- -
- 100%
- +
– Возлагай, раз так! – обратился Дик к Джоан Тост. – Бен правильно говорит, и это ты нынче ночью должна заплатить две гинеи мне! Пресвятая Мария, не будь я беден, как церковная мышь, и не будь сочтены мои дни, ты не купила бы бессмертие так задёшево! Советую тебе уцепиться за сделку, пока не поздно, потому что поэты в этом мире не задерживаются.
На что Джоан бесстрастно возразила:
– Тьфу! Когда бы кто-то из вас умел рифмовать так же легко, как болтать, или совокупляться не хуже, чем павлиниться, то клянусь, ваши стихи были бы в Лондоне у каждого на устах, а ваши задницы – в каждой постели! Но болтовня не окупается, и я не собираюсь тешить ни ухо, ни зад ни с кем из вас, окромя моего славного Джона, который не пыжится и не заливает, но приберегает слова для песен, а силы – для постели.
– Ха! – зааплодировал Бен. – Хорошо сказано!
– Только не ко времени, – добавил Джон Макэвой, чуть нахмурившись на неё. – Давай-ка, любимая, не ставить этаких мнений между тобой и двумя гинеями нынешней ночью, иначе у славного Джона не будет завтра ни сил, ни песен, а только урчание в брюхе.
– Святые мощи! – равнодушно заметил Том Трент. – Если леди Джоан рассуждает правильно, то среди нас есть тот, кто куда больше достоин её милости, нежели ты, Макэвой, ибо коли одно твоё слово стоит двух наших, то одно евонное – десяти твоих: я говорю о тебе, Эбенезер, который за неимением вокабул есть первейший и поэт, и ёбарь и в этой, и в любой другой таверне – Джон Мильтон и Дон Хуан Тенорио[51] в одной шкуре!
– Воистину, это возможно, – провозгласила Джоан, которая, случайно усаженная рядом с Эбенезером, потрепала его по руке.
– Во всяком случае, – улыбнулся Макэвой, – у меня нет доказательств, что он не поэт, поскольку я не слышал ни строчки из его сочинений.
– Как и у меня, что он не кто-то иной, – энергично подхватила Джоан, – а это похвальнее в обоих отношениях, чем я могу похвалить остальных. – Затем она чуть покраснела и добавила, – Должна признаться, что слышала, как говорят: «Выходи замуж за толстого, но люби тощего», потому как дружок упитанный чаще бывает весёлым и терпеливым мужем, зато костлявый – длинный везде и прыткий в постели. Правда, у меня нет доказательств.
– Проклятье, ну так ты его получишь! – вскричал Бен Оливер. – Размер – это не только длина. Когда под рукой у субъекта оказывается инструмент любви, то умоляю, не забывай о диаметре, ибо именно диаметр придаёт инструменту вес – в руке или в субъекте, если на то пошло! Нет, малышка, я уж останусь с моим жиром, как он остался при мне. Пухлый петушок – диавол курятника, а потому говорят: он топчет их полномочно!
– Это слишком серьёзный вопрос, чтобы оставить его неразрешённым, – объявил Макэвой. – Что думаешь, Том?
– Меня не интересуют дела плотские, – ответил Том, – но я наблюдал, что женщины, как и мужчины, получают наивысшее наслаждение от вещей запретных и не ценят побед, отрадных для священников или святых. Сверх того, полагаю, что трофей им вдвое милее по той причине, что его, для начала, непросто зацапать, а когда он добыт, он крепок и свеж, как выдержанный бренди, так долго протомившийся укупоренным в бутылке.
– Дик?
– Не вижу в этом смысла, – сказал Мерриуэзер. – Мужчину делает любовником не вес, а совокупность обстоятельств. Думаю, что наилучший любовник – мужчина в конце своих дней, который совершаемым актом прощается с этим миром и в миг наивысшего напряжения переходит в следующий.
– Что ж, – изрёк Макэвой, – вы в долгу перед Англией и должны дать ответ. Я предлагаю следующее: сегодня ночью каждый из вас обязуется, так сказать, приложить все усилия, а с проигравшего Джоан возьмёт восемь гиней. Таким образом, победитель получает славу для себя и себе подобных, а также сношение в придачу; проигравшие тем не менее получают сношение – двойное, да! – а мы с моей доброй женщиной – отбивные вместо котлет. Лады?
– Не со мной, – сказал Том. – Это жалкое состязание. Похоть, которая превращает мужчину в слюнявое животное, когда он обнимает любовницу, а после – в унылый овощ.
– И не со мной, – вторил Дик, – потому что будь у меня восемь гиней, я взял бы трёх потаскух и бутылку мадеры для последней пирушки перед тем, как закончить жизнь.
– Пресвятая Мария, что касается меня, то лады, – сказал Бен, – да с радостью, потому что твоя Джоан ни разу за последние два месяца не отведала старого Бена.
– И не отведаю, – жизнерадостно поклялась Джоан, – потому что вы потный вонючка, сэр. Вашим достижением послужит моё воспоминание о нашем последнем разе, когда я ушла в синяках и поруганная, как сука спаниеля из загона для борова, и мне понадобились многие притирания, чтобы избавиться от болей, и многие горячие ванны, чтобы вытравить запах. А по поводу пари: «да» или «нет» – остаётся решить мистеру Куку.
– Ну, пусть будет так, – пожал плечами Бен, – хотя если бы я знал тогда, что буду осуждён за мои тычки, ты сочла бы меня скорее быком, нежели боровом, а то и Минотавром. Что скажешь ты, Эбенезер?
Эбенезер уже внимательно следил за этой шуточкой и принял бы, наверное, в ней участие, но его переполненный гардероб не позволил выбрать подходящий фасон. Затем, когда Джоан Тост прикоснулась к нему, в руке, до которой она дотронулась, возникло покалывание словно под действием гальванических токов, и Эбенезер моментально ощутил ответный душевный подъём. Разве Бойль[52] не показал, а Берлингейм не преподал, что электрическое притяжение возникает в вакууме? Ну так в данном случае Бойль проявился в пустом поэте: нахальная девка вызвала в нём некое странное влечение, высекла искру из пустоты его характера и привела во внезапный ажиотаж.
Но придал ли ему идентичности этот укол? Напротив, едва Эбенезер увидел, какой оборот приняло словоблудие, и услышал, как Макэвой предлагает пари, он ещё сильнее воспламенился, пуще смешался; его рассудок принялся неистово метаться, словно загнанная крыса, и не сумел включиться в ситуацию. Чувства вздыбились, он ощутил близость момента, когда все взгляды сойдутся на нём с неким вопросом, на который от него захотят ответа. Это ожидание вкупе с покалыванием от прикосновения Джоан Тост и спешным поиском лица, с которым принять пари, произвели в нём тошноту, когда уши услышали вопрос Бена: «Что скажешь ты, Эбенезер?» – а два глаза встретились с десятью, ждавшими ответа.
Что же сказать? Что сказать? От избытка альтернатив перехватило горло, но стоило исторгнуть какую-то одну подобно пенной отрыжке, как остальные высасывали из неё газ. Взгляды становились всё насмешливее, оттенок улыбок изменился. Эбенезер побагровел, но не от смущения, а от внутреннего давления.
– Что тебя гложет, дружище? – Макэвой.
– Говори же, братишка! – Бен Оливер.
– Страсти Господни! Он лопнет! – Дик Мерриуэзер.
У Кука задёргалась бровь. Дрогнул уголок рта. Он сцепил и расцепил кисти, губы тоже, его чуть не вырвало от напряжения, но всё это было всухую, ложные потуги – личность не родилась. Он хватал воздух ртом и потел.
– Ох, – произнёс Эбенезер.
– Святая кровь! – Том Трент. – Он болен! Это газы! Парню нужен клистир!
– Ох, – повторил Эбенезер и после этого застыл – не произнёс больше ничего, не дрогнул ни одним мускулом.
К этому времени его поведение заметили другие завсегдатаи таверны, и несколько любопытных окружили его на месте, где тот сидел теперь неподвижный, как статуя.
– Эй, очнись! – потребовал один и пощёлкал пальцами прямо перед лицом Эбенезера.
– Его небось пришпилило вино, – предположил шутник и ущипнул поэта за нос, вновь без толку. – Точно, – подтвердил он, – малый замариновался им. Узрите, эта участь ожидает каждого из нас!
– Как вам будет угодно, – осклабился Бен Оливер. – Я скажу, что это обычный случай парализующего страха, и объявляю себя заведомым победителем, на том и кончено.
– Да, но тебе-то какая выгода? – спросил Дик Мерриуэзер.
– Какая же ещё, если не Джоан Тост ночью? – рассмеялся Бен, припечатывая к столу три гинеи. – Взываю к твоей чести как судьи, Джон Макэвой – ты мне откажешь? Проверь мои монеты, дружок, они звенят не хуже, чем у любого другого, а всего их три.
Макэвой пожал плечами и вопросительно глянул на свою Джоан.
– Хрена с два, – фыркнула та, вскочив со стула, затем подмигнула компании, обвила руками шею Эбенезера и погладила его по щеке.
Но тот сидел неподвижно и недвижимо.
– Тебя ожидает не сальце, – сказал Бен. – Это самый вертел!
– Ах! Ах! – возопила Джоан как бы в ужасе, взгромоздилась Эбенезеру на колени и зарылась лицом в его шею. – Я дрожу и трепещу!
Компания загалдела от восторга. Джоан сграбастала большие уши Эбенезера по одному в руку и притянула его носом к носу.
– Унеси меня! – вострубила она.
– На вертел! – призвал зевака. – Спрысни шалаву подливкой!
– Слушаюсь, – сказал Бен и поманил её пальцем. – Иди же сюда, конфетка.
– Коль скоро вы мужчина и поэт, Эбен Кук, – заорала Джоан в ухо Эбенезера, вскакивая на ноги, – предоставляю вам уравнять золото этого гада с вашим собственным и покончить с этим. А если не заговорите и не поступите по-мужски, то я достанусь Бену, и будьте вы прокляты!
Эбенезер чуть дрогнул и неожиданно встал, моргая, будто только что поднялся с постели. Его черты исказились, и он попеременно то краснел, то бледнел, открывши рот с намерением говорить.
– У меня есть пять гиней, посыльный доставил их от отца аккурат утром, – произнёс он слабо.
– Дурак ты, – сказал Дик Мерриуэзер. – Она просит всего три, а если бы заговорил раньше, обошлось бы и в две!
– Бен, накинешь ему две? – спросил Джон Макэвой, безмятежно наблюдавший за действом.
– Как же, сейчас! – гавкнула Джоан. – Это что, конный аукцион, а я кобыла, которую объедет богатый покупщик? – Она с пылом взяла Эбенезера за плечо. – Уравняйте три гинеи Бена, голубчик, и больше ни слова. Ночь на носу, и меня тошнит от этой похабной веселухи.
Эбенезер выпучил глаза, сглотнул и переступил с ноги на ногу.
– Я не могу уравнять здесь, – молвил он, – потому что в кошельке только крона. – Он дико огляделся. – Деньги у меня дома, – добавил он, шатаясь, как перед обмороком. – Идёте со мной и получите всё.
– Эй, а парень-то не глуп! – сказал Том Трент. – Кое в чём соображает!
– Святая кровь, как есть еврей! – согласился Дик Мерриуэзер.
– Лучше синица в руке, чем журавль в небе, – хохотнул Бен Оливер и звякнул своими тремя гинеями. – Это обман и надувательство, соблазнять и разорять честных женщин! Что скажет твой отец, Эбенезер, если прознает? Позор, позор!
– Не слушайте эту жопень, – сказала Джоан.
Эбенезер вновь качнулся, и несколько человек из компании хихикнули.
– Клянусь вам… – начал он.
– Позор! Позор! – снова выкрикнул Бен, к восторгу общества грозя пухлым пальцем.
Эбенезер попытался ещё раз, но смог лишь поднять руку и уронить её.
– Осторожно! – предостерёг кто-то с тревогой. – Он опять цепенеет!
– Позор! – проревел Бен.
Эбенезер секунду таращился на Джоан Тост, а затем рванул через комнату и вылетел из таверны.
Глава 7. Беседа Эбенезера со шлюхой Джоан Тост, включающая историю об Огромном Пияве
После таких потрясений Эбенезер обычно сидел в своей комнате неподвижно, часами предаваясь рефлексии. У него была привычка (так как оцепенение, подобное тому, что возымело место в таверне «Локетс», не было ему в новинку) по ходу выздоровления сидеть за письменным столом с зерцалом в руке и рыбьими глазами взирать на своё лицо, которое оставалось спокойным только под действием таких чар. Однако на сей раз, хотя он исправно впитывал своего визави, лик, который он рассматривал, казался каким угодно, только не бездеятельным: напротив, там, где он обычно видел выражение пустое, как у совы, сейчас нарисовалась стая ласточек, кружащая вокруг печной трубы; если в прочих случаях в его голове звучал исключительно космический треск, будто череп был не череп, а выброшенная на берег морская раковина, то ныне он потел, краснел и прозревал два десятка разорванных грёз. Эбенезер изучил уши, к которым прикасалась Джоан Тост, как будто в намерении восстановить штудиями зуд, а когда не преуспел ни в малейшей степени, с тревогой признал, что теперь её руки возложены на его сердце.
– Увы мне, Господи, я пошёл на пари! – вскричал он вслух.
Мужественное звучание собственного голоса захватило его. Более того: он впервые заговорил сам с собой и ничуть не смутился.
– Будь у меня ещё один шанс, – заявил себе Эбенезер, – словить момент не составило бы труда! Боже, в какое брожение погрузили меня эти глаза! В какой жар – эти перси!
Он снова взял зерцало, состроил гримасу и вопросил:
– Кто ты теперь, странный малый? Эй, я вижу кипение в твоей крови, суматоху в твоей душе! Джоан Тост отведает мужчины что ни на есть мужественного, окажись девка здесь, чтобы попробовать!
Ему пришло в голову вернуться в «Локетс» на её поиски – вдруг она не уступила домогательствам Бена Оливера. Но ему не хотелось представать перед друзьями так скоро после побега – это, во-первых, а во-вторых…
– Будь проклят я за мою невинность! – ругнулся он, ударяя кулаком по каким-то бумагам. – Что мне известно о таких вещах? Допустим, она пошла бы со мной. Святые угодники! Дальше-то что?
– Однако теперь или никогда, – сказал он себе мрачно. – Эта Джоан Тост видит во мне то, чего раньше не видела ни одна женщина, да и я сам: мужчину, подобного другим мужчинам. И судя по тому, что я знаю, она сотворила его из меня, ибо когда ещё я разговаривал сам с собой? Когда ещё я чувствовал такую мощь? В «Локетс», – скомандовал он себе, – или девственником – в могилу!
Тем не менее он не встал, а предался похотливым, замысловатым грёзам о спасении и благодарности; о кораблекрушении или чуме и выживании обоих; о похищении, побеге и свирепом насилии; о самом сладком, наконец: о растущей славе и вре́менных послаблениях. Осознав же в итоге, что вовсе не собирается в «Локетс», он ударился в самоедство и в отчаянии вернулся к зеркалу.
При виде в нём лица он успокоился.
– Эй там, чудак! Ооо-ооо! Приветик! Тра-ля-ля!
Он ухмылялся и кривлялся в стекло, пока глаза не наполнились слезами, и после, выбившись из сил, заключил физиономию в свои длинные руки. Вскоре он уснул.
Спустя какое-то время во входную дверь, что с улицы, постучали, и не успел Эбенезер очнуться достаточно, чтобы озадачиться этим, как слуга его, Бертран, направленный к нему отцом всего несколькими днями раньше, распахнул дверь в комнату. Сей Бертран был узколицый, широкоглазый бобыль под пятьдесят, коего Эбенезер вообще едва знал, так как Эндрю нанял его, когда юноша ещё находился в Кембридже. С собой, прибыв из поместья Сент-Джайлс, он привёз от отца поэта запечатанный воском конверт с запиской следующего содержания:
«Эбенезер,
Податель сей записки есть Бертран Бёртон[53], мой Лакей с 1686-го, а ныне – твой, если угоден тебе. Он довольно прилежный малый, хотя и нагловат, но сделает из тебя хорошего человека, если будешь держать его в узде. С миссис Твигг они до того не поладили, что мне пришлось решать, выгнать его или лишиться её, а без неё мне не справиться с хозяйством. Рассудив, что жестоко выгонять дядьку только за то, что он, хоть никогда не забывает о деле, частенько забывает своё место, я перевёл его в услужение от себя к тебе. Я выплачу ему жалованье за первый квартал; после этого, если он тебя устроит, я полагаю, ты сможешь, служа у Паггена, сам позволить его себе».
Невзирая на то, что жалованья от Питера Паггена, которое не менялось с 1688 года, Эбенезеру едва хватало на самого себя, он принял услуги Бертрана – по крайней мере, на те три месяца, в которые они не будут стоить ничего. К счастью, смежная комната пустовала, и удалось договориться с хозяином о вселении Бертрана туда, где он был всегда досягаем.
И вот этот человек шагнул в комнату, облачённый в ночную рубаху и колпак, весь сияя и, подмигнув, со словами: «К вам леди, сэр» – к великому изумлению Эбенезера, препроводил внутрь Джоан Тост собственной персоной.
– Удаляюсь, – объявил он, подмигнув вторично, и покинул их прежде, чем поэт достаточно оправился, чтобы протестовать. Эбенезер был крайне смятен и немало встревожен перспективой остаться с нею наедине, но Джоан, ничуть не взволнованная, приблизилась к нему, так и сидевшему за письменным столом, и клюнула в щеку.
– Не говорите ничего, – приказала она, снимая шляпу. – Я отлично знаю, что припозднилась, и прошу за это прощения.
Эбенезер сидел в онемении, слишком удивлённый для слов. Джоан жизнерадостно устремилась к окнам, задёрнула занавеси и принялась раздеваться.
– Во всем виноват ваш дружок Бен Оливер со своими тремя гинеями, и со своими четырьмя гинеями, и со своими пятью гинеями, и со своими лапами-клешнями, которыми вцепился в меня! Но шиллинга сверх вашей пятёрки у него не нашлось, или он не захотел его найти, а раз вы предложили первым, я с чистой совестью ушла от этого хамла.
Эбенезер пялился на неё, в голове бушевал пожар.
– Давай же, котик, – позвала Джоан и повернулась к нему раздетая полностью. – Выложи свои гинеи на стол, и пойдём в постельку. Ей-богу, ну и дубак сегодня! Бррр! Прыгай скорее, ну!
Она заскочила в кровать и уютно устроилась, натянув одеяло до подбородка.
– Иди сюда! – повторила чуть резче.
– Боже, я не могу! – сказал Эбенезер. На лице у него был написан восторг, в глазах стояло безумие.
– Ты – что? – вскричала Джоан, откидывая одеяло и в тревоге садясь.
– Я не могу вам заплатить, – объявил Эбенезер.
– Не можешь заплатить! Что за шутки, сэр, выставлять меня на посмешище, когда я отказалась от Бена Оливера и его пяти золотых гиней? Выкладывайте денежки, мистер Кук, скидывайте штаны и больше не шутите со мной шуток!
– Это не шутка, Джоан Тост, – сказал Эбенезер. – Я не могу заплатить ни пять гиней, ни четыре гинеи, ни три. Мне не дать вам и шиллинга. Нет, даже фартинга.
– Как это так! Выходит, вы бедны? – Она схватила его за плечи, словно желая встряхнуть. – Пресвятая Мария, сэр, откройте пошире эти ваши коровьи глаза, я их выцарапаю! Думаете меня обдурить? – Она махом свесила ноги с постели.
– Нет, леди, нет! – воскликнул Эбенезер, падая пред ней на колени. – Нет, у меня есть пять гиней и больше. Но как оценить бесценное? Как покупать Небеса за обычное золото? Ах, Джоан Тост, не просите ценить вас так дёшево! Разве за золото среброногая Фетида разделила ложе с Пелеем[54], родителем Ахиллеса? По-вашему, Венера и Анхис предавались любви, имея в уме пять гиней? Нет, любезная Джоан, мужчина не ищет на рынке милостей богини!
– Пусть заграничные сводни ведут дела, как им вздумается, – заявила Джоан чуть спокойнее. – Ночь стоит пять гиней, и деньги вперёд. Если считаете, что это дёшево, то и радуйтесь сделке, мне всё едино. Давайте их сюда, а свои выкрутасы приберегите до утра для любовного сонета.
– Ах, Боже милостивый, Джоан, как вы не понимаете? – отозвался Эбенезер, всё так же стоя на коленях. – Я вожделею вас не для обычной забавы: такое распутство оставлю заурядным прожорливым блудягам вроде Бена Оливера. Того, что я жажду в вас, невозможно купить!
– Ага, – улыбнулась Джоан, – значит, дело в причудливых вкусах? Я бы не догадалась, глядя на вашу порядочную физиономию, но не спешите думать, будто о том и речи нет. Я хорошо знаю, что в лесную чащу ведёт не одна тропинка, и если дело не кончится сильной или долгой болью, то и ладно, сэр, для меня вопрос лишь в цене. Назовите игру, и я пересмотрю стоимость.
– Джоан, Джоан, оставьте этот разговор! – выкрикнул Эбенезер, качая головой. – Разве не видите, что он разрывает мне сердце? Что было, то прошло; мне невыносимо думать об этом, тем паче – слышать из ваших милых уст! Дражайшая дева, сейчас же клянусь, что являюсь девственником, и как пришёл к вам чистым и непорочным я, так в мыслях моих пришли ко мне и вы. Что бы ни происходило раньше, не говорите об этом. Нет! – предостерёг он, поскольку у Джоан отвисла челюсть. – Нет, ни слова, ибо с этим покончено. Джоан Тост, я люблю вас! А, это пугает! Да, я клянусь Небесам, что люблю вас и желал вашего прихода, чтобы это сказать. Не заговаривайте больше о своём ужасном промысле, ибо я люблю ваше милое тело несказанно, а дух, который оно столь явно содержит – невообразимо!
– Нет, мистер Кук, с вашей стороны непозволительно называть себя девственником, – с сомнением молвила Джоан.
– Господь мой свидетель, – побожился Эбенезер. – До этой ночи я не знал женщины ни в плотском смысле, ни в любовном.
– Но как же это? – вопросила Джоан. – Ну да, когда я была малявкой, когда мне и четырнадцати не стукнуло, и я в невинности не знала мирового зла – помню, как однажды расплакалась за столом: что за странное кровотечение и чем я больна? Скорее пошлите за пиявками! А все захохотали и принялись делать странные жесты, но никто не сказал, в чём причина. Потом мой юный холостой дядя Гарольд тайком подошёл и поцеловал меня в губы, а также погладил по голове, и сообщил, что мне нужна не обычная пиявка, поскольку крови вылилось уже много; как только это дело прекратится, я должна тайно явиться к нему, ибо он держит дома огромного пиява, какой меня прежде не кусал, и его достоинство в том, что приятными вливаниями он восстановит то, что я потеряла. Я без сомнений поверила во всё, что услышала, потому что он был мой любимец – больше брат, нежели дядя, и я, стало быть, никому ничего не сказала, а сразу, как только проклятье отпустило меня, отправилась к нему в спальню, как он предписал. «Где же огромный пияв?» – спросила я. «Я подготовил его, – сказал он, – но пияв боится света и трудится только в темноте. Подготовься и ты, а я запущу пиява куда следует». «Хорошо, Гарольд, – ответила я, – но ты должен объяснить, как приготовиться, потому что мне ничего не известно о лечении пиявками». «Разденься и ляг на кровать», – велел он.
И вот я, простая душа, разделась совсем прямо у него на глазах и легла, как он сказал, на кровать – тощий детёныш, ещё без грудей и шерсти, – а он задул свечу. «Ах, дорогой Гарольд! – крикнула я. – Прошу, ложись рядом, я в темноте боюсь укуса твоего огромного пиява!» Он не ответил, но быстро присоединился ко мне в постели. «Что такое? – воскликнула я, ощутив его кожу. – Ты тоже поставишь пиява? И у тебя шла кровь?» «Нет, – рассмеялся Гарольд, – это всего лишь способ применить пиява. Он у меня готов, дорогуша, а ты готова?» «Нет, дорогой Гарольд! – заплакала я. – Мне страшно! Куда он укусит? Будет ли больно?» «Укусит, куда надо, – сказал Гарольд, – больно же будет всего минуту, а потом довольно приятно». «Ах, ладно, – вздохнула я, – давай тогда поскорее минуем боль и поторопим удовольствие. Но прошу, держи меня за руку, иначе я закричу, когда эта тварь вопьётся». «Не закричишь, – сказал Гарольд, – потому что я тебя поцелую».
И он немедленно обнял меня, запечатал поцелуем рот, и, пока мы целовались, я вдруг почувствовала страшный укус огромного пиява и перестала быть девицей! Сперва я расплакалась – не только от боли, о которой он предупредил, но ещё от тревоги насчёт того, что узнала о природе пиява. Однако боль, как обещал Гарольд, вскоре улетучилась, а его огромный пияв всё кусал и кусал почти до рассвета, когда, хотя я ничуть не устала от лечения, у моего Гарольда не стало пиява, которым пиявить, и остался лишь жалкий таракан или простой муравей, для работы не годный, который сбежал при первых лучах солнца. Тогда-то я и познала странное свойство этого животного: оно кусает, как блоха, и чем больше чешешься, тем сильнее хочется чесаться ещё, а потому, коль скоро это создание меня укусило, я томилась по новым укусам, навсегда прикипев к бедному Гарольду и его пияву, как поедатель опиума – к своему фиалу. И хоть с тех пор я страдала от пиявок всех сортов и размеров, средь коих не было страшнее и ненасытнее, чем у моего милого дружка, томление мучает меня до сих пор, пока не пробирает дрожь при мысли об огромном пияве!
– Заклинаю, остановитесь! – взмолился Эбенезер. – Я больше не могу это слушать! Подумать только, вы называете его «дорогим дядей» и «бедным Гарольдом»! Ах, негодяй, подлец – так обмануть вас, любившую его и доверявшую ему! Он устроил не вам лечение, а себе истечение, и навеки уложил девичье тело в постель разврата! Я проклинаю его и ему подобных!
– Вы говорите со смаком, – улыбнулась Джоан, – как тот, кто сделает то же самое с огнём в глазах и испариной на заднице, коли сам найдёт такое же любящее дитя, как я. Нет, Эбенезер, не трогайте бедного дорого Гарольда, который вот уже несколько лет как упокоился под землёй от лихорадки, что подцепил по причине неистовых совокуплений в холодной комнате. Я так скажу: в природе пиявки – кусать, а в природе укушенного – желать укуса, и для меня загадка и удивление, ибо если так многие жаждут пиявить, а лучшего пиява так легко насытить, то почему же ваш, как вы заявляете, голодал тридцать лет?! Кто вы, сэр – просто закоренелый лентяй? Или вы того странного сорта, что томится лишь по своему полу? Непостижимое дело!




