- -
- 100%
- +
Здесь, к сожалению, мы подходим к пропасти. Эллен Бакл, как и следовало ожидать, ибо она испытывала меньшее отвращение к миру, нежели ее подруга, и лучше умела перекладывать свое бремя на человеческие плечи, вышла замуж за инженера, который навсегда развеял ее сомнения. В то же время сама Фрэнсис пережила загадочную историю, которую мисс Линсетт самым досадным образом скрывает в следующем отрывке. «Никто из читателей этой книги («Распятие жизни») не может усомниться в том, что сердце, породившее горести Этель Иден в ее несчастной любви, само испытало часть столь прочувствованно описанных мук, – столько мы вправе сказать, большего нам не дано». Таким образом, самое интересное событие в жизни мисс Уиллетт из-за боязливого ханжества и унылых литературных условностей ее подруги осталось неизвестным. Конечно, разумно предположить, что она влюбилась, надеялась и увидела крушение своих надежд, но как именно это произошло и что она чувствовала, мы можем только догадываться. Ее письма этого периода невыразимо скучны, но отчасти потому, что слово «любовь» и целые абзацы, испещренные им, превратились в звездочки и многоточия. Нет больше ни разговоров о недостойности, ни «найти бы мне убежище от мира – вот было бы благословение»; тема смерти исчезает совсем; кажется, мисс Уиллетт вступила во вторую фазу своей жизни, когда, усвоив или отбросив теории, она стремилась только к самосохранению. Смерть ее отца в 1855 году завершает одну главу, а переезд в Лондон, где она содержала дом для своих братьев на Блумсбери-сквер, начинает следующую.
На этом этапе мы больше не можем игнорировать то, на что уже неоднократно намекали; ясно, что надо полностью отказаться от мисс Линсетт или весьма вольно интерпретировать ее текст. Наряду с «кратким очерком истории Блумсбери», рассказами о благотворительных обществах и их героях, главой о посещении больницы королевскими особами, восхвалением действий Флоренс Найтингейл70 в Крыму, мы видим лишь восковую копию мисс Уиллетт, накрытую стеклянным колпаком. И вот уже хочется раз и навсегда захлопнуть книгу, когда размышления заставляют взять паузу; все это, в конце концов, необычайно странно. Невероятно, чтобы люди считали подобные вещи правдой друг о друге, а если не считают, то утруждались их высказывать. «Мисс Уиллетт по праву уважали за ее доброжелательность, строгость и прямоту, которая, однако, ни разу не навлекла на нее упреков в жестокосердии… Она любила детей, животных и весну, а Вордсворт71 был одним из ее “прикроватных поэтов”… Переживая смерть отца с ранимостью преданной дочери, она, однако, не поддавалась бесполезному и, следовательно, эгоистичному роптанию… Можно сказать, что бедняки заменили ей собственных детей». Собрать подобные цитаты – легкий способ высмеять их, но ровный гул книги, в который они вплетены, отодвигает сатиру на второй план; удручает не абсурдность фраз, а вера в них мисс Линсетт. Во всяком случае, она считала, что такими достоинствами следует восхищаться и что нужно приписывать их своим друзьям как ради них самих, так и ради самой себя, поэтому читать эту книгу – все равно что наглухо завесить окна и запереться в комнате, обитой бордовым плюшем и заваленной ее текстами. Было бы интересно узнать, что послужило причиной такого любопытного взгляда на человеческую жизнь, но достаточно сложно избавить мисс Уиллетт от масок, надетых на нее подругой, не спрашивая, где та их нашла. К счастью, есть все признаки того, что мисс Уиллетт была вовсе не такой, как в книге. Они проявляются в заметках, письмах и особенно на портретах. Вид ее крупного эгоистичного лица с широким умным лбом и угрюмыми, но проницательными глазами опровергает все банальности на смежных с портретами страницах текста; мисс Уиллетт выглядит вполне способной обхитрить мисс Линсетт.
Когда умер отец мисс Уиллетт (которая всегда его недолюбливала), она воспрянула духом и решила найти в Лондоне применение «своим великим талантам, о которых я знаю». Живя в бедном районе, женщина в те времена, очевидно, должна была творить добро, и мисс Уиллетт поначалу образцово посвящала себя этому занятию. Не будучи замужем, она решила представлять несентиментальную часть общества, и если другие женщины рожали детей, то она хотела сделать что-нибудь для здоровья этих детей. У нее вошло в привычку оценивать свой духовный прогресс и отмечать его на пустых страницах в конце дневника, где обычно записывают свой вес, рост или время суток; ей часто приходилось упрекать свой «неустойчивый дух, который вечно стремится увлечь меня, но, спрашивается, куда?». Возможно, поэтому она не была так уж довольна своей филантропией, как хотелось верить мисс Линсетт. «Знаю ли я, что такое счастье?» – на редкость откровенно спрашивает она себя в 1859 году и, подумав, отвечает «нет». Представлять мисс Уиллетт в этот период степенной здравомыслящей женщиной, какой ее рисует подруга, – устало творящей добро, но исполненной непоколебимой веры, – совершенно неверно; напротив, она была беспокойной и недовольной женщиной, искавшей собственного счастья, а не счастья для других. Именно тогда она вспомнила о литературе и в тридцать шесть лет взяла в руки перо скорее для того, чтобы оправдать свое сложное духовное состояние, нежели сказать то, что должно было быть сказано. Сложность ее состояния очевидна, даже если мы, далекие от этого, не решаемся дать ему определение. Во всяком случае, мисс Уиллетт обнаружила, что у нее «нет призвания» к филантропии, и 14 февраля 1856 [1859?] года сообщила об этом преподобному Р.С. Роджерсу в беседе, которая «была болезненной и волнительной для нас обоих». Сказав это, она, однако, признала, что лишена многих добродетелей, и ей нужно было доказать, по крайней мере себе, что у нее есть и другие достоинства. В конце концов, просто сидеть с открытыми глазами – значит наполнять мозги, а если время от времени опустошать их, можно, пожалуй, произвести на свет нечто прекрасное. Джордж Элиот72 и Шарлотта Бронте73, должно быть, способствовали написанию многих романов этого периода, ведь они раскрыли секрет, что драгоценный материал, из которого создаются книги, есть в любой гостиной и кухне, где живут женщины, и приумножается с каждой секундой.
Мисс Уиллетт придерживалась теории, что никакая подготовка не нужна, но считала неприличным описывать увиденное, поэтому вместо портрета братьев (а один из них вел очень странную жизнь) или воспоминаний об отце (за что мы были бы весьма благодарны) она придумала арабских любовников и поселила их на берегу Ориноко74. Она заставила их жить в идеальной общине, потому что ей нравилось устанавливать рамки и законы, а тропический пейзаж помогал добиться нужного эффекта быстрее, чем виды Англии. Она посвящала множество страниц описаниям «гор, похожих на облачные бастионы, если бы не глубокие синие ущелья, рассекающие их склоны, и сверкающие, словно бриллианты, каскады, которые прыгают и сверкают, то золотистые, то пурпурные, скрывающиеся в тени сосновых лесов и вновь выходящие на солнце, чтобы у подножия гор затеряться мириадами ручьев в пастбищах, покрытых цветочной эмалью». Но когда ей приходилось описывать возлюбленных, разговоры женщин в шатрах на закате, когда пригоняли коз для дойки, или мудрость «того старика, который был свидетелем слишком многих рождений и смертей, чтобы радоваться одному и сетовать на другое», она мямлила и явно испытывала неловкость. Она не могла сказать «я люблю тебя», но использовала местоимения «ты» и «тобой»75, которые своей косвенностью как бы намекали, что она не берет на себя никаких обязательств. Та же застенчивость не позволяла ей представить себя ни арабом, ни его невестой, ни вообще кем-либо, кроме автора, чей высокопарный голос перемежал диалоги и объяснял, что под звездами в тропиках и под тенистыми вязами в Англии нас преследуют одни и те же искушения.
По этим причинам мало кто в наше время дочитает ее книгу до конца, да и сама мисс Уиллетт сомневалась, позволительно ли писать хорошо. В выборе выражений ей чудилось нечто лукавое; лучше всего писать прямо, говорить все, что приходит в голову, как ребенок на коленях у матери, и уповать на то, что в награду за это в тексте будет какой-то смысл. Тем не менее ее книга выдержала два издания, причем один критик сравнил ее с романами Джордж Элиот, если не считать «более удовлетворительного» тона, а другой провозгласил, что это «работа мисс Мартино76 или самого Дьявола».
Если бы мисс Линсетт была жива (она умерла в Австралии несколько лет назад), хотелось бы спросить ее, по какому принципу она разделила жизнь подруги на главы. Похоже, они в основном связаны с ее переездами, и это лишь подкрепляет нашу уверенность в том, что у мисс Линсетт не было других «ключиков» к характеру мисс Уиллетт. Большие перемены, несомненно, произошли после публикации романа «Линдмара: фантазия». Когда у мисс Уиллетт произошла незабываемая «сцена» с мистером Роджерсом, она была так взволнована, что дважды обошла Бедфорд-сквер, а вуаль прилипла к ее лицу из-за слез. Ей казалось, будто все эти разговоры о филантропии – сущая чепуха, не дающая человеку шанса на «личную жизнь», как она это называла. У нее появились мысли об эмиграции и основании общества, в котором она видела себя – к окончанию второй фазы жизни – седовласой и читающей мудрости из книги трудолюбивым ученицам, очень похожим на знакомых ей людей, но называвшим ее неким синонимом слова «мать». В «Линдмаре» есть отрывки, намекающие на это и косвенно упоминающие мистера Роджерса – «человека, в котором не было мудрости». Но мисс Уиллетт была ленива, а похвалы придавали ей убедительности, хотя исходили не от тех людей. Лучшие ее тексты – мы ознакомились с несколькими книгами, а вывод, похоже, согласуется с нашей теорией, – были написаны в качестве самооправдания, но, добившись цели, она продолжила пророчествовать для других, витая скорее в тучах, нежели в облаках, что сильно повредило ее здоровью. Она чрезвычайно располнела – «симптом болезни», как выразилась мисс Линсетт, тяготевшая к этой скорбной теме, а для нас – симптом чаепитий в ее маленькой душной гостиной с пятнистыми обоями и задушевных бесед о «Душе». Именно «Душа» стала предметом ее интереса, и мисс Уиллетт покинула южные равнины ради необычной страны, окутанной вечными сумерками, где есть нечто духовное, но бестелесное. Итак, мисс Линсетт, пребывавшая в то время в глубоком унынии – «смерть обожаемого родителя лишила меня всех земных надежд» – отправилась навестить мисс Уиллетт и ушла от нее возбужденной и дрожащей, но уверенной, что та знает ответы на все вопросы. Мисс Уиллетт была слишком умна, чтобы верить, будто кто-то может знать ответы на все вопросы, но вид этих чудных маленьких дрожащих женщин, снизу вверх глядевших на нее в ожидании побоев или ласки, словно спаниели, вызывал массу эмоций, и не все из них были плохими. Она поняла: эти женщины хотят, чтобы им сказали, что они являются частичками целого, и скорее напоминают мух в кувшине с молоком, пытающихся схватиться за ложку и выбраться. К тому же она знала, что для работы нужна мотивация; она обладала силой убеждения, а власть, которая по праву принадлежала бы ей как матери, была ей дорога, даже когда доставалась неправомерным путем. Был у нее и другой дар, без которого все прочее не имело бы значения: она умела впадать в транс. Говоря людям, что нужно делать, она сначала шепотом, а затем срывающимся и дрожащим голосом сообщала им некие мистические причины, почему надо делать именно так. Для этого ей нужно было заглянуть, так сказать, за грань бытия, и поначалу она честно старалась не рассказывать больше того, что увидела там. Обычная жизнь, когда человек прикован, словно мишень для стрел обывателей, казалась ей по большей части скучной, а порой и невыносимой. Своего рода снадобье, дурманящее и сладкое, будто хлороформ, размывающее границы и заставляющее повседневную жизнь плясать перед глазами, намекая на открывающуюся за ней даль, – вот что им было нужно, и природа создала ее способной им его дать. «Жизнь – тяжелая школа, – говорила она, – как можно вынести ее, если только…» – а затем могла разразиться речью о деревьях, цветах, рыбах в морских глубинах и вечной гармонии, откинув голову и закатив глаза, чтобы лучше все это видеть. «Мы часто ощущали, что среди нас есть Сивилла», – пишет мисс Хейг, и если сивиллы77 хоть немного вдохновляют, осознают глупость своих учеников, сочувствуют им, жаждут аплодисментов и путаются в собственных мыслях, то мисс Уиллетт точно была Сивиллой. Но самое поразительное во всем этом – печальное представление о духовном состоянии Блумсбери в тот период, когда мисс Уиллетт задумчиво сидела на Уоберн-сквер, словно сытый паук в центре паутины, а по всем ее нитям ползли несчастные женщины, похожие на маленьких куриц, страшившиеся солнца, телег и ужасного мира и стремившиеся спрятаться от всего этого в складках юбок мисс Уиллетт. Эндрюсы, Сполдинги, молодой мистер Чарльз Дженкинсон, «который с тех пор покинул нас», старая леди Баттерсби, страдавшая от подагры, мисс Сесили Хейг, Эбенизер Умфелби, знавший о жуках больше, чем кто-либо в Европе, – все эти люди, которые заходили к ней на чай, а по воскресеньям на ужин и оставались побеседовать, снова оживают и почти неодолимо манят нас узнать о них больше. Как они выглядели, чем занимались, чего хотели от мисс Уиллетт и что думали о ней за глаза? Но мы уже не узнаем этого и никогда больше не услышим о них. Они безвозвратно канули в Лету.
Что ж, остается только изложить суть последней длинной главы, которую мисс Линсетт назвала «Завершение». Безусловно, это очень странная глава. Мисс Линсетт, которую завораживала идея смерти, воркует и прихорашивается перед концом и не может заставить себя поставить точку. Легче писать о смерти в целом, нежели об окончании жизни конкретного человека; в ход идут общие фразы, которые время от времени хочется самому пустить в ход, и есть в прощании с человеком нечто такое, что смягчает тон и заставляет говорить приятные вещи. Более того, мисс Линсетт по натуре не доверяла жизни: та была шумной и заурядной, никогда не обходилась с ней особенно хорошо и при каждом удобном случае доказывала, что люди смертны, словно одергивала невоспитанного школьника. При желании можно было бы рассказать об этих последних месяцах жизни мисс Уиллетт подробнее, чем обо всех предыдущих. Мы точно знаем, от чего она умерла. Повествование замедляется до похоронного темпа, и каждое слово в нем смакуется, но на самом деле все сводится к следующему. Мисс Уиллетт уже несколько лет страдала от внутренних болезней, но упоминала о них только в кругу близких друзей. Затем, осенью 1884 года, она подхватила простуду. «Это стало началом конца, и с того момента надежды почти не осталось». Однажды ей сказали, что она умирает, но мисс Уиллетт «казалась увлеченной ковриком, который делала для племянника». Когда она слегла, то не хотела никого видеть, кроме старой служанки Эммы Грайс, работавшей на нее уже 30 лет. Наконец, в ночь на 18 октября, «ненастной осенней ночью с сильным ветром и порывами дождя», мисс Линсетт позвали прощаться. Мисс Уиллетт лежала на спине, закрыв глаза, а ее лицо, наполовину скрытое тенью, выглядело «очень величественно». Мисс Уиллетт пролежала так всю ночь, не произнеся ни слова, ни разу не повернувшись и не открыв глаза. Один раз она подняла левую руку, «на которой было обручальное кольцо ее матери», и снова опустила; собравшиеся ожидали чего-то большего, но, не зная, что именно нужно мисс Уиллетт, ничего не предприняли; через полчаса дыхание под стеганым одеялом прекратилось, а они тихо вышли из своих углов и увидели, что мисс Уиллетт мертва.
После прочтения этой сцены с ее неуместными подробностями и изысканными деталями, нагнетающими кульминацию: как она изменилась в лице, как ей протерли лоб одеколоном; как пришел мистер Салли, а потом ушел; как стебли вьюнка барабанили по стеклу; как побледнела комната, когда забрезжил рассвет; как защебетали воробьи и загромыхали телеги, ехавшие через площадь на рынок, – понимаешь, что мисс Линсетт нравилась смерть, что она вызывала бурю эмоций и давала ей временное ощущение, что все это имеет хоть какой-то смысл. На мгновение она полюбила мисс Уиллетт; мгновением позже смерть мисс Уиллетт даже осчастливила ее. Это был конец, не омраченный возможностью начать все сначала. Но потом, вернувшись домой и позавтракав, мисс Линсетт почувствовала себя одинокой, ведь у них с мисс Уиллетт вошло в привычку вместе ходить по воскресеньям в Сады Кью.
1917–1921
Пятно на стене
Данный рассказ был впервые опубликован в июле 1917 года вместе с рассказом Леонарда Вулфа78 “Три еврея” в сборнике “Две истории” – первой публикации издательства “Hogarth Press”. С небольшими изменениями “Пятно на стене” было выпущено отдельным изданием в июне 1919 года, а позже включено (с дополнительными правками) в сборники ВВ-ПЛВ и ВВ-ДП. Правки, внесенные Вирджинией при переиздании в 1919 и 1921 годах, были стилистическими: она изменила некоторые знаки препинания, переформулировала несколько предложений и удалила несколько коротких фрагментов. Один большой вычеркнутый отрывок возвращен в текст и заключен в квадратные скобки.
Полагаю, где-то в середине января этого года я впервые подняла взгляд и увидела пятно на стене. Чтобы точно определить дату, нужно вспомнить, как именно все было. И вот уже я представляю себе камин; ровную пелену желтого света поверх открытой книги; три хризантемы в круглой стеклянной вазе на каминной полке. Да, должно быть, стояла зима и мы как раз допили чай, ибо я помню, что курила сигарету, когда подняла взгляд и впервые заметила пятно на стене. Я смотрела сквозь сигаретный дым, и на мгновение взгляд задержался на горящих углях, а в голове возник тот давний образ пурпурного флага, развевающегося на башне замка, и я представила себе кавалькаду рыцарей в красном, скачущих по склону черной скалы. К моему облегчению, вид пятна прервал мои мысли, эту старую непроизвольную фантазию, возникшую, кажется, еще в детстве. То было небольшое круглое пятно, черное на белой стене, в шести-семи дюймах над каминной полкой.
Как легко наши мысли устремляются к новому объекту, приподнимают его, словно муравьи, лихорадочно подхватывающие соломинку, а потом отпускают… Если это и была дырочка от гвоздя, то на нем наверняка висела не картина, а миниатюра – миниатюрное изображение дамы с напудренными добела локонами, напудренными щеками и губами цвета красной гвоздики. Безвкусица, конечно, ибо прежние владельцы дома тяготели к подобным вещицам – старинным картинам для старых комнат. Такими вот они были, эти очень интересные люди, и я часто вспоминаю о них в самые неожиданные моменты, ведь никогда больше их не увижу и не узнаю, что с ними стало. Они решили переехать, чтобы сменить обстановку, так сказал он; он как раз начал говорить, что, по его мнению, за искусством должны стоять идеи, когда нас разлучили – как разлучает мчащийся поезд, который проносится мимо пригородной виллы, где старушка в саду на заднем дворе разливает чай, а юноша вот-вот ударит ракеткой по теннисному мячу.
Насчет пятна я не уверена; не думаю, что оно от гвоздя; крупноватое и уж слишком округлое. Можно, конечно, встать и посмотреть, но ставлю десять к одному, что я все равно ничего точно не определю, ведь стоит чему-то произойти, и уже никто толком не знает, как именно это произошло. О боже мой, ну и загадка жизни! Неточность мысли! Невежество людское! Чтобы продемонстрировать, как мало у нас власти над собственными вещами, насколько наша жизнь со всей ее цивилизованностью подвержена случайности, позвольте просто перечислить несколько вещей, потерянных в течение жизни, начав с потери трех бледно-голубых ящиков с инструментами для переплета книг – самой загадочной из всех: какая кошка могла их сгрызть, какая крыса – обглодать? Исчезли и птичьи клетки, и металлические обручи, и коньки со стальными лезвиями, и ведерко для угля времен королевы Анны79, и доска для игры в багатель80, и шарманка – все куда-то делось, и драгоценности тоже. Изумруды и опалы теперь где-то в грядках репы. Как же все теряется и растрачивается! Удивительно, что на мне вообще есть хоть какая-то одежда, да и мебель вокруг тоже на месте. Уж если и сравнивать с чем-то жизнь, так это с поездкой в метро – несешься на скорости пятьдесят миль в час, а потом выныриваешь на другом конце без единой шпильки в волосах! Падаешь в ноги к Богу абсолютно голой! Кубарем летишь по лугам асфоделей, словно коричневая посылка в пневмотрубе81 на почте! Волосы развеваются, словно хвост скаковой лошади. Да, вот так и проносится жизнь, одно чинишь, а другое выкидываешь; все так небрежно и так случайно…
Но вот после жизни. Медленно пригибаешь толстые зеленые стебли, и чашечка цветка, опрокидываясь, заливает тебя пурпурным и красным светом. Почему бы, в конце концов, не рождаться там так же, как здесь, беспомощными, безмолвными, неспособными фокусировать взгляд, и цепляться за корни травы, пальцы ног Великанов? Но вот на понимание того, где деревья, а где мужчины и женщины и существуют ли вообще такие существа, уйдет лет пятьдесят, не меньше. Не будет ничего, кроме пространств света и тьмы, разделенных толстыми стеблями, а над ними, возможно, пятна в форме розочек непонятного цвета, тускло розовые или голубые, – лишь со временем станет ясно, что это – я не знаю…
И все же пятно на стене – это вовсе не дырочка. Быть может, нечто округлое и черное – маленький лист розы, например, оставшийся с лета, а я просто не очень хорошая хозяйка – взгляните хотя бы на слой пыли на каминной полке, такой толстый, что под ним, говорят, можно похоронить три Трои, и только черепки амфор, как видно, отказываются истлеть окончательно.
[Однако я знаю домработницу, женщину с профилем полисмена, с этими круглыми пуговичками, которые видны даже у ее тени; женщину с метелкой в руках, водящую большим пальцем по картинным рамам, заглядывающую под кровати и всегда говорящую об искусстве. Она подходит все ближе и ближе, и вот уже, указывая на пятна ржавчины на каминной решетке, она становится такой грозной, что мне придется встать и прогнать ее, а потом самой посмотреть, что это за пятно…
Но нет. Я отказываюсь уступать. И с места не двинусь. Не буду признавать ее существования. Видите, она уже блекнет. Я почти избавилась и от нее, и от этих инсинуаций, которые, впрочем, отчетливо слышу. И все же есть в ней какая-то тоска, присущая людям, стремящимся к компромиссу. И какое мне вообще дело до того, что у нее дома есть несколько книг и одна-две картины? Что меня действительно возмущает, так это ее возмущение мной – в конце концов, жизнь состоит из нападения и защиты.
Разберусь с ней в другой раз, не сейчас. Ей пора идти.]
Ветви дерева за окном тихонько постукивают по стеклу… Хочется думать в тишине, спокойно, свободно, чтобы меня не прерывали, чтобы не приходилось вставать с кресла, – просто плавно скользить от одной мысли к другой и не ощущать ни враждебности, ни препятствий. Хочется погружаться все глубже и глубже, подальше от поверхности с ее жесткими разрозненными фактами. Дабы успокоиться, позвольте мне ухватиться за первую пришедшую в голову мысль… Шекспир82… Что ж, вполне подойдет, не хуже прочего. Вот человек устроился в кресле и смотрит на огонь в камине – поток идей непрерывно льется в его разум откуда-то с самых Небес. Он оперся лбом на ладонь, и люди, заглядывая в открытую дверь – действие должно происходить летним вечером, – но как же скучен весь этот исторический вымысел! Меня он совершенно не волнует. Уж лучше бы мне в голову пришло что-нибудь интересное, косвенно выставляющее меня в выгодном свете, ведь думать об этом приятнее всего, и такие мысли часто посещают даже самых скромных людей, серых мышек, искренне верящих, что им неприятно слушать похвалы в свой адрес. Но это же не прямая похвала – в том-то и прелесть подобных мыслей, обычно таких:
«А потом я вошла в комнату. Они обсуждали ботанику. Я рассказала, что видела цветок, растущий на свалке на месте старого дома на Кингсуэй. Сказала, что семена, должно быть, посеяли еще при Карле Первом. Какие цветы росли в те времена?» – спросила я (но не помню ответа). Возможно, высокие цветы с пурпурными кисточками. И так далее. Все это время я любовно, украдкой наряжаю в мыслях собственную фигуру, но не любуюсь ею открыто, потому что иначе тут же уличила бы себя и в порядке самозащиты потянулась за книгой. В самом деле, любопытно, как человек инстинктивно оберегает свой собственный образ от идолопоклонства и любого другого обращения с ним, способного выставить его нелепым или сделать настолько непохожим на оригинал, что в него перестанут верить. А может, не так уж это и любопытно? Вопрос чрезвычайно важный. А если зеркало разобьется, изображение исчезнет и романтической фигуры, окутанной зеленью лесной чащи, не останется, а будет лишь телесная оболочка, которую видят люди, – каким же душным, плоским, голым и выпуклым станет этот мир! Мир, в котором не стоит жить. Встречая друг друга в омнибусах и метро, мы каждый раз будто смотримся в зеркало; отсюда и расплывчатость, стеклянный блеск в глазах. Со временем романисты будут все сильнее осознавать важность подобных отражений, ибо их бесконечное множество, а не какое-то одно; именно эти глубины им предстоит исследовать, именно эти фантомы преследовать и все чаще обходиться в своих произведениях без описания реальности, считая знание о ней само собой разумеющимся, как это делали греки и, возможно, Шекспир, – впрочем, совершенно бесполезные генерализации. Одного воинственного звучания этого слова достаточно83. Оно напоминает о передовицах и членах кабинета министров – о целом ряде вещей, которые в детстве казались само собой разумеющимися, стандартом, реальностью, отказ от которой всегда грозил невыразимым ужасом. Обобщения каким-то образом навевают воспоминания о воскресном Лондоне, воскресных прогулках, воскресных обедах, а еще об особой манере вспоминать усопших, об одежде и привычках – например, о привычке собираться вместе и сидеть в одной комнате до определенного часа, хотя никому это не нравится. Для всего существовали свои правила. Скажем, скатерти в то время нужно было непременно шить из гобелена в мелкую желтую клеточку – как у ковров на фотографиях коридоров королевских дворцов. Другие скатертями не считались. Какой шок и в то же время какое чудо – обнаружить, что все эти якобы реальные вещи: воскресные обеды, воскресные прогулки, загородные дома и скатерти – не вполне реальны, скорее фантомы, а ужас, который постиг неверующего в них, – всего-навсего ощущение незаконной свободы. Интересно, что же теперь займет их место, что заменит эти стандарты реальности? Возможно, мужчины, если вы женщина, мужской взгляд на мир, который управляет нашей жизнью, задает стандарты, устанавливает табель о рангах Уитакера84, хотя после войны, я полагаю, он стал наполовину фантомом для многих мужчин и женщин, а вскоре, стоит надеяться, и вовсе будет со смехом выброшен на свалку, где, собственно, и место всем фантомам, сервантам из красного дерева и гравюрам Ландсира85, богам и демонам, аду и прочему, а мы все останемся с пьянящим чувством незаконной свободы, если свобода вообще существует…




