- -
- 100%
- +
– Ни то и ни другое, – ответил Эбенезер. – Я человек не сугубо духовный, но и телесный, и моя невинность – не всецело мой собственный выбор. Прежде я был вполне готов, но перемалывание зёрен любви требует не только пестика, но и ступки; ни один мужчина не танцует моррисданс[55] в одиночку, и до этой ночи ни одна женщина не взирала на меня благосклонно.
– Пресвятая Мария! – рассмеялась Джоан. – Разве овца гоняется за бараном или курица за петухом? Разве поле идёт за плугом для пахоты или ножны – за шпагой для укрытия? Вы шиворот-навыворот понимаете мир!
– Это я допускаю, – вздохнул Эбенезер, – но мне ничего не известно об искусстве соблазнения. И терпения для этого тоже нет.
– Тьфу! Укладывать женщин в постель – труд невеликий! Потому что чаще всего, клянусь, всё, что мужчине нужно, это – подумать только! – учтиво и просто попросить.
– Как это так? – в изумлении воскликнул Эбенезер. – Неужели женщины настолько развратны?
– Нет, – сказала Джоан. – Не думайте, что мы ежеминутно жаждем простого сношения, как свойственно мужчинам – для нас в этом часто удовольствие, но редко – страсть. Как бы то ни было, по той причине, что мужчины вечно западают на нас, как гончие на солонину, и молят позабыть о чести и положить на них глаз; да вдобавок презирают как шлюх и растрёп, если мы так и поступаем; или предлагают нам быть верными мужьям, но сами не упускают случая наставить закадычным друзьям рога; или заставляют хранить целомудрие и в то же время покушаются на него со всех сторон в любом переулке, экипаже и гостиной; или же быстро пресыщаются нами, если мы не даём жару, когда сношаемся, но если даём – выставляют в проповедях грешницами; изобретают морали с одной стороны и насилуют с другой, в целом призывая нас к добродетели и одновременно подталкивая к пороку – в придачу к этому всему мы, женщины, скажу я вам, постоянно пребываем в растерянности, смятённые и разрывающиеся между тем, что должны, и тем, что совершим; до того сбиты с толку, что никогда не знаем, как понимать происходящее или сколько вольностей позволять в ту или иную минуту; поэтому если мужчина со стояком прибегает к обычным щипкам и поглаживаниям, мы можем отшвырнуть его (если он не уложит нас на пол и не возьмёт силой), а если он оставляет нас в покое, то настолько радуемся передышке, что не смеем пошевелиться; однако стоит мужчине приблизиться с чисто дружескими намерениями и взглянуть на нас глазами не жеребца племени людей, увидеть не одни груди и задницы; а затем, после какой-нибудь приятной беседы, сердечно предложить совокупиться, как предлагают сыграть в вист (не зазывают же на вист так же распутно, как в постель) – если, знаете ли, мужчина научится спросу в подобной манере, то ложе его рухнет под весом благодарных женщин, а он раньше времени поседеет! Но такому и в самом деле не бывать, – заключила Джоан, – не то вы получите сотоварища, а не вассала; мужчина вожделеет не просто забавы, а захвата – иначе бабники были бы редки, как чума, а не обычными, как сифон. Попросите, Эбенезер, сердечно и учтиво, как попросили бы о мелкой услуге близкого друга, и в том, чего просите, отказано будет редко. Но попросить должны вы, иначе мы, испытывая великое облегчение от того, что избежали сурового нажима, попросту пройдём мимо.
– В самом деле, – признал Эбенезер, качая головой, – мне до сих пор не приходило в голову, насколько печален женский удел. Какое же мы зверьё!
– А, полно, – вздохнула Джоан, – когда не думаю, меня это мало заботит: шлюха не лишается сна от подобных милых вопросов. Коль скоро мужчина имеет в кошельке мою награду, а пахнет от него чуть приятнее, чем в дубильне, и утром он оставляет меня в покое, я не скажу ему «нет» и не отпущу недовольным покупкой. А девственников я люблю, как дитя любит нового щенка: встань и проси или ляг и умри. Итак, поднимайтесь с колен и марш в постель, пока не заработали на сквозняке четырёхдневную лихорадку[56]!
Сказав так, она простёрла к нему руки, и Эбенезер, мгновенно взопревший и покрывшийся мурашками от борьбы между пылом и мартовским сквозняком, на котором он простоял четверть часа, страстно обнял её.
– Боже милостивый, неужто это правда? – вскричал он. – Как удивительно вдруг получить всё, о чём давно мечтал в безумных сновидениях! Какое потрясение, любовь моя! Нет слов! Руки мне изменяют!
– Пусть не изменит кошелёк, а о прочем я позабочусь, – заметила Джоан.
– Но перед Богом клянусь, что я люблю вас, о Джоан Тост! – простонал Эбенезер. – Как же вы можете думать о презренном кошельке?
– Заплатите мои пять гиней, пока не начали, – сказала Джоан, – а потом любите меня перед Богом ли, человеком – мне всё едино.
– Вы доведёте меня до Бедлама своими пятью гинеями! – заорал Эбенезер. – Я люблю вас, как ни один мужчина не любил женщину, и клянусь, что скорее удавлю или удавлюсь сам, чем превращу любовь в обычный блуд этими распроклятыми пятью гинеями! Я буду вашим вассалом; я облечу с вами земные пределы; я вложу вам в руки тело и душу ради самой любви, но, покуда дышу, не приму вас шлюхой!
– Так значит, всё-таки обман и надувательство! – вскричала Джоан, сверкнув глазами. – Думаешь одурачить меня своими «О, Джоан» и лепетом о любви и целомудрии! Сказано тебе, Эбен Кук: плати, или я уйду навсегда сию минуту, а ты не раз проклянёшь собственную скаредность, когда об этом услышит мой Джонни Макэвой!
– Не могу, – ответил Эбенезер.
– Тогда знай, что я презираю тебя как прощелыгу и дурака! – Джоан соскочила с постели и сгребла одежду.
– И вы знайте, что я люблю вас за спасение и вдохновение! – откликнулся Эбенезер. – Ибо до того, как вы пришли ко мне в эту ночь, я был не мужчиной, а слюнявым олухом и пижоном; и до того, как вы меня обняли, был не поэтом, а пошлым фатом и рифмоплётом! С вами, Джоан, каких бы только ни совершил я деяний! Каких бы ни написал стихов! Нет, даже если в своём заблуждении вы будете меня укорять и больше никогда на меня не взглянете, я всё равно не перестану любить вас и черпать из любви силу и смысл. Ибо она так сильна, что даже будучи безответной сохранится и вдохновит меня. Однако если Бог дарует вам ум для её понимания, принятия и волей-неволей ответа, то весь мир услышит такие стихи, что его потрясение будет беспримерным, а наша любовь выступит образцом на все времена! Корите меня, Джоан, и я буду блистательным олухом, Дон Кихотом, склоняющимся перед его невежественной Дульсинеей, но здесь я призываю: ежели есть в вас достаточно жизни, огня и смекалки – любите меня искренне, как люблю вас я, и тогда я дам бой настоящим великанам и сокрушу их! Любите меня, и клянусь вам, я стану Поэтом-Лауреатом[57] Англии!
– Сдаётся мне, что ты уже в Бедламе, – фыркнула Джоан, застёгивая платье. – Что до моего невежества, то лучше уж я буду дурой, чем мошенницей, и лучше мошенницей, чем полоумной; а ты, я в этом не сомневаюсь, сочетаешь в себе первое, второе и третье. Может, я достаточно бестолочь, чтобы не понять ту великую страсть, о который ты всё твердишь, но мне хватает мозгов уразуметь, когда меня надувают. Мой Джон узнает об этом.
– Ах, Джоан, Джоан! – взмолился Эбенезер. – Неужто вы и впрямь недостойны? Ибо заявляю торжественно: ни один мужчина не предложит вам такой любви.
– Предложи мне положенную плату, и я ни слова не скажу Джону, а остальное предложение засунь в свою шляпу обратно.
– Итак, – вздохнул Эбенезер, оставаясь в восторженном состоянии, – вы действительно недостойны! Значит, быть посему: я люблю вас не меньше за это и за страдания, которые с радостью приму во имя ваше!
– Пострадай от французской болезни, скотина! – ответила Джоан и в ярости покинула комнату.
Эбенезер едва ли заметил её уход, так переполнила его любовь; он возбуждённо бросился в спальню, сцепив за спиной руки, обдумывая глубину и силу нового чувства.
– Очнулся ли я для мира после тридцатилетнего сна? – спросил он себя. – Или только сейчас погрузился в сон? Конечно, никто из бодрствующих никогда не ощущал такой головокружительной мощи, и никто из спящих – такой кипучей жизни! Эге-гей! Песня!
Он подбежал к письменному столу, схватил перо и без больших затруднений записал следующую песнь:
Ни Приам его Трое разорённой,Ни Андромаха непоседе-дитяти неугомонной,Ни Улисс Пенелопе благонравнойНе являли, дорогая Джоан, любви, моей к тебе равной!Но как хладная Семела ценила Эндимиона,А Федра любила милого Ипполита, усыновлёна,Невинного – так и ты, которую люблю я,Быть может – молю – полюбишь незапятнанного меня.Ибо невинность моя не скупости дань,Но дар, который не обеднит берущую длань;Не простой алмаз из клада с каменьями,А тот, которого не заменишь более или менее.Моя невинность, хранимая, хранит меняОт жизни, времени, истории, смертного дня.Без неё дышал бы я смертным дыханием Мужа,Вступил бы в жизнь – и тем вступил в смертную стужу!Покончив с сочинительством, он начертал внизу страницы: «Эбенезер Кук, Джент., Поэт и Лауреат Англии», – исключительно с целью проверить, как оно выглядит, и увиденным остался доволен.
– Теперь это вопрос лишь времени, – возликовал он. – Да, редкий мудрец знает, кто он есть: не будь я твёрд с Джоан Тост, запросто мог не открыть этого знания! В таком случае, сделал ли я выбор? Нет, потому что не было никакого меня! Это выбор меня сделал: благородный выбор поставить мою любовь выше похоти, а благородный выбор означает благородство выбравшего. Что я? Что я? Девственник, сэр! Поэт, сэр! Я девственник и поэт, меньше и больше смертного, не человек, но лик Человечества! Я расценю мою невинность как символ силы, доказательство призвания, и пусть достойный попробует его отобрать!
Тут в дверь аккуратно постучал слуга Бертран, он вошёл со свечой в руке прежде, чем Эбенезер успел заговорить.
– Мне удалиться, сэр? – осведомился тот и, подмигнув неимоверно, добавил, – или будут ещё посетители?
Эбенезер залился краской.
– Нет, нет, иди спать.
– Очень хорошо, сэр. Приятных снов.
– Это как?
Но Бертран с очередным чудовищным подмигиванием затворил дверь.
«И правда бесцеремонный тип!» – подумал Эбенезер. Он вернулся к стихотворению и, хмурясь, перечитал его несколько раз.
– Жемчужина, – признал поэт, – но не хватает последнего штриха…
Он рассмотрел строку за строкой; на «Не являли, дорогая Джоан, любви, моей к тебе равной!» задержался, наморщил свой огромный лоб, поджал губы, прищурил глаза, притопнул ногой и почесал пером подбородок.
– Хм, – сказал Эбенезер.
После некоторого размышления он окунул перо в чернила, вычеркнул «Джоан» и вставил «Сердце». Затем перечитал всё целиком.
– Мастерский штрих! – объявил поэт удовлетворённо. – Произведение совершенно.
Глава 8. Дискуссия между принципиальными людьми и что из неё вышло
Покончив с пересмотром стихотворения, Эбенезер положил оное на ночной столик, разделся, лёг в постель и вскоре возобновил сон, прерванный визитом Джоан Тост, ибо дневные события донельзя утомили его. Однако сон опять оказался прерывистым – на сей раз не от отчаяния, а от волнения, и, как и прежде, длился недолго: Эбенезер пробыл под одеялом не больше часа, после чего вновь проснулся от громкого стука в дверь, которую забыл запереть после ухода Джоан.
– Кто там? – окликнул он. – Бертран! Кто-то стучит!
Раньше, чем Эбенезер зажёг свет и даже встал с постели, дверь резко распахнулась, и в комнату ворвался Джон Макэвой с фонарём в руке. Он остановился подле кровати и посветил Эбенезеру прямо в лицо. Бертран, очевидно, спал, так как к лёгкому огорчению поэта не появился.
– Будьте добры, мои пять гиней, – спокойно потребовал Макэвой, протягивая свободную руку.
Эбенезера мигом покрыл проливной пот, но он сумел хрипло спросить с ложа:
– С чего же я должен вам деньги? Не помню, чтобы что-нибудь у вас покупал.
– Этим вы только подтверждаете своё незнание мира, – заявил Макэвой, – потому что первый принцип проституции гласит: мужчина покупает у шлюхи не столько её корму, сколько волю и время; когда вы нанимаете мою Джоан, то ни ей, ни мне дела нет до того, как вы ею воспользуетесь, покуда платите. Вышло так, что вы предпочитаете сношению разговоры; это дурацкий выбор, но валять дурака – ваше право, если угодно. Теперь же, сэр, гоните мои пять гиней!
– Ах, друг мой, – произнёс Эбенезер, мрачно напомнив себе о своей идентичности, – будет справедливо сказать вам, если Джоан этого не сделала: я её безумно люблю!
– Это всё одно, платите, – ответил Макэвой.
– Я не могу этого сделать, – молвил Эбенезер. – Ваши собственные рассуждения не позволяют мне так поступить. Потому что если правда, как вы заявляете, что женщину делает шлюхой аренда её воли и времени, то оплата вам времени, которое она провела здесь, превратит её в шлюху, хотя я не прикасался к ней в плотском смысле. А делать её моей шлюхой я не стану – нет, на такое меня не подвигнуть! Я не желаю вам зла, Макэвой, и вы не должны думать обо мне плохо: у меня достаточно золота, и я не боюсь с ним расстаться.
– Тогда заплатите, – сказал Макэвой.
– Дорогой мой человек, – улыбнулся Эбенезер, – не возьмёте ли вы пять – нет, шесть гиней просто в подарок?
– Пять гиней в качестве платы, – повторил Макэвой.
– Какая вам разница, если я назову сумму подарком, а не платой? Уверяю, на рынке она не уменьшится!
– Если разницы нет, – ответил Макэвой, – то и назовите это платой за проституцию Джоан Тост.
– Не думайте, что разницы нет для меня! – сказал Эбенезер. – Для меня тут ещё какая разница! Ни один мужчина не сделает шлюху из женщины, которую любит, а я люблю Джоан Тост, как никакой мужчина никогда не любил женщину.
– Пустое! – презрительно усмехнулся Макэвой. – Все, что вы говорите, показывает, что вы ничего не смыслите в любви. Не воображайте, будто любите Джоан Тост, мистер Кук: вы любите свою любовь, а это всё равно что себя, а не мою Джоан. Однако не важно – люби́те её или имейте её, но всё равно плати́те. Ни для кого, кроме меня, она не может быть кем-то помимо шлюхи; я человек ревнивый, сэр, и хоть вы можете купить волю и время моей Джоан как клиент, вам не следует ухлёстывать за нею как любовнику.
– Святые угодники, весьма необычная ревность! – воскликнул Эбенезер. – Никогда о такой не слыхивал!
– Из этого вновь следует, что вы ничего не знаете о любви, – повторил Макэвой.
Эбенезер покачал головой и заявил:
– Я не могу этого понять. Силы небесные, божественное создание, образ всего прекрасного в женщинах, сия Джоан Тост – ваша возлюбленная! Как же вы позволяете мужчинам класть на неё глаз, не говоря уже…
– Не говоря уже о много большем? До чего же очевидно, что вы любите не её, а себя! В ней нет ничего божественного, друг мой. Она – смертный прах, и в Джоан имеется своя доля изъянов, как и в каждом из нас. Что же касается этого самого образа, о котором вы толкуете, то вы и люби́те образ, а не женщину. Иначе и быть не может, потому что никто из вас, кроме меня, её даже не знает.
– И тем не менее вы её сутенёр!
Макэвой рассмеялся.
– Я скажу вам кое-что о вас, Эбен Кук, и вы, быть может, нет-нет, да и попомните мои слова: вы ничего не знаете не только о любви, вам ничего не ведомо обо всём огромном реальном мире! Ваши чувства подводят вас; ваша кипучая фантазия лжёт вам и забивает голову глупыми картинами. Вещи не таковы, какими кажутся, дружок; мир – запутанный клубок, и узелков там больше, чем мнится. Вы ничего не понимаете в жизни: продолжать не стану. – Он вынул из кармана документ и вручил Эбенезеру. – Прочтите поскорее и заплатите положенное.
Эбенезер развернул бумагу и с возрастающим ужасом приступил к чтению. Заглавие гласило: «Эндрю Куку 2-му, Джент.» и предваряло следующее:
«Мой дорогой сэр,
Несчастливый долг заставляет меня довести до Вашего сведения некоторые печальные факты о поведении Вашего Сына Эбенезера Кука…»
Далее в письме сообщалось, что Эбенезер проводит дни и ночи в тавернах, кофейнях и театрах, где пьянствует, развратничает и пишет доггерелы[58], и что он не прилагает никаких усилий к приобретению, как было велено, полезной в будущем должности. Заканчивалась депеша так:
«…Я обращаю Ваше внимание на это прискорбное положение дел не только потому, что Вы, как отец юного Кука, имеете право знать о нём, но и по той причине, что сей молодой человек присовокупил к своим порокам ещё один: заманивает молодых женщин в свою спальню, обещая щедрое вознаграждение, лишь с тем, чтобы впоследствии отказать.
Как агент одной такой обманутой леди я оказался кредитором мистера Кука на сумму в пять гиней, каковой долг он отказывается уважить вопреки всем разумным доводам. Я уверен, что Вы, будучи отцом Джентльмена, будете заинтересованы в погашении сего долга либо напрямую через передачу мне платы за молодую леди, либо косвенно, через внушение Вашему сыну уладить дело, пока оно не приобрело более широкую огласку. В ожидании Вашего ответа по сему деликатному вопросу,
Ваш Скрмн и Пок Слг,Джон Макэвой».– Силы небесные, тогда мне конец! – пробормотал Эбенезер, дочитав письмо.
– Да, если отправить, – согласился Макэвой. – Заплати́те, и оно ваше, можете уничтожить. А иначе я его отошлю немедля.
Эбенезер закрыл глаза и вздохнул.
– Вам это настолько важно? – улыбнулся Макэвой.
– Да. А вам?
– Да. Это должны быть деньги за проституцию.
В свете фонаря Эбенезер заметил своё стихотворение. Черты его лица пустились в привычный пляс, а затем, успокоившись, он развернулся к Макэвою.
– Этому не бывать, – сказал он. – Таково моё последнее слово. Отправляйте вашу ябеду, если угодно.
– Отправлю, – пообещал Макэвой и поднялся, готовый уйти.
– И присовокупите вот это, если не трудно, – добавил Эбенезер. Оторвав подпись «Эбенезер Кук, Джент., Поэт и Лауреат Англии», он протянул Макэвою стихотворение.
– Как смело, – улыбнулся гость, изучая его. – Что это такое? «А Федра любила милого Ипполита, усыновлёна»? Вы рифмуете «Эндимиона» и «усыновлёна»?
Эбенезер оставил критику без внимания и сказал:
– По крайней мере, это опровергнет ваше обвинение в написании доггерелов.
– «Эндимиона» и «усыновлёна», – повторил Макэвой, состроив гримасу. – Говорите, опровергнет? Пресвятая Мария, сэр – безоговорочно подтвердит! На вашем месте я бы расплатился за шлюху, а «Эндимиона», «усыновлёна» и письмо предал огню. – Он вернул Эбенезеру стихотворение. – Не передумаете?
– Нет.
– Отправитесь из-за шлюхи в Мэриленд?
– Я ради шлюхи и улицу не перейду, – отрезал Эбенезер, – но ради принципа пересеку океан! Быть может, для вас Джоан Тост и шлюха, а для меня она – принцип.
– Для меня она женщина, – сказал Макэвой. – А для вас – галлюцинация.
– Что же вы за художник, если не в состоянии разглядеть умопомрачительную любовь, которая воспламеняет меня? – упрекнул его Эбенезер.
– Что за художник вы, если не в состоянии видеть сквозь неё? – парировал Макэвой. – И правда ли вы девственник, как божится Джоан Тост?
– А также поэт, – заявил Эбенезер с новоприобретённой беспечностью. – Теперь же будьте добры удалиться. Творите ваше чёрное дело!
Макэвой в удивлении почесал нос.
– Сотворю, – пообещал он и вышел, оставив хозяина в кромешной темноте.
На протяжении разговора Эбенезер оставался в постели по трём, как минимум, причинам: во-первых, после ухода Джоан Тост он улёгся, облачённый в ночную рубашку не теплее, чем его собственная кожа, и, не столько из благоразумия, сколько из застенчивости, не желал обнажаться перед другим мужчиной, даже перед собственным слугой, хотя и не всегда (как мы увидим) – перед женщиной; во-вторых, пусть дело и обстояло иначе, Макэвой не дал ему возможности встать; и в-третьих, бедой Эбенезера была обеспеченность нервной системой и умственным ресурсом, которые действовали независимо друг от друга подобно двум лондонцам с абсолютно разными темпераментами, коим случилось поселиться в одном помещении, но которые беззаботно ведут себя каждый по-своему, не думая о соседе: не важно, сколь тверда была его решимость в отношении Джоан Тост и своих новоприобретённых сущностей – любая сильная эмоция пропитывала его по́том, лишала если не голоса, то мышечной силы и вызывала тошноту. Так что даже при наличии и намерения, и возможности он едва ли смог бы сесть.
Постельное белье было мокрым от пота; в желудке бурлило. Когда Макэвой ушёл, Эбенезер соскочил с постели, чтобы запереть дверь во избежание новых визитёров, но, выпрямившись, сразу испытал сильнейшую тошноту и был вынужден метнуться через всю комнату к стульчаку. Он скользнул в ночную рубашку, как только сумел это сделать, и кликнул Бертрана, который на сей раз явился почти мгновенно – без парика и в халате. В одной руке слуга держал восковую свечу, в другой – увесистый оловянный подсвечник.
– Этот тип ушёл, – сказал Эбенезер. – Можешь не бояться. Всё ещё испытывая слабость в коленях, поэт сел за письменный стол и взялся за голову.
– Ему повезло, что сдержался! – мрачно проговорил Бертран, потрясая канделябром.
Эбенезер улыбнулся.
– Ты, наверное, собирался постучать в стену, чтобы он не шумел?
– По его наглой башке, сэр! Я всё это время стоял под вашей дверью, опасаясь, что он набросится на вас, а к себе нырнул только когда он почесал прочь – побоялся, что он меня выследит.
– Действительно, побоялся! Разве ты не слышал, как я тебя звал?
– Уверяю, что нет, сэр, и прошу за это прощения. Если бы он постучал внизу, как подобает джентльмену, то ни за что, клянусь, не прошёл бы мимо меня по такому-то поводу! Меня разбудили ваши голоса, а когда я уловил, к чему клонится дело, то не посмел ни вмешаться, боясь показаться дерзким, ни уйти, боясь, что он на вас нападёт.
– Пресвятая Мария, Бертран! – сказал Эбенезер. – Ты образцовый слуга! Значит, ты слышал всё?
– Я и в мыслях не имел подслушивать, – возразил тот, – но было невозможно не уловить сути. Какой же подлец и мошенник этот сутенёр – требовать пять гиней за проститутку, с которой вы не провели и двух часов! Да я за пять гиней набью шалавами всю постель!
– Нет, это не мошенничество. Макэвой – такой же честный человек, как я. Тут состоялось столкновение принципов, а не торг. – Эбенезер пошёл за одеждой. – Не разведёшь ли огонь, Бертран, и не заваришь нам чаю? Я вряд ли нынче усну.
Бертран зажёг от свечи лампу, подложил в камин свежих дров и раздул угли.
– Чем этот злодей может вам навредить? – спросил он. – Маловероятно, чтобы сутенёр обратился к закону!
– Суды ему не нужны. Достаточно сообщить о случившемся моему отцу, и я отправлюсь в Мэриленд.
– За простую историю с потаскушкой, сэр? Пресвятая Дева, но вы не ребёнок, а господин Эндрю – не духовное лицо! Прошу прощения, сэр, но ваш дом не монастырь, да будет мне позволено так выразиться! Там происходит много такого, о чём не знаете ни вы, ни мисс Анна, ни старая Твигг, сколько бы она ни вынюхивала и ни шпионила.
– Как это понимать? – нахмурился Эбенезер. – Что ты имеешь в виду, дружок, ради всего святого?
– Нет-нет, умерьте ваш гнев; клянусь девой Марией – я никому не уступлю в уважении к вашему родителю, сэр! Я не имел в виду ничего, кроме того, что господин Эндрю – живой человек, как мы с вами, если вы понимаете, о чём я; он крепкий мужчина, несмотря на возраст, и – не хочу проявить неуважение – давно уже вдовый. Слуга-то, сэр, постоянно подмечает то одно, то другое.
– Слуга подмечает мало, а фантазирует много, – резко осадил его Эбенезер. – Ты намекаешь, что мой отец – распутник?
– Силы небесные, сэр, ничего подобного! Он великий человек, честный при том, и я горжусь его доверием все эти многие годы. Господин Эндрю не случайно выбрал меня для отправки к вам в Лондон, сэр: я до сих пор проворачивал для него кое-какие важные дела, о которых миссис Твигг ничего не известно при всей её спеси.
– Послушай, Бертран, – вопросил заинтригованный Эбенезер, – не хочешь ли ты сказать, что был для отца сводником?
– Я больше ничего не скажу об этом, сэр, если вам будет угодно, потому что мне кажется, вы не в духе и неправильно толкуете мои слова. Я имел в виду только то, что на вашем месте не дал бы и фартинга за все письма этого негодяя к вашему отцу. Мужчина, который скажет, что никогда не покупал сношения – либо педераст, либо castrato[59], если не лжец, а господин Эндрю – ни то, ни другое и ни третье. Пускай мерзавец на вас наговаривает; я поклянусь, что это, насколько мне ведомо, был первый случай, когда вы привели шлюху. В этом нет ничего постыдного.




