- -
- 100%
- +
Освальд вздохнул.
— Бритву я выброшу.
— Не выбрасывай, она нормальная.
— Она старая и тупая. Я куплю тебе новую. И пену. И крем после бритья, который пахнет как... ну, чем там пахнет, я не знаю, я пользуюсь хозяйственным мылом.
Оливер фыркнул, но руку не отнял.
— Будешь учить? — спросил он в стену.
Освальд поднял голову.
— Бриться?
— Ну да.
Отец смотрел на него долго. Слишком долго. Оливер чувствовал этот взгляд на своей макушке и ненавидел себя за то, что покраснел еще сильнее.
— Олли, — сказал Освальд наконец. — Тебе восемь.
— И что?
— Ничего. Просто... знаешь, у тебя еще лет пять есть. А то и десять. Не торопись становиться взрослым.
— А ты не торопись становиться старым, — буркнул Оливер. — У тебя уже седина.
— Где?! — отец дернулся к зеркалу, выпуская его руку.
— Нигде. Шучу.
Освальд замер. Посмотрел на свое отражение, на взлохмаченные волосы, на майку, на боксеры с миньонами.
— Я иду одеваться, — объявил он с достоинством. — А ты... обработай руку. В аптечке зеленка и пластыри. И убери за собой в раковине.
— Сам убери.
— Олли.
— Ладно.
Освальд вышел из ванной.
Оливер выдохнул. Посмотрел на свое отражение — лохматое, красное, с мокрыми глазами.
Дурак, сказал он себе. Дурак дураком. И отец дурак. И бритва дурацкая. И всё.
Он открыл аптечку, нашел зеленку, зашипел от жжения, заклеил порез пластырем с Бэтменом — других не было, это отец купил, «потому что у них скидка была на упаковку».
Надо было умыться, но Оливер вдруг почувствовал, что больше не может находиться в этой ванной. Воздух здесь был спертый, пахло мылом и кровью, и позором.
Он выскочил в коридор.
И наступил на край ковровой дорожки.
Лестница встретила его с привычным равнодушием.
Оливер кубарем скатился вниз, успев подумать: только не это, господи, только не снова — и приземлился на пятую точку прямо в прихожей.
Сверху донеслось:
— Олли, ты жив?
— Да!
— Сильно ушибся?
— Нет!
— Помочь встать?
— НЕ ЛЕЗЬ!
Оливер сидел на холодном полу в носках, прижимая к груди заклеенную Бэтменом руку, и смотрел на входную дверь.
Из кухни пахло вчерашней пиццей и остывшим кофе.
Сверху отец, наверное, улыбался.
Оливер закрыл глаза.
Ненавижу этот дом, подумал он. Ненавижу эту лестницу. Ненавижу, что он не злится.
Ненавижу, что он всегда смеется, когда мне больно.
Ненавижу, что я знаю — он смеется не надо мной. Он просто рад, что я жив.
Ненавижу.
Ненавижу.
Он посидел еще минуту. Потом встал, отряхнул штаны и пошел на кухню.
На столе лежала записка, прижатая солонкой.
Почерк у отца был ужасный, каракули прыгали в разные стороны.
«Олли. Я пошел в аптеку за нормальным станком и пластырями без супергероев (ты же говорил, что уже взрослый). Блинчики в микроволновке. Если будешь сбегать из дома — надень куртку, на улице ветер. У тебя ничего не растет на руках, это нормально. У меня тоже в 8 ничего не росло.
Оливер сложил записку вчетверо и сунул в карман джинсов.
Достал блинчики из микроволновки.
Съел три штуки, даже не заметив вкуса.
— Дурак, — сказал он пустой кухне. — Взрослый дурак с дурацкой улыбкой.
За окном начиналось утро. Солнце подсвечивало шторы.
Оливер сидел за столом, крутил в пальцах пластырь с Бэтменом и ждал, когда хлопнет входная дверь.
Оливер зашел на школьный двор.
Обычно здесь было шумно. Обычно он сам был частью этого шума — в центре стайки мальчишек, громче всех, быстрее всех, первый на горку, первый в футбол, первый на спор.
Сегодня он шел молча.
— Дейвис! Олли! Ты чего такой кислый?
Голос принадлежал Коулу, его соседу по парте. Коул был рыжий, веснушчатый и никогда не замечал настроения других людей.
— Нормально, — сказал Оливер.
— Идешь на осмотр?
— Ага.
— Повезло, нас, мальчиков, первой парой. Девчонки только после обеда пойдут, а мы уже свободны. Го в футбол потом?
— Посмотрим.
Коул уставился на него.
— Ты заболел, что ли? Голос как у робота.
Оливер пожал плечами.
Коул пожал плечами в ответ и убежал — догонять кого-то из параллельного класса.
Запах спирта и бумаги.
Оливер ненавидел этот запах. От него всегда хотелось чихнуть и одновременно сжаться в комок, стать маленьким-маленьким, чтобы тебя никто не видел.
Медсестра, миссис Хоффман, была старой, сухой и говорила так, будто у нее во рту перекатывались леденцы. Она уже двадцать лет работала в этой школе и, кажется, помнила еще родителей нынешних учеников.
— Смит, Джексон, Браун, Вонг...
Оливер стоял у стены, прислонившись плечом к холодным бежевым панелям. Список фамилий шел по алфавиту, и его — Дейвис — должен был быть где-то в начале.
Должен был.
— Картер, Ли, Мартинес...
Он смотрел в пол. На линолеуме было темное пятно, похожее на вопросительный знак.
Я не слышу. Я вообще ничего не слышу. У меня уши заложило. Я, наверное, заболел. Надо домой.
— Миллер, Окойе, Патель...
Рядом сопели мальчишки. Кто-то толкался локтями, кто-то шептался про футбол.
Обычно Оливер тоже толкался. Обычно он был в центре, со всеми, громкий, заметный.
Сейчас ему хотелось стать частью стены.
— Родригес, Санчес, Томпсон...
Фамилия Томпсон прозвучала как удар гонга. После Томпсона должен был быть Уильямс, но Уильямс болел, и тогда...
— ...
Миссис Хоффман замолчала, переворачивая страницу.
— Все, — сказала она. — Кого я пропустила? Поднимите руки.
Оливер приклеил взгляд к пятну на линолеуме.
Рядом зашевелились. Кто-то сзади ткнул его в спину.
— Дейвис, ты че, глухой? Тебя не назвали.
— Не слышал, — выдавил Оливер.
— Ну так иди, она ждет.
Медсестра уже смотрела прямо на него. Очки блестели, губы сжаты в тонкую линию.
— Оливер Дейвис?
Он отлепился от стены.
Подошел.
Кабинет был маленький, а очередь из мальчишек — длинная, но Оливеру казалось, что сейчас в комнате только он, старуха Хоффман и этот проклятый ростомер.
— Встань сюда. Спина прямо. Смотри вперед.
Металлическая планка опустилась на макушку. Холодная. Оливер зажмурился.
— Сто тридцать два с половиной. Хороший рост для твоего возраста. Хм, даже выше среднего.
Оливер кивнул, не открывая глаз.
— Весы. Разуйся.
Он разулся. Встал на холодный металл. Стрелка дернулась.
— Двадцать семь и четыре. Тоже норма. Хорошо питаешься?
— Да, мэм.
Дурак меня кормит. Блинчики. Пицца. Макароны с сыром, хотя я говорил, что уже не маленький для детских макарон.
— Руки дай.
Оливер замер.
— Я сказала, руки.
Он протянул правую. На запястье — ничего. На предплечье — пластырь с Бэтменом, который он приклеил сверху на отцовский, чтобы не видно было пореза.
Миссис Хоффман взяла его руку сухими пальцами.

— Что это?
— Порезался.
— Чем?
— Бритвой.
Пауза.
Медсестра подняла на него глаза поверх очков. Взгляд был тяжелый, как мокрое одеяло.
— Ты брился?
— Нет. То есть да. То есть...
Я хотел попробовать.
— В восемь лет?
— Мне почти девять.
— Оливер, — она говорила медленно, будто он был умственно отсталым. — Ты умеешь обращаться с бритвой?
— Нет, мэм.
— Это я вижу.
Она отогнула край пластыря. Под ним был аккуратный, ровный порез — Освальд обработал его, перевязал, даже бинт наложил профессионально, потому что «я врач, Олли, я знаю, как это делать».
Медсестра смотрела на порез.
Потом на пластырь с Бэтменом.
Потом снова на Оливера.
— Подожди здесь, — сказала она.
Оливер ждал.
За дверью кабинета шумели мальчишки — осмотр закончился, всех отпустили на обед. Доносились крики с футбольного поля, смех, топот.
А Оливер сидел на жестком стуле возле стола миссис Хоффман и смотрел на телефонный аппарат.
Старенький, бежевый, с пыльной трубкой и длинным витым шнуром.
Миссис Хоффман листала журнал.
— Дейвис, — сказала она, не поднимая головы. — Номер родителей.
— У меня только папа.
— Номер отца.
Оливер продиктовал.
Он знал этот номер наизусть. Освальд заставил выучить в первый же день — «на случай, если потеряешься, если что-то случится, если я тебе понадоблюсь, Олли, ты должен позвонить мне сразу, слышишь, сразу».
Дурак. Кому я позвоню. Я же мужик уже почти.
Миссис Хоффман набирала цифру за цифрой.
Диск вращался медленно, с механическим шорохом.
Один... четыре... пять...
Оливер смотрел на диск и чувствовал, как щеки начинают гореть.
Ну вот зачем. Зачем ты мне купил эти дурацкие пластыри. Зачем ты вообще встал сегодня в шесть утра и полез в ванную. Зачем ты смеялся. Зачем я сказал про седину. Зачем ты носишь боксеры с миньонами.
Семь... два... три...
Он представил, как отец берет трубку.
Освальд всегда отвечает странно. Не как нормальные родители. Он не говорит «алло» сухим деловым тоном. Он тянет: «Да-а?» — будто ему только что позвонил старый друг, а не неизвестный номер.
Или еще хуже: он отвечает, как врач. Спокойно, ровно: «Дейвис слушает». А потом, когда узнает, что звонят из школы, его голос сразу становится выше. Встревоженный. Как у мамочки из сериалов, которые бабушка смотрела днем.
Он скажет: «Что с Олли? Он в порядке? С ним всё хорошо? Пожалуйста, скажите, что с ним всё хорошо».
Перед всей школой.
Перед медсестрой.
Перед этими дурацкими стенами.
Восемь... ноль...
— Соединяю, — сказала миссис Хоффман.
Оливер зажмурился.
В трубке затрещало, щелкнуло — и на том конце ответили.
Голос был сонный, слегка хриплый, будто человека только что разбудили.
— Да-а? — сказал Освальд. — Кто это?
Оливер открыл глаза.
Посмотрел на диск телефона.
На бежевый корпус.
На витой шнур, который тянулся от трубки к аппарату.
Миссис Хоффман открыла рот, чтобы заговорить.
Не надо, хотел крикнуть Оливер. Не говори ему. Не надо. Он примчится. Он будет улыбаться. Он скажет что-нибудь дурацкое про пластыри или про то, что я вчера съел три блинчика. Он опозорит меня. Опозорит. Опозорит...
— Мистер Дейвис? — сказала миссис Хоффман. — Это школьный медицинский кабинет. Беспокоит медсестра Хоффман. Ваш сын, Оливер...
Глава 4
Неправильный родитель
Миссис Хоффман сделала паузу. Освальд на том конце что-то коротко ответил — Оливер не слышал слов, только вибрацию голоса, слишком быструю, слишком живую.
Миссис Хоффман слушала. Ее лицо оставалось неподвижным.
— Да, с ним все в порядке физически. Нет, ничего серьезного. Речь о другом.
Пауза.
— Ваш сын пришел в школу с порезами на руках. Он утверждает, что пытался бриться. В восемь лет. Я обязана сообщить вам, что это...
Она запнулась.
— ...небезопасно.
Оливер смотрел в пол. Пятно в форме вопросительного знака расплывалось перед глазами.
— Да, я понимаю, что вы врач, — голос миссис Хоффман стал чуть суше. — Но это не отменяет факта. Ребенок взял в руки бритву, не имея представления о технике безопасности. Если бы порез был глубже...
Она слушала.
Оливер слышал только треск и далекий, приглушенный голос отца. Слишком быстрый. Слишком взволнованный. Освальд всегда говорил быстро, когда нервничал — Оливер заметил это еще в первую неделю.
Он оправдывается, понял Оливер. Перед этой старой каргой оправдывается. За меня. За бритву. За то, что не уследил.
Стыд жег горло.
Миссис Хоффман снова заговорила:
— Мистер Дейвис, я не ставлю вам диагноз. Я констатирую: у вашего сына свежая травма, полученная в результате небезопасного обращения с острым предметом. В домашних условиях. Пока вы, предположительно, спали.
Пауза.
Голос в трубке что-то быстро-быстро-быстро.
И вдруг — тишина.
Оливер поднял голову.
Миссис Хоффман молчала. Она слушала — и лицо ее менялось. Сухое раздражение медленно сползало, сменяясь чем-то другим. Не уважением. Скорее — вынужденным признанием.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Да. Я понимаю.
Оливер замер.
— Нет, этого достаточно. Вы врач, вы понимаете риски. Я просто обязана была уведомить.
Она слушала еще несколько секунд. Кивнула, будто собеседник мог ее видеть.
— Хорошо. Я передам.
Она положила трубку.
Повернулась к Оливеру.
— Твой отец сказал, — голос ее был ровным, официальным, — что поговорит с тобой дома. И примет меры.
Оливер сглотнул.
Внутри что-то оборвалось и ухнуло вниз, в живот, тяжелым холодным камнем.
Примет меры.
Бабушка всегда так говорила. «Я приму меры, Оливер». Это значило — остаться без ужина. Это значило — стоять в углу два часа. Это значило — неделю без телевизора и «ты сам виноват, я тебя предупреждала».
Примет меры.
Он представил лицо отца. Не улыбающееся. Не дурацкое, с майкой набекрень. Другое. Серьезное. Строгое. Каким он никогда не был.
Он злится. Конечно, он злится. Я взял его бритву. Я порезался. Я опозорил его перед всей школой.
Он меня выгонит.
Он отправит обратно к бабушке.
Он...
— Дейвис, — голос миссис Хоффман разрезал мысли. — Ты меня слышишь?
Оливер дернулся.
— Да, мэм.
— Иди на уроки. У тебя математика?
— Английский.
— Тем более. Опоздаешь — получишь замечание.
Она уже смотрела в журнал, переворачивая страницу. Аудиенция окончена. Он больше не пациент, не проблема, не случай. Он снова просто ученик третьего класса, который должен быть на английском.
— Но... — Оливер не узнал свой голос. Тонкий, чужой. — Вы сказали, папа... он...
— Вечером, — отрезала миссис Хоффман, не поднимая головы. — Дома. Отец с тобой поговорит. Объяснит всё. В строгом формате. А сейчас — иди.
Она махнула рукой в сторону двери. Жест был точный, экономный — выметайся, ребенок, у меня работа.
Оливер встал.
Ноги не слушались. Колени были ватные, ладони вспотели, и пластырь с Бэтменом на руке вдруг показался огромным, кричащим, позорным.
Он дошел до двери.
Остановился.
Обернулся.
Миссис Хоффман уже не смотрела на него. Она писала что-то в своем журнале, сухая, прямая, неумолимая.
В строгом формате.
Оливер вышел в коридор.
За дверью было шумно, солнечно, пахло школьным обедом — дешевыми сосисками и подливкой. Где-то смеялись. Кто-то пробежал мимо, толкнул плечом, даже не извинился.
Оливер стоял у стены, прижимая к груди рюкзак, и смотрел на часы.
До конца уроков — три часа.
Три часа до того, как он пойдет домой.
Три часа до того, как отец — веселый, добрый, причудливый отец, который никогда не злился, никогда не кричал, никогда не наказывал, — скажет ему: «Олли, нам нужно поговорить».
Три часа до «строгого формата».
Я не хочу домой, подумал Оливер.
Я хочу, чтобы он снова смеялся.
Я хочу, чтобы он сказал, что бритва дурацкая, и купил новую.
Я хочу, чтобы он забыл.
Но он не забудет. Он врач. Он принял меры. Он теперь будет серьезным.
И это я виноват.
В конце коридора хлопнула дверь класса. Миссис Томпсон, учительница английского, высунулась в коридор:
— Оливер Дейвис! Ты идешь или будешь стоять там до вечера?
Оливер пошел.
Он не помнил, как открыл дверь, как сел за парту, как достал учебник. Буквы расплывались. Голос учительницы доносился будто из-под воды.
— Оливер? Ты слышал вопрос? Прошедшее время глагола «go»?
— Went, — сказал он в парту.
— Правильно. А теперь внимание на доску...
Оливер смотрел на доску и не видел ничего.
Вечером. Папа поговорит. В строгом формате.
Что значит «строгий формат»?
Он будет кричать?
Он вообще умеет кричать?
Он будет молчать?
Это хуже.
Бабушка молчала перед тем, как запереть в комнате. Она смотрела. Долго. Потом говорила: «Иди, подумай о своем поведении».
Отец тоже будет смотреть?
Он будет разочарован?
Разочарование — хуже злости.
Оливер сжал ручку так, что она хрустнула.
Рядом зашептались. Кто-то толкнул под партой ногой — эй, Дейвис, ты че, уснул?
Он не ответил.
Он считал минуты.
Пятый урок. Звонок.
Оливер собрал рюкзак медленнее всех. Застегнул молнию. Перекинул лямку через плечо.
Выходить не хотелось.
— Дейвис, тебя папа ждет? — крикнул кто-то из мальчишек. — Или сам дойдешь?
— Сам, — сказал Оливер.
Он вышел из школы.
На улице моросил мелкий, противный дождь. Сентябрь, причём только начало сентября. Серое небо, серый асфальт, серая дорога домой.
Оливер шел медленно.
Он знал, что отец уже дома. Освальд работал удаленно — «временно», как он говорил, «пока Оливер не привыкнет». Он всегда был дома. Всегда встречал. Всегда улыбался.
Сегодня не встретит. Сегодня не улыбнется.
Сегодня у него «строгий формат».
Оливер остановился у калитки.
Зеленый двухэтажный дом. Свет на кухне горел.
За шторой двигалась тень.
Он там. Ждет.
Принимает меры.
Оливер положил ладонь на холодную щеколду.
И замер.
Внутри, под ребрами, билось что-то маленькое и испуганное. Не тот Оливер, который грубил отцу за завтраком. Не тот, который закатывал глаза на дурацкие шутки. Другой. Тот, который три недели назад впервые переступил порог этого дома и боялся, что его выгонят через пять минут.
Я не хотел тебя подводить, подумал он, глядя на свет в окне.
Я просто... я просто хотел быть нормальным.
Я просто хотел, чтобы у меня ничего не росло на руках.
Я просто...
Щеколда щелкнула. Калитка открылась.
Оливер вошел во двор.
В прихожей горел свет. Пахло чем-то — не едой, нет. Какими-то духами? Освежителем воздуха? Отец иногда брызгал эту ерунду, когда думал, что в доме «надо создать уют».
Уют. Сейчас будет уют. Строгий формат. Меры.
Оливер снял кеды. Поставил их ровно — сам не заметил как. Бабушка всегда заставляла ставить обувь ровно.
Из гостиной доносились звуки телевизора.
Не новости. Не документалка про животных, которую отец иногда включал. Какая-то дурацкая реклама, где закадровый голос надрывно расхваливал средство для прочистки труб.
Он смотрит телевизор.
Он ждет меня и смотрит телевизор.
Может, он забыл?
Нет. Не забыл. Он сказал «приму меры». Врачи не забывают.
Оливер сделал шаг в гостиную.
Освальд лежал на диване.
Не сидел с суровым лицом, сложив руки на груди. Не мерил шагами комнату, готовя строгую речь. Он лежал. Животом вниз. Одна нога свешивалась на пол, вторая уютно покоилась на подушке. Рубашка — красная, конечно — задралась на спине, открывая полоску поясницы.
Телевизор бормотал про супер-впитывающие салфетки.
— А, Олли, — сказал Освальд, не оборачиваясь. Голос был сонный, расслабленный. — Ты пришел?
Оливер замер в дверях.
— Я... да.
— Слушай, мне готовить было лень, я из магазина заказал. Суши через двадцать минут будут. Ты же любишь те, с угрем?
Оливер не ответил.
Освальд приподнялся на локте, обернулся.
— Олли? Ты чего в дверях стоишь, проходи.
Он улыбнулся.
Обычной своей улыбкой. Дурацкой. Легкой. Беззаботной.
И Оливера прорвало.
Не наружу — внутрь. В груди что-то сжалось, перекрутилось узлом. Злость. Облегчение. Недоверие.
Он улыбается. Он лежит на диване. Он заказал суши. Он забыл? Нет. Он не забыл. Он просто...
Освальд встал.
Потянулся — хрустнул позвоночником, задрал руки вверх, майка поехала, открывая живот.
— Угря будешь? Или только роллы с огурцом? Я, кстати, взял еще те, острые, но ты, наверное, не будешь...
Он сделал шаг к Оливеру.
Оливер шагнул назад.
Освальд остановился.
— Олли?
— Ты сказал, — голос Оливера сел. Пришлось откашляться, чтобы продолжить. — Ты сказал медсестре. По телефону.
Освальд моргнул.
— Что сказал?
— Что... — Оливер сглотнул. — Что примешь меры. Что поговоришь со мной. В строгом формате.
Пауза.
Освальд смотрел на него. Глаза у него были карие, сейчас — без желтизны, обычные. И в них не было строгости.
В них было что-то другое. Растерянность? Понимание?
— Олли, — сказал он наконец. — Ну надо же было ей что-то ответить.
Оливер замер.
— Что?
— Чтобы отвязалась. — Освальд пожал плечами — легко, небрежно, будто речь шла о погоде. — Она же ждала, что я буду оправдываться или ругаться. А я сказал то, что она хотела услышать. «Приму меры», «поговорю», «строгий формат». Она отстала.
Он говорил это так просто. Так обыденно.
Как будто не было этих трех часов. Как будто Оливер не сидел на английском, не слышал слов, не считал минуты до казни.
— Ты... — Оливер не находил слов. — Ты соврал?
— Я дипломатично вышел из ситуации, — поправил Освальд.
— Ты соврал медсестре.
— Я соврал медсестре. Да.
Оливер смотрел на него.
Освальд стоял в двух шагах, в своей красной рубашке, с растрепанными волосами, с этой дурацкой полуулыбкой. Он только что признался во лжи — и ему не было стыдно.
— И... — Оливер снова сглотнул. — И всё? Никаких мер?
— А какие меры? — Освальд искренне удивился. — Выбросить бритву? Я выбросил. Купить нормальный станок? Я купил, в шкафчике лежит. Научить тебя бриться, когда придет время? Научу. Какие еще меры?
— Но ты сказал...
— Олли.
Освальд сделал еще шаг.
Оливер снова отступил. Спина уперлась в дверной косяк. Дальше некуда.
— Не буду я тебя ругать, — сказал Освальд просто. — А уж тем более наказывать. У меня своих дел знаешь сколько.
— Каких дел? — вырвалось у Оливера. — Ты на диване лежал!
— Я думал!
— О чем?

— О суши! — Освальд улыбнулся во весь рот. — Решал, брать с угрем или с лососем. Это ответственное решение, между прочим.
Оливер открыл рот.
Закрыл.
В груди что-то отпустило — резко, болезненно, как застывшая мышца, которую наконец размяли.
Он не знал, смеяться ему или плакать.
— Ты... — выдавил он. — Ты вообще... как с тобой можно серьезно?
— Никак, — согласился Освальд. — Я несерьезный человек. Только сейчас понял? Поздновато, Олли, ты уже два дня тут живешь.
Он протянул руку.
Оливер дернулся, но не увернулся.
Ладонь отца легла ему на макушку. Теплая. Немного влажная — наверное, только что руки мыл. Пальцы запутались в волосах, взлохматили, растрепали еще больше.
— Идем есть, — сказал Освальд. — Суши стынут, курьер уже звонил, я дверь не открыл, сказал, положите на крыльцо. А ты стоишь тут, в дверях, как неприкаянный.
Он потрепал Оливера по голове.
Еще раз.
Еще.
— Хватит! — Оливер дернулся, выныривая из-под ладони. — Я тебе не собака!
— А кто сказал, что собак гладят? Я тебя как сына.
— У меня план такой: гладить, кормить суши, покупать бритвы, когда вырастут усы. Всё. Остальное — не мое.
Освальд развернулся и пошел к входной двери — открывать, забирать заказ.
Оливер остался стоять в дверях гостиной.
На полу валялся пульт от телевизора. На экране все еще шла реклама — теперь какого-то шампуня. За окном моросил дождь. На кухне щелкнул чайник — отец поставил его греться, автоматически, даже не думая.
Освальд вернулся с коробкой суши, поставил на журнальный столик, плюхнулся на диван.
— Олли! Иди есть, остынет!
Оливер не двинулся.
Он смотрел на отца, который уже открывал крышку, выуживал палочки, примеривался к роллу с угрем. На лице у Освальда было написано полное, абсолютное, безмятежное счастье.
— Ты правда не будешь меня ругать? — спросил Оливер.
Освальд поднял голову.
— А ты правда думаешь, что я умею ругать?
Пауза.
— Нет, — сказал Оливер. — Не умеешь.
— Вот. А ты переживал.
Он сунул ролл в рот, зажмурился от удовольствия.
— М-м-м, Олли, это божественно. Иди сюда, пока я всё не съел.
Оливер сделал шаг.
Потом еще один.
Он сел на диван, на самый край, взял палочки. Разломил — неуклюже, одна палочка упала на пол.




