- -
- 100%
- +
Когда мы вышли из-за поворота, японцев я увидел сразу. Их и правда было несколько десятков. Почти все в школьной форме, но расслабленные до невозможности. Кто-то сидел на подоконнике, другие же подпирали стену. Выглядели они и в правду как толпа школьников, у которых перемена затянулась чуть сильнее обычного. Они смеялись, переговаривались между собой и выглядели так, словно наш мир не умер, а просто ненадолго исчез интернет, и теперь приходится чем-то занимать свое время.
Лидер у них выделялся сразу. Высокий японец с правильным, почти благородным лицом и той особой надменностью во взгляде, которая выдается у людей, с детства уверенных, что мир им что-то должен по праву рождения. Форма на нем сидела нарочито небрежно: рубашка расстегнута и выбилась наружу, галстука нет, пиджак висит как попало. Волосы черные, но под этой чернотой будто проступал другой цвет — словно еще недавно они были ярко окрашены, а потом их наспех вернули в приличный вид. Вокруг него держались остальные. Смеялись громче, когда смеялся он. Смотрели ему в рот, когда он что-то говорил.
Нас не увидели сразу, а когда всё же заметили, разговоры стихли, но не до конца. Пошел шелест быстрых шепотков. Японский я, конечно, не понимал, только отдельные интонации. Недоумение. Насмешка. Легкое презрение. Мы для них выглядели прекрасно: троица чучел в обвесе из скотча и я кто выделялся отсутствием формы.
Мы подошли ближе.
— Вы не видели мою сестру? Мари. Ее могли привести сюда отдельно.
Я назвал полное имя.
Реакция была мгновенной.
Они начали смеяться.
Сначала несколько человек, потом почти вся группа, а громче всех — этот их лидер. Он согнулся чуть вперед, сказал что-то своим, и те заржали еще сильнее.
Я не понял ни слова. Ни единого. Только имя Мари, прозвучавшее в потоке чужой речи, как очередной повод для всеобщего смеха.
— Я спросил, — повторил я уже жестче. — Вы ее видели?
Снова смех. Быстрые фразы. Какая-то едкая музыкальность голоса, с которой люди обычно не разговаривают, а плюют в лицо словами. Лидер ответил мне что-то длиннее остальных. Опять мелькнуло имя сестры. Опять общий гогот.
Я почувствовал, как внутри начинает подниматься горячая, очень знакомая ярость.
«Не сейчас. Только не снова». — начал сам себя успокаивать, чтобы не слететь с катушек. — «Я скала в океане...»
— Что они несут? — тихо спросил Рыжий.
— Без понятия, — процедил я сквозь зубы.
Зоя смотрела на японцев уже не с банальным раздражением, а с холодом матерого аналитика. Она не понимала, что конкретно они говорят, но язык тела — вещь универсальная. И вот этот язык у уродов был вполне понятный.
Лидер сделал шаг вперед. На его лице расползлась мерзкая, лениво-уверенная ухмылка. Он сказал еще что-то, явно обращаясь уже напрямую ко мне, потом полез в карман и театральным жестом бросил мне под ноги какой-то маленький комок ткани.
Тот упал почти у самого носка моего ботинка.
Я опустил взгляд.
Розовые женские трусики.
Мозг на секунду будто завис, отказываясь сразу соединять увиденное со всем остальным. А потом лидер японцев, продолжая ухмыляться, сделал медленное, откровенно издевательское движение бедрами вперед-назад, имитируя трах. Его подпевалы заржали в голос.
В этот момент у меня внутри что-то оборвалось.
Планка не просто упала — ее вырвало к хуям вместе со всеми креплениями. Мир сузился до одного конкретного ублюдка с надменным лицом. Я уже не слышал ни шепота сбоку, ни собственного дыхания. Только видел эти проклятые трусики на полу, его ухмылку и то, как у меня перед глазами все заливает красным.
«Я скала... Я дуб в лесу... Да пошло всё оно в пизду...»
Я рванул дробовик из-за спины, уже в движении чувствуя, как раскрывается рот для крика, и бросился вперед убивать эту суку.
Глава 6
Интерлюдия. Мари Сугавара 2
Я лежала в капсуле и не могла даже нормально согнуться от напряжения.
Мои глаза горели так, будто их изнутри натирали стеклянной крошкой. По вискам стекало что-то теплое, и, когда я попыталась повернуть голову, на щеке осталось липкое пятно. Кровь. У всех студентов, что заглядывали ко мне в капсулу, их мерзкие рожи были измазаны темными бурыми дорожками.
Система уже дважды вежливо сообщила мне, что моя капсула не откроется, пока в кабинете находятся студенты мужского пола. Во избежание психологического дискомфорта. Как будто от этой формулировки мне должно было стать легче. Как будто тот факт, что я лежу, дрожа от холода и унижения, а вокруг меня бродят полуголые или уже кое-как одетые мальчишки, — это не катастрофа, а просто административный просчет.
Чтобы снова не сорваться, я начала цепляться за прошлое. За то, как вообще дошла до этого момента. Как получилось, что я, Мари Сугавара, лежу голая в медицинской капсуле на острове посреди Японского моря и жду, когда из комнаты уйдут мальчики, оставленные здесь мне назло.
Когда мне было семь, у нас с братом закончилась одна жизнь и началась другая.
О причинах смерти родителей в нашей семье потом не говорили никогда. Их просто не стало, и всё. Наша мама была японкой. В юности она приехала в Россию учиться в театральный на балерину, а в итоге по уши влюбилась в русского и отказалась возвращаться домой, хотя семья не приняла этот выбор. Пусть ее семья и не была сказочно богата, но зато они принадлежали к старому, уважаемому роду, где честь и собственное лицо значили куда больше, чем какие-то там чувства. Мама ушла ради любви и решила, что в России сможет построить свой собственный мир. Построила. Ненадолго.
Потом за мной приехали ее родственники.
Старшая сестра мамы была женой большого японского политика. Тогда он еще не был премьер-министром, но уже шел к этому. Для таких людей брак — это не просто семья. Это витрина и правильная, скрупулёзно выверенная картинка. А детей у них не было. И не могло быть, тётка, увы, была бесплодна. Поэтому меня забрали в Японию и удочерили, полноценно приняв в новую семью. Иван остался в России. Его забрал дед по линии нашего отца. Так нас разделили быстро, холодно и окончательно.
Я до сих пор помню тот день кусками. Чужой плащ. Запах дорогого салона в машине. Ваню, который стоял чуть поодаль и не плакал только потому, что уже тогда был упрямой злой зверюгой. Он был старше меня, и в тот момент мне казалось, что если он не плачет, то и мне нельзя.
В Японии меня очень быстро научили быть благодарной.
Благодарной за дом, новую фамилию, лучших преподавателей из тех что можно купить за деньги и за то, что меня, наполовину гайджинку, вообще впустили в старую семью и позволили стать ее наследницей.
Постепенно я научилась скрывать все чувства, что буквально клокотали во мне в то время. Даже слишком хорошо.
Я очень быстро стала популярной среди сверстниц, что окружали меня в элитной средней школе для девочек. Сначала из-за внешности и фамилии, потом — из-за успехов, которых я достигла что в учебе, что в спорте. Мне подражали. Копировали мою прическу, манеру красить глаза, даже то, как я подворачивала рукава. Если все смотрят на тебя, значит, ты хотя бы существуешь не зря. Так я тогда думала.
Только внутри все это время сидела одна и та же заноза. Иван.
О нем дома не говорили. Совсем. Я пыталась спрашивать, потом перестала. Просто научилась искать ответы сама. Сначала узнала, что дед умер. Потом — что Иван попал в приют. Эта новость ударила сильнее всего. Он не просто остался в России. Он провалился вниз, туда, где без семьи и защиты сильные жрут тех, кто оступился.
Я просила приемного отца взять его к нам. Спокойно. Вежливо. Потом настойчиво, но не смотря на все мои уговоры он отказал. Мягко, разумно и политически безупречно. Объяснил, что русский подросток в семье человека, идущего к вершине японской политики, — это лишние вопросы, лишние риски и ненужная нестабильность. Я улыбнулась, поблагодарила за откровенность и в тот же вечер разбила о стену фарфоровый чайный сервиз что мне подарили на рождество.
Если я оставалась дочерью древней семьи, значит, у меня были обязанности не только перед фамилией, но и перед собственной кровью. Перед единственным человеком в этом мире, который был у меня еще до всех этих приемов, поклонов и правильных улыбок.
Я нарушила запрет семьи и связалась с Иваном.
Поначалу мы говорили мало и неловко. Слишком много лет прошло с тех пор, как нас разделила судьба, подарив взамен очень разные жизни. Но очень быстро стало ясно, что между нами не исчезло главное. Он все еще был моим братом. Грубым, колючим и с постоянной внутренней злостью на весь мир, которую он мог скрывать от кого угодно, но только не от меня.
Способ привезти его в Японию придумали мы вместе.
В стране проходил национальный конкурс короткометражек для школьных киноклубов. Я решила снять боевик. Настоящий, шумный, злой. Была только одна проблема: почти все участники должны были быть школьниками. Зато это же правило открыло нам окно. Через связи правильных знакомств, что мне удалось скопить, и через Ванины возможности с его стороны мы протащили в Японию его самого и еще несколько русских команд из разных учебных заведений для прикрытия. Формально они все участники моего кинопроекта, официально — временные ученики школы для трудных подростков Бакада.
Фильм получился отличным. Судьба, правда, издевалась как могла: мы с братом так и не смогли нормально остаться наедине и поговорить по-человечески. Всё время кто-то мешал.
Съёмки проходили сложно и с кучей проблем, но в итоге случилось неожиданное для нас с братом: наш фильм выстрелил. Мы выиграли конкурс, а победа открыла дверь в Академию «Ковчег» — элитное учреждение на отдельном острове, куда по идее попадают только дети тех, кто если и не владеет этим миром, то как минимум отдельными его частями.
И вот теперь я лежала в капсуле, голая, с кровью на лице и с ощущением, что будущее оказалось очень странным местом.
За стеклом по кабинету слонялись двое парней. Именно что слонялись. Просто маячили рядом и время от времени косились в мою сторону. Их оставил здесь Харухико. Я не слышала приказа, но слишком хорошо знала его стиль.
Система в третий раз уведомила меня, что капсула откроется после освобождения помещения от студентов мужского пола.
Я бы, наверное, закричала, если бы в этот момент дверь кабинета не отъехала в сторону.
Внутрь вошла Макото Сайго.
Я узнала ее сразу, даже несмотря на короткие волосы, жесткое лицо и мужскую форму, сидевшую на ней так, будто она в ней родилась. Некоторые люди меняются внешне, но сохраняют внутри один и тот же стержень. У Макото за эти годы он стал только жестче.
Я впервые увидела ее в средней школе для девочек, вскоре после того, как окончательно вошла в новую семью и привыкла к тому, что на меня смотрят постоянно. Макото тогда была тихой девочкой из старого военного рода. Семья веками выращивала бойцов, а сама она, кажется, мечтала о красоте и праве быть похожей на тех, кем восхищались все. Когда в школе появилась я, она, похоже, решила, что нашла свой идеал.
Макото начала копировать меня во всем. Так же подворачивала рукава. Так же красила глаза. Даже заколку однажды нашла точно такую же, как у меня. Остальные девочки посмеивались, а она будто не замечала. В ее взгляде не было злости. Только болезненное желание приблизиться ко мне.
Однажды после уроков она подошла ко мне в коридоре, в точной копии моей одежды, и сказала, что хочет быть как я.
Я тогда была зла на весь мир в общем и на приемного отца в частности за то, что Ивану отказали стать частью нашей семьи. И в итоге я сорвалась на ней.
Спросила, знает ли она вообще, каково это — быть мной. Напомнила, что у нее нет ни моего прошлого, ни моей ответственности. Сказала, что если она из военной семьи, то пусть занимается делом, а не косплеем. А потом назвала жалкой подделкой и велела найти свой путь, прежде чем ступать на чужой.
Я помню, как у нее задрожали губы. Помню, как она убежала.
Через несколько дней Макото пришла в школу с коротко остриженными волосами. В мужской форме. С перетянутой грудью и таким лицом, будто от прежней девочки внутри ничего не осталось. Она записалась в клуб кендо. Потом начала выигрывать турнир за турниром. Сначала среди новичков, потом всерьез. Через полгода о ней уже говорили как о восходящей звезде кендо. А я всякий раз, когда видела ее в коридоре, чувствовала неловкий укол вины.
И вот теперь она стояла по ту сторону моего стекла.
Она молча подошла к тем двум парням и, не тратя ни секунды на объяснения, отвесила одному короткий подзатыльник. Потом второму. Не очень сильно, но так, что спорить им сразу расхотелось. После этого сказала им что-то резкое. Парни засуетились, быстро собрали свои вещи и убрались из кабинета почти бегом.
Конечно, она меня помнит и презирает. Тогда почему вообще мне помогает?
Когда дверь за мальчишками закрылась, система наконец сообщила, что ограничение снято. Крышка капсулы мягко отъехала вверх.
Я выбралась наружу так быстро, как могла, стараясь не думать о том, сколько людей уже успело рассмотреть меня через стекло. Пол был холодным. Воздух тоже. Рядом на тумбе лежала розовая школьная форма — юбка, рубашка, пиджак, чулки. Нижнего белья не было.
От этого захотелось просто сесть на пол и умереть.
Но Макото стояла у двери, и я заставила себя двигаться. Натянула рубашку на липкое от крови и пота тело, кое-как застегнула пуговицы, влезла в юбку, дрожащими руками поправила воротник. Без трусиков, без лифчика, с горящими глазами и кровавыми дорожками на лице я чувствовала себя не школьницей из элитной семьи, а плохо собранной куклой после ремонта.
Макото всё это время молчала. Смотрела холодно, почти пусто. Потом, когда я наконец оделась, развернулась и вышла, не сказав ни слова.
Я осталась одна среди открытых капсул и несколько секунд просто стояла, стараясь собрать себя обратно. Снаружи, за дверью, слышались голоса. Много голосов. Мальчишеских. Веселых. Возбужденных. Они, скорее всего, уже всё видели. Или почти всё. Мысль об этом накрыла новым приступом стыда.
Я сжала кулаки и приказала себе идти. Просто выйти в коридор и пройти мимо. Вытерпеть все насмешки, чтобы дожить до момента, когда смогу наконец остаться одна.
И в этот момент я услышала крик.
Голос Ивана.
Я бросилась к выходу.
Дверь отъехала в сторону, и для меня почти сразу открылась безумная в своей сути картинка.
В коридоре стояла толпа школьников в разной форме. Они сбились в плотный полукруг, кто-то возбужденно кричал, кто-то тянул шею, кто-то, наоборот, отшатывался назад. Почти у всех глаза светились белым, как и у меня. По лицам тянулись кровавые дорожки. И среди этого бурлящего кольца был мой брат.
Иван прижимал Харухико к полу ногой.
Тот уже был избит. Лицо разбито, губы в крови, одна щека стремительно наливалась багровым. Иван орал на него что-то по-русски и одновременно тыкал ему в лицо помповым дробовиком. И самым страшным в этот момент было не оружие в руках брата, а его... его глаза.
У всех вокруг они светились белым. У него — красным.
Не просто горели. Полыхали изнутри мутным, злым красным светом, как будто в его голову кто-то залил раскаленный металл. Он был в такой ярости, что я на секунду испугалась не за Харухико.
Я испугалась за самого Ивана.
Иван
Я рванул вперед раньше, чем успел хоть что-то додумать.
Не побежал даже, а прямо сорвался с места так, будто меня дернули за невидимый трос, привязанный прямо к моей грудине. Дробовик сам прыгнул в руки, ремень полоснул по плечу, подошвы ударили в пол, и весь этот красивый, дорогой, стерильный коридор студенческого крыла вдруг стал очень простым местом. С одной стороны был я. С другой — тварь, которая позволила себе что-то там помышлять насчет моей сестры.
Сучонок сначала даже не понял, что происходит. Улыбка еще не успела сползти с его рожи, а я уже влетел в него всем весом. Мы вместе сшибли кого-то из его подпевал, врезались в стену, и я сразу, без замаха, засадил ему носком кроссовка в живот. Внешне мои кроссы выглядели почти обычными — легкими, городскими, но, как говорится, был нюанс. В носах у них были карбоновые вставки, на манер заводской рабочей обуви, только легче и злее. Поэтому, когда удар прилетел японцу под ребра, он сложился пополам так быстро, будто ему изнутри выдернули позвоночник. Он еще пытался вдохнуть, а я уже бил снова — в колено, в бок, в лицо.
Толпа ахнула, заорала, кто-то метнулся назад, кто-то, наоборот, застыл, как тупой манекен. Я почти не слышал их. Перед глазами шли какие-то голубые надписи, мигали, дергались, наслаивались одна на другую, но мне было плевать. Система могла хоть усраться у меня на сетчатке всеми своими уведомлениями. В тот момент для меня существовал только этот выблядок, его надменная сука-рожа и розовый комок ткани на полу.
Я вдавил его в кафель коленом, ухватил за ворот рубашки и с размаху вбил затылком в пол. Звук вышел хороший. Такой, который очень приятно слышать, когда перед тобой не человек, а ошибка природы в дорогой школьной форме.
— Чо, сучара... — выдохнул я ему прямо в лицо, уже чувствуя, как голос рвется и хрипит. — Давай. Подрыгайся теперь. Нравится, сука?
Он захлебывался словами, пытался что-то сказать по-японски, дергался, закрывался руками, но я уже не слушал. Дробовик в моих руках не мог стрелять, да и черт с ним, чтобы превратить кому-то морду в мясо, хватит и приклада. Я вдавил срез ствола ему в щеку так сильно, что кожа побелела, вдавил бы глубже, если бы мог. Мне хотелось продавить эту самодовольную харю насквозь, до самого пола.
Он захрипел, забулькал и задергался сильнее. Я видел только отдельные куски: разбитый рот, зубы в крови, панический белок глаза, дергающуюся жилку на виске. И где-то под всем этим — ту ублюдочную улыбку, которая еще секунду назад была у него на лице.
Слева мелькнула Зоя. Кажется, она что-то кричала. Рыжий тоже орал и отгонял японцев приныканной заточкой. Я слышал общий гомон вокруг будто сквозь воду. Зато система лезла в голову настойчиво, как тупая канцелярская крыса.
Внимание, студент. Зафиксирован аномально резкий всплеск эмоциональной активности...
Студент, немедленно прекратите агрессивные действия...
Ошибка... ошибка... Фиксируется нарушение...
Я не дочитывал. Я вообще не был уверен, что читаю, а не вижу цветные помехи. В какой-то момент надписи перестали быть голубыми. Они потемнели, поплыли, и по краям у них проступил мутный красноватый свет. Мир начал сужаться. Не так, как бывает в драке, когда ты просто вычленяешь цель. Гораздо хуже. Будто кто-то медленно затягивал на моей голове плотный горячий мешок, оставляя внутри только злость, боль и одно короткое: убить.
Глаза жгло так, словно под веки засыпали раскаленную соль. Каждый вдох резал легкие. И где-то под этим вдруг шевельнулось старое, очень знакомое чувство.
Мир вдруг дернулся, и меня накрыло с новой силой...
***
Мне четырнадцать, и я сижу на холодном полу абсолютно голый.
Подвал под жилым корпусом приюта в поселке имени Горького был старым бомбоубежищем. Воспитанники про него почти ничего не знали. Администрация, если и знала, делала вид, что никакого подвала нет в природе. Вход туда был спрятан так, будто его проектировали не строители, а параноики из секретного НИИ, заранее уверенные, что однажды им придется прятать под землей что-то очень важное и очень неправильное.
В тот вечер я был там не один.
Вокруг меня стояло оборудование, похожее на архаичные ЭВМ из старых советских фильмов. Лампы, стеклянные колбы, пухлые кабели в потрескавшейся изоляции и круглые шкалы приборов, упрямо застывшие на нуле. Всё это выглядело безумно устаревшим и оттого еще более жутким. А за приборами возвышались стены, которые были разрисованы от пола до потолка символами, рунами, какими-то глифами, от одного взгляда на которые у меня начинало ныть внутри головы. Я пытался рассмотреть их как следует, но не мог. Свет в комнате давали только десятки свечей, расставленных по кругу. Они чадили, жрали кислород и делали рисунки на стенах будто живыми. Тени ползли по знакам, и казалось, будто сами письмена шевелятся, меняются, переползают с места на место, пока я моргаю.
За толстым стеклом в стене была наблюдательная комната. Там стоял наш воспитатель. Никто в приюте не знал, как его зовут по-настоящему. Для воспитанников, персонала, да и для всех остальных он был просто Старик. Сухой, высокий, с лицом, на котором сложно было различить конкретные эмоции. Рядом с ним я различал Аристарха Алоизовича, нашего фельдшера, и Зинаиду Федоровну — уборщицу такого возраста, что иногда казалось, будто сначала появилась она, а уже потом вокруг нее построили весь наш приют. Силуэты остальных наблюдателей тонули в темноте.
На ум само собой всплыло слово «свидетели». И все они смотрели на меня и на рисунок, в центре которого я сидел.
Ноги скрещены. Спина прямая. Ладони на коленях. И ни клочка одежды. Всё тело от шеи до щиколоток было расписано линиями и символами. Не краской. Кровью. Её запах я ни с чем не спутаю. Кровь принесли в странном контейнере, похожем на архаичный термос. Крышка с резьбой, латунные защёлки и потрескавшаяся чёрная эмаль. И внутри него густая, тёмная, но при этом тёплая субстанция.
Я уже не помнил, сколько таких испытаний было до этого. Пять. Семь. Десять. Старик всегда вел меня шаг за шагом, как будто строил из моих костей и нервов что-то новое. И этот ритуал был финальным. Я знал это так же четко, как знал вкус железа во рту и то, что, если сейчас сорвусь, второго шанса не будет.
— Иван, осталось немного, — прохрипел динамик под потолком голосом Старика. — Потерпи. Ты единственный, кто продвинулся так далеко.
Потерпи.
Легко сказать.
Свечи жрали воздух. Каждым вдохом я будто пытался втянуть в грудь горячую вату. Легкие горели. Сердце било слишком сильно и слишком медленно одновременно. Кровь на коже высыхала и стягивала тело коркой. Но я не двигался. Не потому, что был таким уж храбрым. Просто слишком долго к этому шел и много вытерпел, чтобы сломаться в последний момент.
Одна свеча погасла, потом вторая. В комнате стало темнее, но видеть я начал лучше. Это было неправильно. Свет уходил, а очертания вещей, наоборот, становились четче. Я по-прежнему не мог разобрать все символы на стенах, зато вдруг заметил, что сами стены будто плывут. А в каких-то местах бетон начал истончаться, и за ним... нет, не могло там быть ничего. Мы были под землей. За стенами должны были быть грунт, бетон, арматура. Но мне чудилось иное: кроны леса. Черные, искривленные, как руки утопленников. Огромные. Чужие. И этот лес будто дышал.
Погасла еще одна свеча.
Из динамика донесся голос Старика. Потом еще какой-то испуганный, панический крик на фоне. В наблюдательной комнате началась суета, но Старик, будто ничего не замечая, продолжал говорить.
— Не сдавайся.
Мне было больно. Очень. Тело выворачивало наизнанку, словно кто-то взялся за каждую мышцу отдельно и медленно растягивал их в разные стороны. Воздуха в комнате почти не осталось. Свечи горели все тусклее и ниже, но не умирали до конца, будто им тоже зачем-то надо было дожить до последней секунды.
Стены продолжали исчезать. Потолок тоже. Окно, за которым стояли наблюдатели, сперва пошло волнами, потом растаяло, как ледяная корка в кипятке. Голос Старика не пропал. Он звучал будто отовсюду сразу — из динамика, из труб, из самого пола у меня под ногами.
Оборудование осталось на месте. Только теперь оно выглядело еще безумнее. Эти древние шкафы с лампами и стрелочными приборами торчали посреди чужого пространства, как музейные экспонаты, забытые на вершине мира.
Погасла последняя свеча.
И все приборы ожили разом.
Лампы вспыхнули. Реле затрещали. Панели залились судорожным калейдоскопом огоньков. Стрелки на шкалах ударились об ограничители. Загудели трансформаторы. Техника бесновалась так, будто десятилетиями ждала только этого мгновения. Шум стал чудовищным. Он заглушил все — голос Старика, крики за стеклом, даже мое собственное хриплое дыхание.
Я открыл глаза.
Теперь я сидел не в подвале.
Рунный круг остался на месте. Оборудование — тоже. Только вокруг больше не было бомбоубежища. Мы стояли на вершине какой-то горы посреди темного мира. Внизу шевелился лес, но ветра тут не было. Но черные кроны качались, как будто под ними ползло нечто огромное. Над головой вместо потолка висело небо. Низкое, слишком низкое. Да и не небо даже, а словно океан хтонических энергий. Красные, пурпурные, розовые и фиолетовые потоки сталкивались, смешивались, вспухали, как живые облака. Где-то между ними вспыхивали желтый и оранжевый, будто раны в ткани мира.
Глаза заслезились. Все поплыло.
И последнее, что я увидел, была тень.



