев за три с половиной тысячи, которая оберегает мой покой днём и ночью.
– Буду осторожнее.
Баб Нина отрезает крупный кусок запеканки, не меньше, чем у Вики, ставит на стол и рядом кружку чаю, которая расплёскивается по клеёнке. Сама она на это внимания не обращает. Кладёт вилку, указывает на варенье, сметану, а я киваю. Киваю и киваю, а Вика с грузом тяжелейшей ответственности пропихивает в себя ложку за ложкой, которые в неё уже не лезут. Заставляет себя, давится, запивает чаем, чтобы там в желудке утрамбовать, а потом снова втиснуть, что получается.
– Девочки ведь что-то покупают? Баллончики какие-то? Купи себе тоже что-то такое.
А сама говорит, что я взрослый, о себе позаботиться могу. Так могу или нет? Пусть уже решит, нужны ли мне эти перцовые баллончики или ключей достаточно? Ключи ведь как кастет использовать можно, если правильно зажать, да и если целиться в глаза… Глаза очень уязвимы, проткнуть просто. Девочки тоже ключами пользуются, я видел, из видео про самооборону.
– Куплю.
– А называется – называется хоть как?
– Перцовый баллончик. Могу и тебе такой купить.
– Купи Вике! – Вика вздрагивает при взвизге, а я успокаиваю её, гладя тапкой по икре. – Она маленькая такая, ходит одна, кто-то точно будет к ней цепляться.
Вика смотрит своими широкими, светло-серыми глазами и сама не знает, что сказать. Летом она никуда не ходит, дома сидит, в «Геншин» играет; когда начинается учебный год, за ней бабка присматривает, таскается следом, зачем ей баллончик? Но Вике я бы купил. Пусть валяется, даже если без дела, ей он нужен.
– Куплю, – говорю я для Вики, и она соглашается со мной.
– Молодец, Шура! – Баб Нина оборачивается. – А чего не едите? Для кого готовила? Ну-ка, есть, кому сказала!
И приходится есть, что нам ещё остаётся. Час возимся за этим делом, пока бабка прыгает в привычном фитнес-ритме в скромных метрах кухни, никого из нас не задевая своим телом, но удачно цепляясь каждый раз словами. Я будто бы привык, я к этому остыл, а Вику что-то трогает. Она знает, как бабка работает, что она скажет, как отреагирует, как громко взвизгнет, но что-то не даёт ей покоя, что-то её беспокоит.
– Вика, побреешь меня? – спрашиваю, когда думаю, что самое время вылезать из духоты, и Вика хватается за моё предложение.
– Только газеты – газеты постелите! И за собой уберите, чтобы волос не осталось!
– Конечно, – отвечаю я быстро и выталкиваю Вику из кухни.
Вместе залезаем в ванную и выдыхаем, улыбаемся друг другу.
– А тебя как подстричь?
– Как обычно, под тройку.
Я нахожу под раковиной машинку и насадкой и отдаю её Вике. Несколько газетёнок лежит тут на этот же случай. Я сажусь на бортик ванны, а Вика обвивает вокруг моей шеи здоровое зелёное полотенце, проверяет, чтобы на меня не попало.
– Жарко, наверное? – смотрит на меня с жалостью, когда замечает, что оно поверх кофты с длинным рукавом.
– Нормально.
Она включает машинку, и та тарахтит. Медленно сбривает отросшие на несколько миллиметров волосы, следит, чтобы мне в глаза не попали, прикрывает ладошкой, стряхивает в ванну, смотрит внимательно, чтобы ровно было, чтобы нигде не выпирало, несколько раз проходится, уточняет, не больно ли мне. Знает, что не больно, не в первый раз. А в первый раз очень боялась, что поранит, пойдёт кровь, в череп попадёт, и я умру. Вот так вот просто. Я попросил её не потому, что не мог справиться с этим сам, а потому что, как и тогда, нам надо было как-то оказаться наедине. Или даже не так – не с баб Ниной. Без неё. Вот так мы и оказывались. Без баб Нины, без тётки Райи, без чемодана и «Геншина».
Волосы падают на шею, щекочут, а Вика сдувает, стряхивает их ручкой, ходит вокруг меня, осматривает и довольствуется своей работой. Когда заканчивает, машинку не выключает, просто садиться рядом.
– А ты всегда с короткими ходишь?
– Да.
– И никогда не отращивал?
– Не отращивал.
– Потому что как у девчонки бы тогда было?
Нет, потому что Высоцкий говорил, да так это и есть, что твои волосы – это твоя ДНК, это твой след, а следы оставлять нельзя. Волосы – очень неконтролируемая штука, валятся постоянно, лучше сразу от них избавиться, чтобы не было проблем. Всё должно быть чисто. Если бы была возможность прижечь пальцы и остаться без отпечатков, он бы и это сказал сделать, и я бы сделал, но это неработающий метод, отпечатки со временем возвращаются, восстанавливаются, организм регенерирует, потому это будет бесполезная, ненужная боль, а вот стричь волосы и ногти – это не больно, это нужно делать, чтобы о твоём существовании никто не узнал, никто не попытался вычислить кто ты и какой ты. Хмурый прячет свои патлы за маской, как и Боб с Марли свои горшки.
– Я думаю, что мне не идут длинные, как и быть совсем лысым.
– Это правда. – Вика кладёт ладошку на мою голову и щекочет себя короткими волосами. – Я про второе, про первое сказать не могу. Надо посмотреть в приложении с масками, где длинные волосы. Может, и пойдёт? Если пойдёт, будешь отращивать?
– Не летом.
– Это точно… На зиму? Чтобы как шарфом кутаться?
– На это надобится несколько лет.
– Тоже верно…
У самой волосы по поясницу. Обрезать их не хочет, несмотря на духоту, тяжесть из-за густоты. Говорит, когда придёт время, тогда всё и сделает, сейчас оно ещё не пришло. А я говорил, девочка она взрослая, несмотря на свои десять лет, думает не по годам, совсем не по годам. В свои десять лет я только и делал, что отцом восхищался и смотрел на него с открытым ртом, да и сейчас так делаю, а вот Вика сама о себе позаботиться в состоянии. Просто ещё маленькая, не может отсюда вырваться. Чтобы бабка не трогала, нужно, чтобы двоюродный брат позвал побрить его, а потом вместе с ним сидеть на бортике ванны с включённой машинкой и делать вид, что они бреют, бреют, бреют, чтобы их не побеспокоили, не тронули, ведь они заняты важным делом. Нужно им притворяться, играть, разыгрывать сценки, чтобы не взвизгнул старческий седой голос: «Вика! Шура!» Не хотят они его слышать, пусть лучше дребезжит машинка для бритья, чем шипит плита.
– Что-то случилось? – прямо спрашиваю, когда Вика свешивает голову.
– А что-то случилось? – не понимает она.
– Ну… Это ты реагировала на бабку. Не так, как обычно. Подумал, что что-то случилось.
– А-а… Как сказать? Ничего нового не происходит, всё на своих местах, да? – Да, всё на своих местах. – Но именно это… И не устраивает. Так будет всегда? Сколько так ещё должно быть?
– А сколько ты хочешь, чтобы так было?
– Нисколько, – честно говорит и смотрит в оранжевую плитку, которая должна нас унести то ли в апельсиновый рай, то ли на песчаный пляж, а по итогу только зажаривает, как в духовке.
– Минимум можешь до шестнадцати, – говорю ей, а она не понимает. – Сдашь ОГЭ и поступишь в колледж, съедешь в общагу от них. Максимум – вся твоя жизнь, будешь третьей вместе с ними…
– Второго я точно не хочу… Не всю жизнь. А шестнадцать – это так далеко. Шесть лет целых.
Уж я-то про шесть лет знаю достаточно. Три раза по два года. Но Вика об этом не знает. Знает версию про то, что Шура сидел, сидеть плохо, воровать плохо, не будь как Шура, а Шура не должен быть как большой дурак Вова, вот и всё. Вся история, а что там было, никто не знает.
– Тебя, наверное, тут и через пять лет не будет, да? – тонко спрашивает она, прижимая к себе машинку и ещё ниже опуская свою черепашью голову.
– Не знаю… Правда, Вик, не знаю. Может, бабка меня попрёт, скажет, что я, как отец, и мне не место рядом с ней.
– Разве дядя Вова не убежал от неё?
– Убежал, но… Сейчас она ведь считает, что, даже если бы он был жив, она бы его не приняла, верно? Потому что… Натворил делов… Ну, много чего сделал не так.
– Из-за того, что воровал, да? И тебя?.. Извини, Рана. Я знаю, тебе не нравится, когда я говорю о дяде Вове…
– Мне не нравится, когда о нём говорит бабка. Она всегда к нему так относится, будто он ничего хорошего не сделал… Она его совсем не знает, а он, между прочим, её сын! – Я дёргаю полотенце и рассыпаю остатки волос, которые забрались в складки. – Я этого не принимаю… Она не знает… Ничего о нём не знает.
– Ты… Его любишь, да?
Я смотрю на неё. Как можно не любить своего отца? Наверное, так, когда он алкоголик и тётка Райка сама выгоняет его, чтобы он тоже не натворил делов. Вика своего отца не знает, у неё есть одна семья – мать и бабушка, отца в этой картине мира нет. Ещё появился я, двоюродный брат, появился с потолка, без семьи, без роду и племени, но она не сказала, чтобы этот паршивец валил вон. Никто из этих женщин мне так не сказал, приняли, сказали жить и сказали не допускать ошибок. Вот и всё, что от меня требуется.




