- -
- 100%
- +
Он подал Эбенезеру чашку чая и встал у камина, чтобы выпить свою.
– Пожалуй, нет, даже будь это правдой.
– Я в этом убеждён, – сказал Бертран, приобретая уверенность. – Вы отымели вашу девку, как мог любой, и делу конец. Её сутенёр затребовал больше, чем она стоила, и вы выставили наглеца за дверь. Советую вам не платить ни фартинга за всё его громыхание, а господин Эндрю со мной согласится.
– Похоже, ты неверно расслышал сквозь дверь, Бертран, – заметил Эбенезер. – Я не совокуплялся с девушкой.
Бертран улыбнулся.
– Ах, полно, это было умно для разговора с сутенёром, если учесть, что он поднял вас, не дав собраться с мыслями, но господин Эндрю не поверит ни на минуту.
– Нет, это обычная правда! И даже если бы я это сделал, то не заплатил бы ему ни гроша. Я люблю эту девушку и не собираюсь покупать её как блудницу.
– А вот в этом уже просматривается нечто серьёзное, – заявил Бертран. – Это достойно умнейшего кренделя в Лондоне! Но, выступая вашим советником…
– Моим советником?! Ты – мой советник?
Бертран неловко переступил с ноги на ногу.
– Да, сэр – в некотором роде, насколько вы понимаете. Как уже сказано, я горд тем, что ваш отец доверяет мне…
– Отец специально прислал мне тебя в качестве гувернёра? Ты сообщаешь ему о моих делах?
– Нет, нет! – успокаивающе произнёс Бертран. – Я лишь имел в виду, как и говорил ранее, что он явно неспроста выбрал меня, сэр, а не кого-то другого вашим служителем. Я горжусь тем, что это свидетельствует о его доверии к моим суждениям. Просто позвольте отметить, что умно было заявить сутенёру, будто вы любите его шлюху и не хотите её унизить, но если повторить такую байку господину Эндрю, то лучше пояснить, дабы он не встревожился, что это было хитростью.
– Так ты не веришь этому? И в то, что я девственник?
– Вы первостатейный шутник, сэр! Я лишь сомневаюсь, что розыгрыш поймёт ваш отец.
– Вижу, тебя не убедить, – сказал Эбенезер, качая головой. – Полагаю, это не так важно. Однако меня погубит история не с пятью гинеями, а другая.
– Другая? Пресвятая Мария, какой негодяй!
– Нет, не с другой девкой, само дело другое. На случай, если тебе интересно как моему советнику: в кляузе Макэвоя сообщается, что моё положение у Питера Паггена не улучшилось за эти пять лет.
Бертран поставил чашку.
– Мой дорогой сэр, выдайте ему его проклятые гинеи.
Эбенезер улыбнулся.
– Что? Позволить злодею одержать верх надо мной?
– Сэр, у меня отложены две гинеи, спрятаны в шкатулке для пуговиц, она в моём сундучке. Они ваши в уплату долга. Только позвольте мне сбегать к нему и заплатить, пока он не отправил своё проклятое письмо.
– Бертран, меня радует твоя щедрость и твоя забота тоже, но принцип остаётся прежним. Я не стану платить.
– Господи, сэр, тогда мне придётся идти к еврею за остальными тремя и платить самому, хотя он возьмёт в залог мои потроха. Господин Эндрю меня убьёт!
– Это ничего тебе не даст. Макэвой хочет не просто пять гиней, а пять гиней из моих рук за шлюху.
– Тогда я пропал, ей-богу!
– Почему же?
– Когда господин Эндрю узнает, как плохо вы справились с его распоряжением, он непременно уволит меня в наказание вам. Чем утешиться советнику? Если дела идут хорошо – хвалят студента; если плохо – честят советника.
– Это и впрямь неблагодарное занятие, – сочувственно молвил Эбенезер. Он зевнул и потянулся. – Давай-ка спать и предадим забвению сальдо ночи. Твои речи – замечательное снотворное.
Бертран не выказал понимания ремарки, но встал, готовый уйти.
– Значит, вы скорее стерпите моё увольнение, чем уплатите долг?
– Сомневаюсь, что такого бесценного советника уволят, – ответил Эбенезер. – Вероятно, он отправит тебя со мною в Мэриленд – советовать.
– Премного благодарен, сэр! Вы насмехаетесь!
– Вовсе нет.
– Силы небесные! Погибнуть от рук несчастных дикарей!
– А, ну что до этого, так вдвоём сражаться лучше, чем одному. Доброй ночи.
Сказав так, Эбенезер отослал устрашённого Бертрана и попытался заснуть. Но его фантазия была слишком занята вариантами неминуемого столкновения с отцом, чтобы позволить нечто большее, чем беспокойная дрёма – вариантами, подробности которых он изменял и шлифовал с бесстрастной тщательностью художника.
Оказалось, что никакого столкновения не будет, хотя до Сент-Джайлса было рукой подать. Вечером второго после угрозы Макэвоя дня к Эбенезеру явился посыльный (а поэт, совсем покинув Питера Паггена, два дня не показывал носа из дома) с двенадцатью фунтами наличными и коротким письмом от Эндрю:
«Сын мой: правду говорят, что Дети – всегда Ярмо, а Отрада – далеко не всякий раз. Достаточно сказать, что я узнал о твоём пакостном Положении; я не стану поганить себя тем, чтобы засвидетельствовать его воочию. Под страхом полного Отречения и Лишения Наследства садись на «Посейдон», корабль до Мэриленда рейсом из Плимута в Пискатауэй[60] 1 апреля, отправляйся в Кук-Пойнт и прими Управление Молденом. Моё намерение – Годом позже нанести последний Визит на Плантации, и я молюсь, чтобы к тому Времени я обрёл процветающий Молден и возродившегося Сына: Имение, достойное наследования, и Наследника, достойного Завещания. Это твой последний Шанс.
Твой Отец».Эбенезер онемел больше, чем оцепенел, так как предвидел такого рода ультиматум.
«Пресвятая Мария, это уже через неделю!» – сообразил он с тревогой.
Перспектива расстаться с товарищами в тот миг, когда, определив свою суть, он ощутил готовность общаться с ними в своё удовольствие, расстроила его совершенно; зыбкая привлекательность колоний растаяла вмиг из-за неизбежности отправиться туда на самом деле.
Он показал письмо Бертрану.
– Так я и думал, ваши принципы погубили меня. Не вижу здесь приглашения на мою прежнюю должность в Сент-Джайлсе.
– Быть может, оно ещё придёт, Бертран, со следующим гонцом.
Но слуга был безутешен.
– Будь я проклят! Назад к старой Твигг! Я уже почти готов сразиться с несчастными дикарями.
– Я не допущу, чтобы ты из-за меня пострадал, – заявил Эбенезер. – Выплачу тебе апрельское жалованье, и можешь уже сегодня начинать поиски нового места.
Лакей едва смог поверить в подобную щедрость.
– Благослови вас Бог, сэр! Вы джентльмен до мозга костей!
Эбенезер отпустил его и вернулся к собственной проблеме. Как же быть? Большую часть того дня он заполошно изучал свои разные лица в зерцале; большую часть следующего – сочинял стансы к Унынию и Меланхолии в манере «II Penseroso»[61] (хотя лаконичнее и, как он счёл, иного воздействия); третий провёл в постели, вставая лишь для того, чтобы поесть и облегчиться. От услуг Бертрана, которые тот временами предлагал, Эбенезер отказывался. С ним произошла перемена: борода не брита, исподнее не сменено, ноги грязны. Как можно плыть в дикие неотёсанные колонии теперь, когда он осознал себя поэтом и готов воспламенить своим искусством Лондон? Но и в Лондоне – как ему перебиться без поддержки, без единого пенни, не повинуясь отцу и ценой наследства?
«Что мне делать?» – спросил он себя на четвёртый день, лёжа неухоженным в постели. Было туманное, хотя солнечное и тёплое мартовское утро, сверкающая дымка снаружи вызывала головную боль. Чистыми больше не были ни постельное белье, ни ночная сорочка. Камин давно остыл и переполнился пеплом. Пробило сначала восемь, потом девять, но Эбенезер не мог решиться встать. В качестве простого опыта он задержал дыхание, желая проверить, сумеет ли заставить себя умереть, ибо не видел альтернативы, но через полминуты неистово втянул воздух и больше не пробовал. Желудок бунтовал, сфинктеры заявляли о дискомфорте. Он не мог придумать причину ни подняться с постели, ни остаться в ней. Пробило десять, и время потекло дальше.
Около полудня, в сотый раз за утро окинув взглядом комнату, он приметил нечто, чего прежде не замечал: клочок бумаги на полу возле письменного стола. Узнав его, он без раздумий вылез из постели, подобрал и прищурился на свету.
«Эбенезер Кук, Джент., Поэт и Лауреат…»
Остаток эпитета был оторван, но несмотря на его утрату или, возможно, именно из-за неё Эбенезер вдруг исполнился такой приятной решимости, что мигом воспрял духом, и трёхдневная тоска улетучилась, как зимнее ненастье от дуновения мартовского ветра. По хребту пробежал озноб, лицо вспыхнуло. Наткнувшись на листок почтовой бумаги, он составил приветственное обращение непосредственно к Чарльзу Калверту, Третьему Лорду Балтимору и Второму Лорду-Собственнику Провинции Мэриленд. «Ваше Превосходительство…» – начертал он рукой столь же уверенной, что и днями прежде:
«…Через несколько Дней я намереваюсь отплыть на Корабле „Посейдон“ в Мэриленд с целью управлять Собственностью моего Отца, именующейся Кук-Пойнт, что в Дорчестере. Ваше Лрдств окажет мне великую Честь без всякого ущерба для Себя, если перед отплытием дарует мне Аудиенцию, дабы обсудить некоторые мои Планы, кои, дерзну предположить, не вызовут сильного неудовольствия Вашего Лрдства, и получить от Него наиболее компетентные, нежели я мог приобрести сам, Сведения о том, где именно в Провинции искать приятного Общества Мужей Воспитанных и Утончённых, с которыми будет возможно делить мой досуг для тех просвещённых Изысканий в Сферах Поэзии, Музыки и Бесед, без коих Жизнь была бы едва выносимым Варварством. Засим, в ожидании Ответа от Вашего Лрдства, откланиваюсь с нижайшим почтением,
Ваш Самый Скрмн и Пок Слг,Эбенезер Кук».И после совсем недолгого обдумывания он отважно добавил к своему имени единственное слово: «Поэт», посчитав бессмысленной скромностью отрицать или скрывать своё естество.
– Клянусь небесами! – воскликнул Эбенезер, оглядываясь на недавний внутренний раздрай. – Я чуть не рухнул в Преисподнюю снова! Сдаётся мне, к опасности сей я склонен: это моя Немезида, и она отличает меня от других людей, как Фурии – бедного Ореста! Значит, так тому и быть: по крайней мере, я знаю собственных Эриний[62], как они есть, а, следовательно, смогу заранее заметить их приближение. Сверх того, спасибо Джоан Тост! Теперь мне известно ещё и как защититься от их нападок. – Эбенезер обратился к своему зеркалу и после нескольких неудачных попыток всё-таки отразился в нём. – Жизнь! Я должен броситься в Жизнь, бежать в неё, как Орест – в храм Аполлона. Действие да будет моей скинией! Инициатива – щитом! Я стану сражаться, покуда не буду сражён; схвачу Жизнь за рога! Покровитель поэтов, твой храм – Весь Огромный Реальный Мир, куда я побегу с распростёртыми руками: может быть, это убережёт меня от Пропасти, и пусть мои Эринии сгинут в вихре, от которого я спасаюсь, и превратятся в милостивых Эвменид[63]!
Затем Эбенезер перечитал письмо.
– Да, – молвил он, – прочти и возликуй, Балтимор! Не каждый день твоя провинция благословляется поэтом. Но наконец! Уже двадцать седьмое число! Я должен сейчас же доставить депешу лично.
Исполненный решимости, Эбенезер кликнул Бертрана и, не обнаружив того в доме, сбросил зловонную ночную рубаху и начал одеваться самостоятельно. Не озаботившись потревожить кожу водой, он натянул своё лучшее льняное исподнее – короткое, без штрипок, густо надушенное – и чистую белую сорочку из ворсистого полотна, просторную и мягкую, с узким воротом и дутыми рукавами, которые перехватывались на запястьях чёрной сатиновой лентой, и с короткими, умеренно украшенными манжетами. Далее он натянул неотделанные бриджи чёрного бархата, тесные в бёдрах и широкие в седалище, а также прочные, белого шёлка чулки, которые, следуя новейшей моде, оставил скатанными выше колен, чтобы выставить на обозрение чёрные подвязки, державшие их. Продолжил, взявшись за туфли – полмесяца как купленные, из мягчайшей чёрной испанской кожи, с тупыми носами, на высоких каблуках, с пряжками и язычками, наподобие купидоновых луков, завёрнутыми вниз, чтобы показывать очаровательную красную выстилку. Уважая как теплоту, так и моду дня, он оставил жилет висеть, где висел, и надел верхнее платье из сливовой саржи с прюнелевой серо-серебристой подкладкой – без ворота, тесное в плечах и широкополое, которое не стал застёгивать от воротника до подола, чтобы демонстрировать сорочку и шейный платок. Последний был из белого муслина, длинные концы подвесок были отделаны кружевом. Эбенезер повязал его свободно, скрутил подвески, словно верёвки, и пропустил в левую пуговичную петлю распахнутого платья, вышло вроде стейнкерка[64]. За этим последовала сабелька в украшенных лентами ножнах, которая низко свесилась по левой ноге с узорчатого ремня, а после всего перечисленного наступил черёд туго завитого белого парика с длинными прядями, который он щедро напудрил и тщательно расправил на темени, в его естественном состоянии голом, как яйцо. Теперь осталось лишь увенчать парик широкополой, отделанной перьями, чёрной касторовой шляпой с круглой тульёй, натянуть перчатки оленьей кожи с крагами, прошитые золотом и серебром (краги обмётаны белым кружевом и выстланы жёлтым шёлком), прихватить длинную трость (обмотанную сливово-белыми лентами, как на ножнах) и оценить в зерцале готовый продукт.
– Побери меня чёрт! – вскричал он в восторге. – Каков мошенник! En garde[65], Лондон! Смотрись живее, Жизнь! Защищайтесь!
Но времени восторгаться отражением было мало: Эбенезер поспешил на улицу, оплатил услуги цирюльника и чистильщика сапог, основательно закусил и незамедлительно нанял экипаж до лондонского дома Чарльза Калверта, лорда Балтимора.
Глава 9. Аудиенция Эбенезера у лорда Балтимора и его неординарное предложение этому джентльмену
К немалому удивлению и крайнему восторгу Эбенезера, через считанные минуты после того, как он представился в особняке лорда Балтимора и передал своё послание через слугу, его уведомили, что Чарльз примет посетителя в библиотеке, и вскоре Эбенезера препроводили к великому человеку.
Лорд Балтимор сидел у камина в огромном кожаном кресле и, хотя не поднялся, чтобы приветствовать визитёра, жестом дружелюбно предложил ему расположиться напротив. Он был стар, весьма тонкой кости и с тугой, несмотря на возраст, кожей; с выдающимся носом, седыми усиками и большими, необычно яркими карими глазами; Эбенезеру пришло в голову, что он похож на состарившегося и облагороженного Генри Берлингейма. Одет лорд был официальнее и богаче, чем гость, но – как последний отметил сразу – не столь модно: по факту, отстал от поветрий лет на десять. Парик повидал виды – плотный, но не слишком длинный; тугие локоны заканчивались, не достигая плеч, обвислыми спиральными самотыками; льняной шейный платок, обмётанный кружевом, был повязан свободно; розовый парчовый камзол на белой шёлковой подкладке «алямод»[66] был просторнее в талии и короче в подоле, чем предпочитала современность, а карманы без клапанов прорезаны не вертикально, но горизонтально и расположены слишком низко. Рукава, почти достигнув запястий, возвращались на несколько дюймов, чтобы явить белую подкладку, шитую серебром, и откидывались на манер округлых собачьих ушей. По краям достигавших бёдер боковых прорезей тянулись серебряные пуговицы и бутафорские петли, а правое плечо щеголяло бантом из закольцованных серебряных лент. Под камзолом находились шёлковый жилет цвета индиго, который он носил застёгнутым наглухо, и шёлковые бриджи в тон: из всей сорочки виднелись лишь изящные манжеты белого батиста. Более того, подвязки прятались под скаткой чулок, а язычки туфель были высокими и квадратными. Лорд держал в руке письмо Эбенезера и щурился на него в тусклом свете окон с тяжёлыми шторами, как будто перечитывая.
– Значит, Эбенезер Кук? – произнёс он в качестве начала беседы. – Из Кук-Пойнта, что в Дорчестере?
Голос его, вполне ещё зычный, содержал в себе ту неуверенную дрожь, которая выдаёт наступление дряхлости. Эбенезер чуть поклонился в знак признательности и сел в указанное хозяином кресло.
– Сын Эндрю Кука? – спросил Чарльз, сверля его взглядом.
– Он самый, сэр, – ответил Эбенезер.
– Я знавал Эндрю Кука в Мэриленде, – изрёк лорд. – Если память мне не изменяет, это было в 1661-м, когда отец поставил меня губернатором Провинции, и я выдал Эндрю Куку лицензию на торговлю там. Но не видел его уже много лет и, возможно, я не узнал бы его сейчас, как и он меня. – Чарльз вздохнул. – Жизнь – борьба, которая калечит нас всех, победителей и побеждённых.
– Это так, – с готовностью подхватил Эбенезер, – но основа жизни – сражение с нею и взятие её штурмом, и ваш славный солдат носит свои шрамы с гордостью, победил он или проиграл, ибо они получены за отвагу в честном бою.
– Не сомневаюсь, – пробормотал Чарльз и вернулся к письму. – Как это понимать: «Эбенезер Кук, Поэт»? Что бы это значило, скажите на милость? Вы зарабатываете на хлеб виршами? Или вы, так сказать, менестрель, который бродит по глубинке, клянчит и декламирует? Признаюсь, я мало знаком с этим ремеслом.
– Поэт аз есмь, – зарумянился Эбенезер, – и никак не мелкий, но этим я не заработал и не заработаю ни пенни. Муза любит того, кто ухаживает за нею ради неё одной, и отвергает человека, который торгует ею ради своего кошелька.
– Да-да-да, – сказал Чарльз. – Но разве не принято, чтобы человек цеплял к своему имени некий флажок, дабы размахивать им, как вымпелом на общественном ветру, тем самым заявляя о своём призвании и расхваливая его перед миром? Итак, если бы я прочёл здесь: «Эбенезер Кук, Лудильщик», то нанял бы вас чинить мои горшки; если «Эбенезер Кук, Лекарь» – направил бы к вам домочадцев для чистки и укрепления много чего; если «Эбенезер Кук, Эсквайр» – решил бы, что нанимать вас не следует, и позвонил бы слуге, пусть принесёт вам бренди. Но «Поэт» – извольте: «Эбенезер Кук, Поэт». Что у вас за ремесло? Какие с вами имеют дела? Какую поручают работу?
– Именно об этом я и хочу поговорить, – ответил Эбенезер, ничуть не смущённый колкостями. – Знайте, сэр, что служение музе не работа для кого угодно, но призвание для некоторых, а потому я не бездумно присовокупил к имени титул «Поэт»: это не то, чем я занят; это то, что я есть.
– Как подписываются «Джентльменом»? – уточнил Чарльз.
– Совершенно верно.
– Значит, вы обратились ко мне не за местом? Вы не ищете работы?
– Места я не ищу, – подтвердил Эбенезер. – Ибо как любовник не жаждет от возлюбленной ничего, кроме её благосклонности, что само по себе для него достаточная награда, так и поэт жаждет от своей музы не больше, чем счастливого вдохновения; и как плодом трудов любовника становится новобрачная, а знаком их – обагрённая простыня, так призом для поэта является складное стихотворение, а знаком – отпечатанная страница. Бесспорно, если возлюбленная принесёт некое приданое, то это не возбраняется, и так же следует относиться к пенсу, который получит за публикацию поэт. Однако всё это простые случайности – приятные, но не взыскуемые.
– Что ж, – молвил Чарльз, беря с каминной полки две трубки, – полагаю, мы можем считать установленным, что вы здесь не ради места. Давайте выкурим по трубке, и попрошу изложить ваше дело.
Мужчины набили их и закурили, после чего Эбенезер вернулся к своей теме.
– Место меня не заботит, – повторил он, – но что касается работы, то это совсем другой вопрос и самая суть, таков предмет моего визита. Какой у поэта промысел и к какому труду его приспособить? Ради ответа позвольте спросить вас, сэр, простите: знал бы мир что-нибудь об Агамемноне, или неистовом Ахиллесе, или умелом Одиссее, или рогоносце Менелае, или обо всём том цирке, устроенном кичливыми греками и троянцами, если бы великий Гомер не сложил свои стихи? Сколько, по-вашему, сражений более важных сгинуло в пыли истории за неимением поэта, который воспел бы их в веках? Очень многие Елены единожды расцветают весной и нисходят к червям, забытые, но дайте Гомеру живописать её, и кровь закипит от её красоты на двадцать столетий! В чём величие государя, спрошу я вас? В победах на поле боя или на мягком ложе любви? Да хватит поколения, чтобы навсегда забыть о том и другом! Нет, я считаю, что величие не в деяниях, а в рассказах об оных. И кто же о них расскажет? Не историк, ибо он дьявольски дотошен и подмечает, сколько пехотинцев было у Эпаминонда, когда он разбил спартанцев при Левктрах, или какое было крестильное имя у цирюльника Шарлеманя, но его не читает никто, кроме коллег-хроникёров и студентов – одни из зависти, другие по необходимости. Однако поместите деяния и деятеля в руки поэта, и что получится? Гляньте-ка: крючковатый нос выпрямляется, тощая голень обрастает мясом, французская болезнь превращается в пролежень, тёмные дела замутняются, яркие становятся ярче, и целое складывается в гармоничную поэзию, ошеломительную метафору и волнующий стихотворный размер, так что западает в голову подобно «Зелёным рукавам»[67], а сердце трогает, как Писание!
– Ясно, как день, что поэт – полезный член государевой свиты, – сказал Чарльз с улыбкой.
– А то, что верно для государя, верно и для государства, – продолжил Эбенезер, воодушевлённый собственным красноречием. – Чем были бы греки без Гомера, а Рим без Вергилия? Кто воспел бы их славу? Герои умирают, статуи крошатся, империи рушатся, но «Илиада» хохочет над временем, а стих Вергилия по-прежнему поёт ту же истину, что в день, когда был отчеканен. Кто сообщает добродетели привлекательность, а пороку – неприглядность, единолично являя и наставление, и пример? Кто ещё нагибает природу, дабы она соответствовала его фантазии, и ради цели своей изображает людей лучше или хуже? Что поёт, как лирика, восхваляет, как панегирик, скорбит, как элегия, ранит, как гудибрастик[68]?
– Ничто из известного мне, – сказал Чарльз, – и вы вполне убедили меня, что поэт – полезнейший друг и страшный враг для человека. Прошу же, дорогой мой, воздержитесь от продолжения преамбулы и просто изложите ваше дело.
– Отлично, – ответил Эбенезер, утвердив трость меж колен и крепко сжав её рукоять. – Сказали бы вы, сэр, что Мэриленд может похвастаться избытком поэтов?
– Избытком поэтов? – повторил Чарльз и задумчиво пососал трубку. – Ну что же, коли вы спрашиваете, то полагаю, что нет. Нет, поистине я должен признать, entre nous[69], что в Мэриленде не наблюдается избытка поэтов. Ни в малейшей мере. Помилуйте, можно исходить Сент-Мэри-сити майским днём вдоль и поперёк и не встретить ни одного поэта, настолько они редки.
– Как я и предполагал, – заключил Эбенезер. – Зайдёте ли вы так далеко, чтобы допустить даже то, что мне, возможно, когда я обоснуюсь в Мэриленде, будет трудно сыскать четырёх или пятерых таких же плантаторов, с которыми удастся посоперничать в песенных стихах или обменяться поэтическими сочинениями?
– Такое допущение не кажется невозможным, – признал Чарльз.
– Так я и думал. А теперь, сэр, если позволите: окажется ли чрезмерной самонадеянностью и тщеславием с моей стороны предположить, что я стану абсолютно первым, ведущим, беспримерным и подлинно оригинальным поэтом, нога которого ступит на почву Terra Mariae[70]? Наипервейшим, кто окажет внимание Мэрилендской Музе?
– Не собираюсь отрицать, – ответил Чарльз, – что если там существует такая девица, как эта Мэрилендская Муза, то вы вполне сможете претендовать на её девственность.
– Именно! – радостно вскричал Эбенезер. – Только подумайте! Провинция, целый народ – и ничто не воспето! Какие деяния забыты! Какие галантные мужчины и женщины канули в небытие! Святые угодники, мне дурно от этого! Валились деревья, поднимались города, само государство укоренилось в диком краю! Основатели, борцы, триумфаторы! Да это работёнка для Вергилия! Подумайте, милорд, только подумайте: благородный дом Калвертов, баронов Балтиморских – строителей государств, провозвестников света, оплодотворителей глуши! Блистательный дом, и его история всё ещё не прославлена на радость всему миру! Пресвятая Мария, это девственная территория!
– О Мэриленде можно сказать немало хорошего, – согласился Чарльз. – Но откровенно говоря, боюсь, что девственницы там такая же редкость, как поэты.
– Не насмехайтесь, прошу! – взмолился Эбенезер. – Мир ещё не знал такой эпической поэмы! «Мэрилендиада», ей-ей!
– Это как же? – При всей своей иронии Чарльз впал в некоторую задумчивость по ходу взрывных откровений Эбенезера.
– «Мэрилендиада», – повторил тот и продекламировал как бы с заглавной страницы, – «…Эпопея о неэпической эпопее: история благородного дома Чарльза Калверта, Лорда Балтимора и Лорда-Собственника Провинции Мэриленд, относящаяся к героическому основанию сей провинции! Отвага и стойкость поселенцев в борьбе с варварской природой и ужасными туземцами, чтобы вырвать территорию из дикости и превратить её в рай земной! Величие и просвещённость её собственников, которые, как королевские садовники, заронили нежные семена цивилизации в грубую почву и возделывали её так, чтобы плодом явился Мэриленд неописуемой красоты; в густой листве, плодородный, процветающий и культурный; населённый храбрыми мужчинами и добродетельными женщинами – здоровыми, прекрасными и утончёнными; короче говоря, Мэриленд блистательный в прошлом, величественный в настоящем и славный в будущем, ярчайший бриллиант в чистой короне Англии, принятый во владение и управляемый к обоюдной пользе семейством, которому нет равных в известной истории подлунного мира – вся изложенная в героических песенных стихах, отпечатанная на холсте, забранная в кожу, тиснёная золотом…» – тут Эбенезер поклонился, взмахнув касторовой шляпой, – «…и посвящённая Вашему Лордству!»




