- -
- 100%
- +
– Справедливо, – добродушно сказал Берлингейм. – Я просто хотел показать, что все утверждения о тебе и мне, даже в отношении себя самого, суть акты веры, которые невозможно подтвердить.
– Я признаю́ это, признаю́. Это установлено, как… – он неуверенно взмахнул рукой. – Проклятье, твой разговор разорил мой запас сравнений: я ничего теперь не знаю наверняка!
– Это первый шаг на пути в Небеса, – улыбнулся Берлингейм.
– Возможно, или в Преисподнюю, – сказал Эбенезер.
Генри вскинул брови.
– Это одна и та же дорога, иначе славный Данте – лжец. Ты полностью согласен, что я – Берлингейм?
– Полностью, клянусь!
– А ты – Эбенезер?
– Никогда в этом не сомневался, и по-прежнему – твой ученик, как показала эта поездка.
– Хорошо. Я потом ещё спрошу, что означают я и ты, но не сейчас.
– Нет, чёрт возьми, не сейчас, потому что у меня к тебе тысяча вопросов!
– А у меня ответов, – сказал Берлингейм. – Но история настолько фантастична, что перво-наперво я усомнился в твоём доверии, а потому счёл нужным затеять весь этот софистический спор.
Наконец, карета остановилась в Олдершоте, ибо время ужина давно прошло, а путешественники так и не ели. Поэтому Берлингейм по обыкновению своему отложил все дальнейшие разговоры, пока они с Эбенезером насыщались холодным каплуном и картофелем. После, будучи уведомлены возницей, что предстоят два часа ожидания лошадей и кучера, который отвезёт их в Солсбери, Эксетер и Плимут, они, по предложению Берлингейма, расположились у камина, вооружившись трубками и квартой бристольского шерри. Снаружи стемнело, зачастил мелкий дождь. Эбенезер в нетерпении ждал рассказа, но Берлингейм, когда его трубка была раскурена, а стакан наполнен, удовлетворённо вздохнул и буднично осведомился:
– Как поживает твой батюшка, Эбен?
Глава 4. Лауреат слушает историю о новых приключениях Берлингейма
– Будь он проклят, мой батюшка! – вскричал Эбенезер. – Я знать не знаю, жив он или помирает, и не особенно забочусь о нём, потому что ещё не выслушал твою историю!
– Но ты же знаешь, кто он – живой или мёртвый? И в этом смысле, если не в ряде других, тебе известно, кто ты сам.
– Умоляю, забудем о старом Эндрю, как он забыл обо мне, – взмолился Эбенезер. – Где ты был, что делал и что повидал? Откуда взялись имя Питера Сэйера и твои удивительные метаморфозы? Рассказывай, а старому Эндрю – шиш!
– Как же о нём забыть? – спросил Берлингейм. – Ведь это он положил начало моей истории, когда избавился от меня.
– Что? Ты говоришь о той чуши про тебя и Анну? Какое отношение она имеет к твоей истории?
– Какой могучий гнев! – сказал Берлингейм. – Какой убийственный переполох! Боже ты мой, его ненависть – я до сих пор обмираю!
– Я так и не простил его за это, – отрезал Эбенезер.
– Твое право как сына. Но я, Эбен, простил его сразу – нет, восхитился им. Пожелай он меня прикончить – да и ладно, неважно.
Поэт покачал головой.
– Это вне моего понимания. Но скажи, должен ли я оставить надежду услышать твой рассказ?
– Ты уже слушаешь, – заметил Берлингейм. – Это опора, на которой покоится вся история; ведущая партия лютни.
– Хорошо, пусть. Но я боюсь, что она окажется для сюжета таким набалдашником, что голова перевесит туловище. Итак, ты простил его?
– Больше того, полюбил за содеянное и с позором поплёлся прочь.
– Но обвинение было ложным и злонамеренным!
Берлингейм пожал плечами.
– Что касается этого, то меня восхитило не его правосудие, а великая забота о дочери.
– Да уж, распрекрасная забота, – сказал Эбенезер. – Он нас погубит своей заботой! Допустим, он высечет её до крови, как, по твоим словам, грозился: можно ли не восхититься и не оценить подобную опеку?
– За это я убью его, но буду любить не меньше, – ответил Берлингейм.
– Боже, ты проделал причудливый путь от Лондона, где я тебя покинул! Почему же ты не обрадовался моему решению отправиться с Анной домой, зная, что его подстегнуло сугубо сыновнее беспокойство?
– Ты заблуждаешься на мой счёт, – сказал Берлингейм. – Я по-прежнему против, а Анна склоняется перед каждым его чихом. Будь его сыном я, он бы давно отрёкся от меня за бегство от его заботы, но до чего же это бесценный приз, Эбен! Каким богачом я стал бы, откажись от такого сокровища! Человек томится в постели, скорбя о потере тебя; он диктует тебе, как жить, чтобы сделать достойным потомком! А кто, скажи на милость, оплакивает меня или волнуется, кем я стану – философом или пшютом? Кто назначает мне цели, чтобы я их отверг, или задаёт ценности, чтобы в ответ я показал нос? Короче говоря, сэр, какие-такие дела у меня в мире? Откуда мне улепётывать? Какими верительными грамотами гнушаться? Будь у меня дом, я бы наверняка покинул его; будь живая или мёртвая родня – я, вероятно, пренебрёг бы ею и колесил чужаком по чужим городам. Но что за горе и бремя быть чужаком в мире вообще, не имея связи с историей! Всё равно, как если бы я возник de novo[106], словно личинка из мяса, или свалился с неба. Владей я наречием ангелов – и то не сумел бы передать, какое это одиночество!
– Мне его не постичь, – заявил Эбенезер. – Неужели это тот же человек, который стоял на Темз-стрит и благодарил Небеса за то, что ничего не знает о своих предках?
– То была минута отчаяния, и так бедняк обличает греховность богатства, – улыбнулся Берлингейм. – Лишившись вас двоих, я ощутил одиночество, как никогда прежде, и затосковал по капитану Салмону и милой Мелиссе, вырастившим меня. Помнишь, ты спросил в Кембридже, как я стал зваться Генри Берлингеймом Третьим?
– Да, и ты ответил, что так тебя нарекли при рождении.
– Я сколько-то часов просидел у себя, ворча и брюзжа, – сказал Берлингейм, – а потом осознал, что сие помпезное имя – моя главная драгоценность. Кто пожаловал его мне? Почему Берлингейм Третий, а не просто Берлингейм?
– Святое сердце, я вижу, куда ты клонишь! – произнёс Эбенезер. – Имя связывает тебя с предками, и ты, выходит, возник не совсем ex nihilo[107]! Это своего рода ключ к загадке!
Берлингейм кивнул.
– Не я ли представлялся исследователем? – Он вновь наполнил стакан бристольским шерри. – Везде и всюду я клялся себе узнать имя и личность моего отца, обстоятельства рождения и, быть может, момент, а также подробности отцовской кончины; ни одно занятие я не ставил выше, чем рыскать по всей планете, пока не найду ответы или не умру в поисках. Ей-богу, все эти семь лет я искал. Таково дело моей жизни.
– Тогда я должен, чёрт побери, услышать об этом рассказ, которого уж слишком долго жду. Допивай своё шерри и приступай, и я не потерплю отклонений, пока не кончишь.
– Как угодно, – сказал Берлингейм.
Он допил вино, набил трубку и поведал следующее:
– Откуда человеку знать о родителях, когда он понятия не имеет, где и как появился на свет, и даже не может сказать, подлинно ли его имя? Так что не думай, Эбен, будто я не осознавал возможной призрачности своей надежды: какие у меня были основания считать, что моё имя не явилось шуткой или случайностью, или не было дано какими-то другими опекунами, которые нянчились со мной с младенчества, пока не подвернулся капитан Салмон? Можно поклясться построить мост, но одной клятвой его никогда не построить. Для начала я пораскинул умом и в итоге отправился в Бристоль, где хотел разыскать кого-нибудь, кто знал хотя бы моего капитана и помнил его подопечного-сироту; признаюсь, что в тайне я лелеял надежду найти его старого и верного друга или родственника, кому могла быть известна вся история моего происхождения. Нет ничего невозможного, рассуждал я, в том, что капитан мог рассказать её, как минимум, паре человек, если только речь не идёт о каком-то страшном грехе.
– Например? – нахмурился Эбенезер. – Человек, которого ты описывал, никогда не опустился бы до похищения.
Берлингейм поджал губы, вскинул и уронил руки.
– Насколько мне известно, у него не было детей, а жажда обзавестись сыновьями может далеко завести мужчину и женщину. Кроме того, это не так уж трудно: многие подобны якорям, что бросают в сумерках и поднимают до восхода солнца. Но думал я, главным образом, не о похищении, хотя не стал бы его исключать – скорее, если уж он приобрёл меня недостойно, то забрал у какой-нибудь любовницы в порту захода.
– Нет, – возразил Эбенезер. – Я и правда читал, что в силу своего занятия моряки – преизрядные гуляки, а то и двоеженцы, но капитан Салмон, каким он мне представлется, был слишком стар и не такого нрава, чтобы пойти на подобное преступление, тем паче что он служил не простым матросом, а командовал судном. Столь же маловероятно, чтобы такой человек обременился ублюдком – это так же немыслимо, как Соломон, болтающий чушь, или еврей, заключающий честные сделки.
– Что означает: сие не исключено, – улыбнулся Берлингейм. – Придерживайся, если угодно, Горация, когда пишешь стихи – flebilis Ino, perfidus Ixion[108], и так далее – но не думай, что живые люди настолько просты. Многие евреи лишались последней рубашки, а святые тайком совокуплялись с мальчиками-слугами. Алчный бывает щедрым, и даже муравей может искать отмщения. Опять же, хоть и маловероятно, чтобы капитан Салмон распутничал, он вполне мог, окажись его делянка бесплодной, поискать более плодородное поле. Мелисса даже могла настоять на этом.
– Жена склоняет мужа к измене?
– По-моему, это не тот случай, когда уместно говорить о неверности. Так или иначе, не важно: во-первых, я счёл наиболее вероятным, что он обрёл меня не столь зловещим образом, а просто прибрал сиротку, как поступил бы любой человек с христианским сердцем; во-вторых, мне было совершенно всё равно, каким образом меня заполучили – лишь бы я знал об этом, а также знал личность приобретателя.
– И тебе удалось?
Берлингейм мотнул головой.
– Я нашёл трёх-четырёх стариков, которые были знакомы в Салмоном и помнили его неблагодарного подопечного: один, когда я назвался, сообщил, что скорбь по мне убила капитана, а скорбь по нему – Мелиссу. Мне не хочется верить этому рассказу из опасения, что совесть ещё пуще обвинит меня в бегстве от столь ужасной ответственности; однако душа привыкает превращать прошлое в театральную пьесу, принимать разумное за случившееся и восседать, подобно Радаманту[109], в непрекращающемся осуждении. Нехотя говорю тебе, что сей человек был именно из таких. Во всяком случае, никто ничего не знал о моём происхождении, кроме того, что капитан Салмон привёз меня откуда-то домой на своём судне. Тогда я спросил, кто был ближайшим другом капитана, а кто – Мелиссы? И все мужчины объявили себя первыми, а женщины – последними. Наконец, я поинтересовался: может, кто скажет, как звали помощника на тогдашнем корабле Салмона, но Бристоль – оживлённый порт, где люди меняют корабли от плавания к плаванию, и никого уже не припомнят через год, не говоря уж о тридцати. Однако, как часто случается, расспрашивая других, я натолкнулся на ответ сам, или, если даже не на ответ, то хотя бы на свежую надежду: человек по имени Ричард Хилл был первым помощником во всех пяти рейсах, которые я провёл с капитаном Салмоном, и у меня не на пустом месте, а по манере их общения сложилось впечатление, что сколько-то лет они друг с другом уже так работали и прежде. То, что он был помощником в плавании десятилетней давности, не было невозможным, хотя шанс казался призрачным, а если и правда был, то наверняка Хилл знал о предмете лучше меня. Конечно, насколько я понимал, он мог давно лежать в могиле, да и найти его было не легче, чем моего отца…
– Позволь-позволь! – вмешался Эбенезер. – Будь ласков доверить мне оценку твоих затруднений без их перечисления, оставь их для предисловия, и быстро скажи, удалось ли их преодолеть. Ты нашёл этого Хилла? И имелось ли ему что сообщить?
– Ты должен вникнуть в обстоятельства, – возразил Берлингейм, – иначе уподобишься беотийцу[110], который читает «Илиаду» не дальше инвокации, где просто пересказано окончание. Вышло так, что никто из моих информаторов не вспомнил наверняка об этом Ричарде Хилле, но двое, которые всё ещё бродяжничали по причалам, заявили, что он присутствовал в табачной флотилии. Однако, сказали они, хотя порой Хилл и заглядывал в Бристоль, он не был ни бристольцем, ни даже англичанином, а являлся мэрилендцем или виргинцем; не служил он и помощником, будучи капитаном собственного судна.
Я расценил эти новости скорее как добрые, нежели скверные, и, удовольствовавшись тем, что больше ни капитана Хилла, ни новых сведений о нём в Бристоле не сыскать, поспешил назад в Лондон.
– Не на плантации? – спросил Эбенезер, прикидываясь разочарованным. – На тебя не похоже, Генри!
– Нет, я был вполне готов отплыть в Америку, – ответил Берлингейм, – но разумнее справиться на каретном дворе, чем опрометью мчаться по дороге. Лондон – душа торговли дурманом; у меня заняло всего полдня разузнать, что капитан Хилл – действительно мэрилендец из графства Энн-Эрандел и хозяин корабля «Надежда», каковой в этот самый момент разгружается на Темзе вместе с другими судами флотилии. Я исправно побежал на пристань и с некоторым трудом (так как денег у меня не было) добился беседы с капитаном Хиллом. Мне не пришлось даже задавать мой судьбоносный вопрос, так как он, едва услышав моё имя, осведомился, не мальчонка ли я Эйвери Салмона, соскочивший с корабля в Ливерпуле. Когда мы вдоволь насетовались на мою молодую глупость и напелись похвал моему отчиму (который, правда, скончался от опухоли, а не от горя), я изложил цель визита и попросил поделиться любыми сведениями в связи с делом.
«Помилуй, Генри, – заявил он, – я не был помощником Эйвери в те времена. Знаю то, что знаю, и не сверх того».
«И что же это, молю?»
«Ничего такого, о чём ещё не ведаешь ты, – сказал он. – Тебя, как краба, выловили из вод Чесапикского Залива».
– Постой! – воскликнул Эбенезер. – Генри, ты ни разу об этом не говорил!
– Для меня это явилось такой же новостью, как для тебя, – сказал Берлингейм. – Твоё удивление я выразил в десятикратной степени и засыпал капитана Хилла вопросами. Когда спустя некоторое время я убедил его в полном незнании дела, он объяснил, что всё произошло в начале 1654-го или 1655-го, если ему не изменяет память, во время перехода по Чесапикскому Заливу от Пискатауэя к острову Кент, где судну капитана Салмона встретилось пустое, гонимое ветром каноэ. Матросы предположили, что его унесло у какого-то дикаря-индейца, и были готовы забыть о нём, но с приближением различили странные вопли, доносившиеся оттуда. Доложили капитану Салмону, который приказал лечь в дрейф и выслать шлюпку.
– Боже мой, Генри! – произнёс, обмирая, Эбенезер. – Это был ты?
– Да, малец двух-трёх месяцев от роду, совершенно голый и готовый замёрзнуть насмерть. Руки и ноги были связаны ремнём из сыромятной кожи, а на мне самом, как матросская татуировка, мелкими красными буквами было написано: «Генри Берлингейм III». Меня подняли на борт…
– Постой, умоляю! Я должен переварить эти чудеса, которыми ты сыплешь с лёгкостью, словно гусиным помётом! Голый и татуированный, чёрт побери! И до сих пор видно?
– Нет, надпись давно выцвела.
– Но как ты там очутился? Явно какое-то злодейство!
– Никто не знает, – ответил Берлингейм. – Каноэ и путы указывали на варварство, но грамотных дикарей в тех краях, насколько мне известно, нет, а кожа и скальп были в целости и сохранности.
– Силы небесные! – вскричал Эбенезер. – Какое существо способно причинить такое зло несмышлёному младенцу – приговорить не просто к смерти, а к смерти долгой и мучительной?
– Это загадка до сих пор. Так или иначе, капитан Салмон упёк меня в собственную каюту, где я, укутанный одеялами, болтался десять дней между жизнью и небытием; кормил же он меня свежим козьим молоком. В итоге лихорадка отступила, и я выздоровел; капитан Салмон проникся ко мне чувствами и ещё до возвращения судна в Бристоль решил, что я стану ему сыном. Добавить к этому капитану Хиллу было нечего, но я, хотя знал теперь стократ больше, чем когда-либо, оставался так далёк от утоления любопытства, что подбил его на следующее: не сходя с места, я предложил взять меня в команду «Надежды» для путешествия обратно в Мэриленд, где намеревался перерыть все болота, но получить ответ.
– Отчаянное решение, да? – улыбнулся Эбенезер. – Тем паче, что ты не знал, ни откуда принесло каноэ, ни где его обнаружил корабль.
– Это правда, – согласился Берлингейм, – однако отчаянное решение иногда приводит к успеху. Во всяком случае, выбор был прост: или так, или прекратить поиски. У меня оставалось две недели до отплытия «Надежды», и я, как порядочный исследователь, прошерстил таможенные бумаги. На сей раз мне хотелось установить всех Берлингеймов в Мэриленде, так как я намеревался, попав в провинцию, добраться до каждого праведно или неправедно, дабы выяснить искомое.
– Ну и как, нашёл? – спросил Эбенезер.
Берлингейм мотнул головой.
– Насколько я знаю, в провинции ни сейчас, ни вообще с момента её основания нет ни мужчин, ни женщин с таким именем. Затем я решил аналогичным образом разыскать записи о прочих провинциях южнее и севернее Мэриленда. Задача осложнилась многолетними переменами в дарственных и хартиях, а пуще – страхом гражданской войны, который всегда наносит удивительный вред вере таможенника в своего ближнего. Я начал с Виргинии, отматывая срок от года тогдашнего, но прежде, чем одолел правление Кромвеля, мои две недели истекли, и я отбыл в Мэриленд. – Берлингейм улыбнулся и выбил трубку. – Не будь попутного ветра ещё пару недель, я обнаружил бы нечто, способное неимоверно воспламенить мои надежды. А так мне пришлось прождать почти два года.
– Что же это было? Новости об отце?
– Нет, Эбен – об этом джентльмене я знаю сегодня не больше, чем тогда, как и о матери, и о себе.
– Ах, лучше бы ты мне этого не говорил, – Эбенезер поцокал языком. – Это портит рассказ. Какое удовольствие в поиске или повествовании о нём, если уже наперёд известно, что всё впустую?
– Дальше не рассказывать? – спросил Берлингейм. – Просто новости касались моего деда, или, по крайней мере, я так считаю – о том субъекте кое-что мне удалось узнать.
– Ах, значит, ты меня дразнишь!
Берлингейм кивнул и встал.
– Мне известно об отце не больше, чем прежде, но это не означает, что я не приблизился к знанию. Тем не менее рассказ придётся прервать.
– Как! Ведь ты не обиделся, Генри?
– Нет-нет, – отозвался Берлингейм. – Но я слышу, как во дворе наш возница готовит упряжку. Разомни, братец, ноги и облегчись, а потом мы пойдём.
– Но ты ведь продолжишь историю? – моляще спросил Эбенезер.
Берлингейм пожал плечами.
– Ты бы лучше поспал, если сможешь. А если нет, то что же, за рассказом неплохо дожидаться рассвета.
В эту секунду в дверь ввалился новый возница, проклиная дождь; он велел путешественникам приготовиться к отъезду. Соответственно, они вышли наружу, где резкий мартовский ветер расхлёстывал ливень в пыль.
Глава 5. История Берлингейма продолжается, пока рассказчик не засыпает
Усевшись в карету, дабы одолеть второй перегон путешествия, Эбенезер и Берлингейм попытались уснуть, но нашли дорогу слишком тряской. Несмотря на усталость, полчаса падений и взлётов убедили их в тщетности попыток, и оба сдались.
– Тьфу на это, – вздохнул Эбенезер. – В могиле отдохнём, как говорит отец.
– Справедливо, – согласился Берлингейм, – хотя, чем дольше откладывать отдых, тем скорее там окажешься.
По предложению Эбенезера они набили и зажгли трубки. Затем поэт заявил:
– Что до меня, то я приветствую отсрочку. Даже будь мой пузырь полон не бристольского шерри, а летейской росы, я всё равно не забыл бы твоей истории и не надеялся бы уснуть, не выслушав её до конца.
– Она тебе не наскучила?
– Наскучила! Да я никогда не слышал о таких чудесах, не считая лишь истории твоих странствий с цыганами, которую ты поведал мне в Кембридже годы тому назад. Слава богу, мне известно, что ты чужд выкрутасов, а иначе было бы трудно поверить в такие небылицы.
– Я думаю, лучше завязывать с этим, – сказал Берлингейм, – ибо никто не знает чужого сердца наверняка, а всё, уже мною сказанное – всего лишь настройка струн.
– Прошу, настрой же их, не откладывая, и позволь мне поверить тебе.
– Прекрасно. Рассказ не такой уж убийственно длинный, но должен признать, что изрядно запутанный, со многими отступлениями и целым войском имён для запоминания.
– На извитой лозе виноградин не меньше, – ответил Эбенезер, и Берлингейм без дальнейших прелюдий возобновил повествование:
– Дик Хилл был бы рад оставить меня в команде, ибо неделя на борту заставила вспомнить всё моё матросское мастерство, в котором я не упражнялся больше пятнадцати лет. Но в Мэриленде я покинул его судно и, не желая привязываться преподаванием к какому-то одному месту, занял пост на плантации Хилла.
– Разве это не такое же ярмо? – спросил Эбенезер.
– Ненадолго. Я начал с ведения его книг, потому что редкий плантатор толком умеет считать. Вскоре же настолько вошёл к нему в доверие, что он поручил мне всё управление табачными владениями на Северне, заявив, что хотя предприятие слишком важное, чтобы махнуть рукой, он любит его не особо и предпочитает плавание.
– Передо мной, чёрт возьми, табачный плантатор из Мэриленда! Мне необходимо послушать, как ты справился.
– В другой раз, – ответил Берлингейм, – потому что здесь рассказ поднимает парус и снимается с якоря. Шёл 1688 год, и волнения в провинциях были не меньше, чем в Англии из-за папистов и протестантов. Обстановка особенно накалилась в Мэриленде и Новой Англии: сам Балтимор и большинство членов Совета Мэриленда являлись католиками, а губернатор и вице-губернатор Новой Англии – сэр Эдмунд Андрос и Фрэнсис Николсон – тоже, как знали всюду, не были врагами королю Якову. Предводителем мэрилендских мятежников был некий Джон Куд…
– Да, я слышал это имя от Балтимора, – сказал Эбенезер. – Он лжесвященник, захвативший власть.
– Исключительный тип, Эбен, клянусь! Ты вряд ли с ним встретишься, он всё ещё в бегах. В Нью-Йорке таким же был Джейкоб Лейслер, который вынашивал коварные замыслы против Николсона. Той зимой вышло так, что сей Лейслер пожаловал в Мэриленд для объединения с Кудом. Лишь только дошёл слух о высадке короля Вильгельма, и оба решили ударить вместе: один в Сент-Мэри, другой в Нью-Йорке. Говоря вкратце, капитан Хилл прознал об этом и в январе направил меня в Нью-Йорк предупредить Николсона, пока не вернулся Лейслер.
– Значит, капитан Хилл – папист?
– Не больше, чем мы с тобой, – ответил Берлингейм. – В Мэриленде дело не в вероисповедании. Старый Куд жалует Вильгельма не больше, чем Якова: он жаждет самой власти и всё равно какого порядка! Лейслер – ничтожество рядом с ним.
– Хоть бы никогда не встречаться с этим Кудом! – сказал Эбенезер. – Ты добрался до Нью-Йорка?
– Да, и Николсон выдал залпы ругани, что твой пушечник, когда я сообщил новости. Сам он прибыл к Андросу в 1686-м как командир отряда ирландских папистов, а в Нью-Йорке отпраздновал рождение сына Якова; ему было отлично известно, что бунтовщики пометили его как католика и не упустят случая сместить. Он тщетно попытался попридержать новости и, коль скоро Дик Хилл предоставил меня в его распоряжение, отослал твоего покорного слугу в Бостон предупредить Андроса. Я заручился доверием обоих и, по моей собственной просьбе, провёл несколько месяцев в качестве их тайного посыльного – моим достоинством было то, что я не входил ни в чей ближний круг и мог свободно перемещаться среди повстанцев. Нет, признаюсь, что я не раз был принят там за своего и потому мог при случае сообщать губернатору об их действиях.
– А ты бесстрашен, Генри!
– А? Да ладно, бесстрашен или нет, я мало помог наведению порядка. Той же весной мятежники, как только прослышали о продвижении Вильгельма, схватили Андроса и заточили в бостонскую тюрьму. В Нью-Йорке они распустили слух, будто Николсон собирался сжечь город, и Лейслер, опираясь на эту байку, собрал достаточно войска, чтобы взять гарнизон.
– Что насчёт Николсона? Он бежал?
– Да, – сказал Берлингейм. – В июне он бежал морем в Лондон и вернулся благополучно, несмотря на то, что Лейслер назвал его приватиром[111].
– Благополучно! – воскликнул Эбенезер. – Разве не из огня, да в полымя – бежать от Лейслера в руки Вильгельма?
Берлингейм рассмеялся.
– Нет, Эбен, старый Ник не такой дурак, как ты со временем увидишь.
– Ну, а ты, Генри? Вернулся в Мэриленд?
– И снова нет, потому что вот это и правда вышло бы в полымя! Куд сделал свой ход в июле, а к августу осадил губернаторский Совет в маттапанском блокгаузе. Нет уж, я остался в Новой Англии – сначала в Нью-Йорке, а потом, когда Николсон успешно отбыл – в Бостоне. Моей целью было вызволить сэра Эдмунда Андроса из касл-айлендской тюрьмы.




