По эту сторону истории. В защиту другой историографии

- -
- 100%
- +
Поэтому вряд ли нужно кого-то специально убеждать в том, что время есть нечто созданное, а не данное. Тем не менее важно понимать, что идея времени как предзаданной реальности, внешней по отношению к человеку, была весьма влиятельна для модерна и на протяжении модерна, и ее влияние ощутимо и сегодня. Астрономическое время определялось внутри естественно-научной парадигмы в математических и физических терминах. В результате время лишилось своего исторического и социокультурного характера и было стилизовано под природное явление. Такой образ мышления в основе своей предполагал (и продолжает предполагать), что время предшествует практике, что практика должна вписываться во временны́е рамки. Однако давно ясно, насколько важна точка зрения участников процесса, особенно когда речь идет о восприятии времени. Вероятно, события 1989–1990 годов отчасти повинны в этом, поскольку этот эпохальный разрыв наглядно продемонстрировал, как можно формировать историю и влиять на нее и как сильно меняются времена с течением времени. Таким образом, время оказывается социокультурным продуктом, результатом практики, которую можно назвать «овременением» [Verzeitlichung], или темпорализацией. Таким образом, социальная и культурная практика не протекает во времени, а создает время110.
Однако все еще господствующее понимание времени как внешне заданной категории показывает, что традиционное схематичное разделение культуры и природы подчас слишком упрощает дело. Это происходит потому, что устоявшиеся формы измерения, исчисления и объяснения времени суть исключительно культурные конструкты – конструкты, исходные данные которых тем не менее обусловлены природой (или же, кроме этого, «историей»). Определения времени поддаются объективизации, поскольку, в силу астрономической детерминации, они доступны всем в одинаковой форме: в виде солнечных и лунных циклов, смены дня и ночи, времен года или созвездий. Однако способы измерения и представления времени в генеалогиях, хронологиях, календарях или часах существенно различаются в разных культурах111.
Осознавая это, можно попытаться пересмотреть исторический запрос, скорректировав или даже обновив модели времени. Но всегда есть риск, что такие деликатные сдвиги пройдут незамеченными для большинства историографических исследований. Между тем рассмотрение времени, что бы это ни значило в конечном счете, слишком важно, чтобы оставлять его на откуп понятийной косметике. Поэтому необходимо историографическое самовопрошание, которое возводит исторический проект на принципиально ином фундаменте.
Ведь даже если мы готовы принять конструктивный характер времени, это понимание должно быть саморефлексивным. Когда в науке идет речь о конструировании времени, обычно имеются в виду «другие», то есть всегда – объекты соответствующей научной разработки. При этом зачастую упускают из виду, что науки сами, исследуя время, конструируют его, что они сами являются «другими других». При внимательном взгляде можно заметить общую черту: многие из этих концепций времени (в том числе теоретически обоснованных) являются по своей структуре бинарными, они оперируют противоположностями112. Разделительная линия между двумя противоположными типами времени сохраняется постоянно, особенно часто – в виде циклического vs линейного времени, как это было у многих теоретиков времени начиная с Августина, как, например, священное и профанное время у Мирчи Элиаде113, «холодная» и «горячая» культуры с соответствующими временны́ми координатами у Клода Леви-Стросса114, «пространство опыта» и «горизонт ожидания» у Райнхарта Козеллека115, «мировое время» и «жизненное время» у Ханса Блюменберга116 или даже А-серия и В-серия у Джона Мак-Таггарта.
Отстаивая идею множественности времен117, я, конечно, осознаю, что это не «лучший» и даже не «более реалистичный» взгляд на культурный феномен времени. Но это, по крайней мере, попытка иной научной конструкции времени, позволяющей взглянуть на него в новом ракурсе. Во-первых, проект множественности времени, или плюритемпоральности, должен предостеречь от поспешной замены одной модели времени на другую (например, циклического времени на линейное), а во-вторых, он должен помочь преодолеть упрощенную бинарность подобных оппозиций118. Например, уже Жан-Франсуа Лиотар отмечал, что разговоры о конце больших нарративов сами по себе являются большими нарративами119. Но каким образом этот другой большой нарратив может выглядеть и рассказываться после либеральных и марксистских историй прогресса, до сих пор не совсем ясно120. В этой связи эмпирически обоснованный и широкий социокультурный взгляд демонстрирует, что в рамках одной эпохи существуют самые разные способы оперирования временем.
Наблюдая, как она садится в машину – а в глазах стоят слезы и видение персидских гор, – читатель, возможно, сочтет, что она слегка перегнула палку и чересчур далеко ушла от теперешнего мига. В самом деле, нельзя отрицать, что особенно поднаторевшие в искусстве жизни люди (обычно, кстати, никому не известные) ухитряются как-то синхронизировать шестьдесят или семьдесят разных времен, и все это вместе тикает в заурядном человеческом организме, и, когда отбивает, скажем, одиннадцать, все прочее бьет в унисон; настоящий миг не огорошивает открытием, но отнюдь и не тонет в глубинах прошлого. Об этих людях мы по всей справедливости заключим, что они прожили ровно шестьдесят восемь или семьдесят два года в точном согласии с показаниями надгробного камня. Ну а относительно некоторых других – кое про кого мы знаем, что они умерли, хоть они ходят среди нас; кое-кто еще не родился, хоть они меняются, взрослеют, стареют; кое-кому за сто лет, хоть они выглядят на тридцать шесть. Истинная же долгота человеческой жизни, что бы ни утверждал по этому поводу «Словарь национальных биографий», всегда вопрос исключительно спорный. Да, трудная это штука – сообразоваться со временем; ощущение времени нарушается тотчас от соприкосновения с любым искусством.
Вирджиния Вульф «Орландо»121Такое внимание к плюритемпоральности было бы не просто приятным интеллектуальным трюком, позволяющим «взглянуть на вещи по-другому», но и условием, позволяющим удалить опасное жало из однолинейно-гомогенной модели времени. Жак Рансьер, например, критиковал господствующие сингулярные модели «времени» и «истории» как субституты утраченной вечности. Речь всегда идет об обосновании истины во времени, причем связь со временем мыслится как однозначная. Множество наблюдаемых времен и практик освоения времени постоянно концептуализируется как единое время – все они подводятся под его общий знаменатель. Однако, по мнению Рансьера, это не только сопровождается упрощением реально существующих временны́х отношений, но и влечет серьезные последствия для теории истории. Ведь в конечном счете подразумевается, что истина истории тоже имманентна времени и его единству. Благодаря сосуществованию явлений и предполагаемой одновременности исторического процесса историческая истина раскрывается в своей временности [Zeitlichkeit]. Следуя Рансьеру, мы получим в итоге секуляризованный вариант традиционных религиозных представлений о вечности122.
Единообразие, вечность и история, таким образом, все еще находятся в центре модерных исторических концепций. В этом отношении не только признание, но прежде всего концептуализация множественности времен является настоящим вызовом, и не только основам исторической науки, но и моделям и стереотипам мышления далеко за ее пределами. Поэтому недостаточно указать на существование неоспоримых внешних факторов, с помощью которых «время» фиксируется, – будь то вращение Земли вокруг Солнца, обращение Луны вокруг Земли, необратимость времени или второй закон термодинамики – и провести различие между ними и субъективным, внутренним переживанием времени. Напротив, необходимо учесть многочисленные взаимодействия, порожденные этой ситуацией – описанной здесь весьма бегло, – чтобы тем самым говорить о промежуточном, «между». Представляется недостаточной даже – и в особенности – дуалистическая оппозиция прошлого и настоящего, которая должна уступить место исследованию отношения между присутствующим и отсутствующим временем.
Сегодня среда или декабрь?
Разговор о плюритемпоральности – отнюдь не академическое чудачество, абстрактное построение, не имеющее под собой почвы. С одной стороны, простое самонаблюдение позволяет каждому осознать, что мы живем не только в одном времени, но следуем также совершенно разным временны́м ритмам. С другой стороны, эта тема проникла и в политику, пусть пока и без особого внимания со стороны общественности и массмедиа. Осенью 2010 года Конгресс местных и региональных властей Совета Европы принял резолюцию о будущей политике времени в европейских городах и муниципалитетах. Отправной точкой резолюции является мысль о том, что время является ключевым элементом в обеспечении качества жизни и устранении социального неравенства. По этой причине некоторые муниципалитеты уже создали «офисы планирования времени», которые можно рассматривать как эквивалент учреждений территориального планирования. Конгресс рекомендует распространить это начинание, создав подобные офисы по всей Европе. Время при этом понимается не только как ресурс и культурный медиум – резолюция также призывает в будущем более серьезно относиться к «праву на время» (the right to time), то есть к индивидуальному праву временять [zeiten]123.
Однако, говоря о плюритемпоральности, стоит избегать популярного риторического жеста радикального разрыва. Описание множественности времен вовсе не представляет собой такого разрыва, а плюритемпоральность не предназначена для тематизации таких фундаментальных перемен. Она означает, что старые временны́е формы не просто исчезают, а новые временны́е формы не просто накладываются на них. Элементы старых стратегий сохраняются, поэтому идея эпистемического разрыва вводит в заблуждение124. Всегда обнаруживаются элементы, которые, казалось бы, не «вписываются во время», кажутся устаревшими, приходятся «не ко времени»125. Но именно в таких ситуациях слово «плюритемпоральность» должно раскрыть свои качества и сделать предметом рассмотрения именно это многообразие времен.
Именно это имел в виду Мишель Серр, говоря о том, что не только множество времен существуют одновременно, но и что люди проживают эти разные времена, – иными словами, что человеческие существа, собственно, воплощают плюритемпоральность. Ведь человек одновременно живет и движется к смерти, постоянен и непостоянен, повторяется и без конца создает что-то новое. В этом отношении живые системы представляют собой сложные синхронизмы, которые постоянно согласуют друг с другом различные времена. Они, по словам Серра, мультитемпоральны, полихронны и купаются в потоке многочисленных времен126. И то, что относится к воплощенному времени человека, по мнению Серра, относится и к историческому времени, которое можно понимать также и как syrrhesis127 – слияние различных потоков128, к пониманию которого мы только подступаемся.
Длительность, протяженность, краткость, быстрота или замедленность времени – вот области, которые можно использовать для иллюстрации множественности времен. Отношение между присутствующим и отсутствующим временем иное. Различие между «сейчас» и «не сейчас», со всеми его сложными модализациями, как оно вписано в наш культурный репертуар триадой прошлое/настоящее/будущее, является одним из фундаментальных темпоральных определений человека. Способность отсылаться к вещам и событиям, которые либо давно прошли, либо еще не случились, не следует сразу принимать как должное. Эта способность порождает возможности определения времени, которые можно схватить с помощью теоретических различий, чтобы впоследствии понять их в реляционных терминах.
Начнем со способности проводить различия во времени и посредством времени. По мнению Елены Эспозито, время определяется в первую очередь специфическим различием между прошлым и будущим, которое устанавливает для себя настоящее. Такое различение не является естественным процессом, оно обладает своими историческими и социальными особенностями. Поэтому подходы к пониманию времени не просто уже существуют, а лишь становятся таковыми с течением времени, причем совершенно по-разному у разных групп. Это приводит к образованию множества различных времен, каждое из которых занимает собственное социальное и историческое место. Все эти разные времена координируются с помощью хронологии, единой для всех, но ставшей для всех пустой именно из‑за своей абстрактности. Модерная форма датировки больше ничего не говорит о содержании или смысле событий. Поэтому каждая социальная группа может добавить событие во время, которое всегда будет оставаться только ее временем129.
Поэтому можно и нужно спросить, как определенные формы времени дискурсивно производятся в соответствующих социальных и исторических местах, как прошлые и будущие порождаются в виде коллективных проекций отсутствующего времени. Ведь эти временны́е ориентации на будущее и прошлое всегда проектируются из настоящего, которое пытается примириться с отсутствующим темпоральным окружением130.
Именно это качество вместе с переосмыслением настоящего в решающей степени определило историю современной Европы131. Если мы проследим исторические изменения в восприятии времени и временны́х горизонтов, то встанет вопрос о том, когда и почему модализации времени сместились в направлении, которое мы считаем соразмерным нашему настоящему. Прежде всего можно утверждать, что общества ориентируются на собственное актуальное настоящее с его различиями и связями с прошлым и будущим. Однако есть понимание, что именно эти ориентации на отсутствующие времена были иными в прошлом и будут иными в будущем. Поэтому общество готово в будущем оперировать иными временны́ми дифференциациями, а значит, и принимать другие решения132.
Это стенное зеркало оказалось почти неподъемным. На что уж мускулы у молодого Бонторпа, а больше он был не в состоянии дергать эту проклятую штуковину. Он и перестал. И остальные тоже – ручные зеркальца, банки, тазы, черепки, осколки и зеркала в витой серебряной оправе – все разом перестали прыгать. И зрители увидели самих себя, ну не целиком, конечно, но в спокойно-сидячих позах по крайней мере.
Стрелки часов остановились, отметили настоящий миг. Итак – сейчас. Мы сами.
Так вот она что задумала! Выставить на посмешище нас всех, как мы есть, здесь и сейчас. <…>
Но прежде чем вызрело общее решение, прорезался голос. Чей абсолютно неизвестно. Раздался из‑за кустов – мегафонный, безымянный, гулкий и твердый голос. И он сказал:
Прежде чем нам расстаться, леди и джентльмены, прежде чем расходиться… (те, кто поднялся, сели), давайте поговорим просто, прямо, без ужимок и уловок, без прикрас и выкрутас. Сломаем ритм, отбросим рифму. Спокойно присмотримся к себе. <…> Взгляните на себя, леди и джентльмены! А потом на эту стену; и задайтесь вопросом, как эта стена, великая стена, которую, пусть ошибочно, мы именуем цивилизацией, может быть воздвигнута (зеркала опять задергались, запрыгали, засверкали, замигали) такими ошметками, оскребышами, последышами, отрывками, обрывками, каковы мы с вами?
Вирджиния Вульф «Между актов»133Прошлое и будущее оказываются проекционными пространствами соответствующих настоящих, которые пронизаны множеством связей. Прошлое именно потому, что кажется определенным, предлагает пространство для различных проекций в виде альтернативных возможностей или отбора и интерпретации событий – и таким образом снова становится неопределенным. Напротив, в будущее, неизвестное, со всеми сопутствующими неопределенностями, проецируются открытые возможности, которые неясно как реализуются.
Однако сложность возрастает, поскольку все три временны́х горизонта взаимосвязаны, и это открывает относительность временны́х отношений. Для настоящего и прошлое, и будущее неактуальны и, следовательно, всегда могут быть сформированы на основе того, что представляет собой текущее настоящее. На этом фоне будущее оказывает влияние на прошлое, например тем, что оно постоянно пересматривается под влиянием свершившихся событий и прогнозов. Поэтому новые проекции будущего требуют соответствующей подгонки прошлого. В свою очередь, прошлое влияет на будущее, определяя те различия, которые будут использоваться в наблюдении. Таким образом, опыт прошлого влияет на ви́дение будущего. «Если учесть также, что прошлое включает в себя все будущие прошлых настоящих, а будущее – прошлые и будущие грядущего настоящего, то становится понятна та сеть обусловленностей, которая возникает в результате этого, включая сложность связей, существующих в каждом настоящем одновременно»134. Не в последнюю очередь именно это переплетение и составляет парадокс времени, а именно организует единство актуальности и неактуальности.
Если представления о времени возникают вследствие различия, которое настоящее выводит в отношении двух временны́х горизонтов – прошлого и будущего, становится понятно, почему время способно стать важным смыслообразующим критерием. Ведь, согласно Никласу Луману, когда свершается событие, свершается не только само событие, вместе с ним изменяются прошлое и будущее. Падение Берлинской стены в 1989 году кардинально изменило не только будущее Германии и Европы, но и прошлое немецкой истории (для ГДР – особенно драматичным образом), которое отныне рассматривалось в новой смысловой перспективе135. Поэтому конструирование сложности означает в темпоральном отношении, что каждый шаг, сделанный в ходе этого построения, «добавляет что-то новое к прошлому и, таким образом, преобразует прошлое в нечто, чреватое последствиями; в то же время каждый шаг неизбежно создает будущее, которое не было возможно раньше (то есть как будущее того, что сейчас уже в прошлом). В этом смысле следствием будет полное воспроизведение времени в каждый момент»136.
Когда происходит «сейчас»?
На этом фоне стоит уделить больше внимания – и именно в рамках научной историографической дискуссии – иным понятиям, к которым обычно относятся свысока, – одновременности и настоящему. Отправной точкой Лумана является, казалось бы, тривиальный тезис, но при последовательном применении он имеет далеко идущие последствия: все, что происходит, происходит одновременно. «Одновременность – это элементарное условие всякой темпоральности»137. Иными словами, если принять какое-либо событие за точку отсчета, другие события будут происходить только одновременно, но не в прошлом или будущем. В системно-теоретическом плане эта форма одновременности возникает благодаря различию между системой и средой. Поскольку, как известно, всякое наблюдение требует различения, обе различающиеся стороны должны быть разделены границей и, следовательно, существовать одновременно. Таким образом, обе стороны неизбежно присутствуют в одно и то же время, но одновременно быть использованы не могут. Ведь переход от одной стороны к другой требует времени. Нельзя находиться одновременно на одной и на другой стороне. «Две стороны даны и одновременно, и в отношениях „до“ и „после“. В плане различия они оба актуальны одновременно, в плане обозначения – только последовательно»138. И здесь время оказывается в высшей степени парадоксальным, поскольку каждая граница, создающая различие, порождает форму, содержащую две различаемые стороны и фиксирующую их как одновременные. Однако это также сопровождается возможностью пересечения этой границы и темпорального сдвига.
Если следовать этому ходу мысли, для наблюдателя в одновременности не может быть ни «до», ни «после». Прошлое и будущее, таким образом, не даны per se как элементы временности. Они обретают значимость лишь в результате дифференциации, поскольку как взаимодополняющие временны́е горизонты они тоже даны только одновременно. Здесь мы снова затрагиваем весьма тривиальные, однако по-прежнему недостаточно глубоко осмысленные и оттого вызывающие беспокойство предметы. Если прошлое и будущее всегда суть горизонты настоящего, тогда у настоящего может существовать только одно будущее и одно прошлое (что затрудняет понимание, особенно понимание прошлого). Настоящее выступает в качестве разделительной линии139.
Но как это возможно, что нет ни «до», ни «после», а между тем мы вовсю используем в повседневной жизни эти категории как что-то само собой разумеющееся? Причина как раз в том, что это категории. А в случае с дифференциацией «до» и «после» особенно: это элементарное временно́е различие, которое устанавливает для себя настоящее. На самом деле это различие настолько утвердилось, что одновременность двух сторон, «до» и «после», исчезает. Таким образом, дифференцирующая точка зрения (одновременность) больше не возникает в самой дифференциации «до» и «после»140.
Если время – это конструкция, созданная наблюдателем141, и время можно определить в этом наблюдении как «интерпретацию реальности с точки зрения различия между прошлым и будущим»142, то это не только приводит к фундаментальному парадоксу, согласно которому прошлое, настоящее и будущее могут переживаться одновременно, но такое понимание времени противоречит также общепринятой концепции истории. В итоге прошлое перестает быть тем, чего уже нет, а будущее отныне не является тем периодом времени, который еще не наступил. Вряд ли нужны отточенные философские аргументы, чтобы выявить ошибочность такого взгляда: то, чего больше нет, больше не является и, следовательно, не может быть для нас прошлым; а то, чего еще нет, также не может являться для нас будущим. Напротив, термины «прошлое» и «будущее» имеют прочную связь с настоящим. Этот парадокс одновременности времен смягчается на практике за счет смещения прошлого и будущего в специально отведенные временны́е измерения, которые можно обозначить и представить с помощью, скажем, модели временно́й шкалы. Однако это смещение одновременности в прошлое и будущее обычно сопровождается онтологизацией: этим измерениям приписывается самостоятельная жизнь, которую приходится потом убедительно и кропотливо деконструировать. Это происходит потому, что прошлое и будущее суть не различные темпоральные способы бытия, а временны́е модализации. Однако при перемещении множества одновременностей в будущее и прошлое парадокс и его условия снимаются143.
Тем не менее жизнь приятна, жизнь вполне сносна. За понедельником следует вторник; потом наступает среда. Душа прирастает кольцами; личность мужает; боль поглощается ростом. Распускаясь и сжимаясь, сжимаясь, распускаясь все сильнее и громче, горячка и спешка юности втягиваются в службу, и вот уже все существо работает, как ходовая пружина часов. Как быстро течет жизнь от января к декабрю! Нас несет поток вещей, они стали такими привычными, что уже не бросают тени. Мы плывем, мы плывем…
<…>
Но какое-то сомнение оставалось, некий знак вопроса. Я удивлялся, открыв дверь и застав людей за делом; я смятенно раздумывал, приняв чашку чая, над словами «Вам с сахаром или без?» И, упав мне на руку, как и теперь он падает после миллионов лет, после нескончаемых странствий, – звездный луч прожигал меня холодом – на миг, не больше, у меня слишком слабое воображение. Но сомнение оставалось. Какая-то тень вдруг скользила в уме, как тень мотыльковых крыльев вечером между столов и кресел. Например, когда я тем летом отправился в Линкольншир повидать Сьюзен, и она шла через сад мне навстречу, лениво, как парус, еще не поймавший ветер, раскачиваясь, как беременная, и я подумал: «Это не проходит; но почему?»
Вирджиния Вульф «Волны»144Почему так происходит? Зачем нам различать прошлое, настоящее и будущее, текущее и неактуальное, если все происходит одновременно? С одной стороны, оперирование разными временами облегчает восприятие (не нужно иметь дело со всеми временами одновременно), а с другой – открывает необозримые горизонты. Ведь играя с временами, можно бесконечно творить новые миры. Можно комбинировать прошлое, настоящее и будущее все новыми способами, рассказывать новые истории об «истории» и создавать новые утопии или дистопии. Поэтому деление на прошлое, настоящее и будущее не только упрощает жизнь, но и обладает демиургическим эффектом145.
Однако это разделение – не только в контексте историографии, но в нем особенно – приводит к тому, что время предопределяет смысл мира и при этом скрывает свой смыслосозидательный характер. Время, а значит, и различение прошлого, настоящего и будущего обретает собственную жизнь, натурализуется и онтологизируется (не в последнюю очередь благодаря хронометрическим приборам). Время становится абстракцией, которая отчуждается от конкретных событий, чтобы обрести собственную жизнь, внушающую чуть ли не благоговение, так что даже кажется возможным понимать время как нечто «извне», протекающее независимо от человеческой воли и действий146.







