- -
- 100%
- +
- Луйк?
Внешность людей с годами меняется, но голос почему-то остается тем же. Одноклассник Ивар Юмисея, сценарист и подлец, враг номер один. «Луйк – агент КГБ, как бы его иначе выпустили из страны?» Подобного рода слухи эта скотина распространяла о нем, о члене организации «Молодой эстонец», и он не мог даже опровергнуть подлый навет, ибо настоящая причина поездки на Запад должна была оставаться тайной. И теперь, через столько лет, этот негодяй звонит ему домой, как будто ничего не случилось. Какая наглость! Чего он хочет? Попросить прощенья? Ну уж нет!
Две силы боролись внутри Луйка: любопытство и чувство чести. Победило последнее.
- Алло, - повторил он мягко, - алло, я вас не слышу.
- Луйк? Алло, Луйк, это я, Юмисея!
- Алло, я вас не слышу!.. Нажмите на кнопку.
Добавив это устаревшую и одновременно садистическую рекомендацию (подумай сам, Юмисея, на какую кнопку нажать!), Луйк положил трубку, вытащил из розетки вилку, чтобы избежать дальнейших поползновений нарушить его покой, и наверняка потратил бы следующие десять минут на бесполезные попытки угадать, чего Юмисея от него хотел, если б не заметил на паркете как раз рядом под тем местом, где поблескивала окруженная грязными обоями телефонная розетка, тихо и достойно ожидающую своего часа темную бутылку пива. Конечно же, он поставил ее туда, чтобы выпить перед сном, но с ним случилось то, что происходило всякий раз, когда столь любимый ослами мягкий и пушистый плед мейд ин Чили, укутывал его утомленную плоть: мир реальных напитков немедленно переставал для него существовать, сменившись ласками гурий или кошмарами, напоминавшими голливудские фильмы.
Да здравствует святой черт и его трапеза, подумал Луйк приподнято. Если как следует обшарить холодильник, возможно, удастся даже найти закуску. Он поднял бутылку и с сомнением огляделся. Конечно, ужинать было бы удобней за нормальным большим и высоким обеденным столом, но именно такой предмет мебели в хозяйстве Луйка отсутствовал – папа Харальд, уходя по-английски от маман Линды, взял с собой только обстановку кабинета, что кстати, было совершенно излишним джентльменством, ибо покинутая супруга все равно ела на кухне. За маленьким круглым столиком, рядом с которым Луйк только что наслаждался сигарилло, папа играл в преферанс с приятелями, в прежние времена, разумеется, но и теперь это изящное произведение столярного искусства, как после давних особенно азартных партий, было покрыто толстым слоем любимого вещественного доказательства частых детективов, а именно, пеплом. На самом деле, отходам курения следовало сосредоточиться в маленькой деревянной тарелке черного цвета, которую держала меж своих бедер вскинувшая в экстазе руки над головой керамическая негритянка (кич, но мил сердцу, все же подарок Эё), однако тарелка была давно полна окурков, которые вываливались через край, подобно вермишели в тех случаях, когда Луйк, героически игнорируя половые признаки, варил суп из пакета. Пиво за таким серо-серебрившимся столом еще как-то можно было выпить, но утолить голод – об этом не могло быть и речи, в вопросах гигиены Луйк был строг, отличая поэтический беспорядок от элементарной грязи. С печалью он подумал о минувших веках, когда уборка не входила в число забот господина, ибо у того имелись слуги, которые подметали, чистили, выбивали ковры, полировали обувь и гладили. Сам Луйк застал лишь жалкие остатки подобного жизнеустройства в лице домработницы советского времени, наем которой маман выставила в качестве предварительного условия брака – дочь деревенского аптекаря была изрядной госпожой и долго колебалась перед тем, как согласиться принять предложение хромого профессора архитектуры, видя в этом для себя откровенный мезальянс. Когда домработница спустя немалое число лет неожиданно умерла, это было страшным ударом не только для маман, которой приходилось стоять у плиты, пока папа искал замену, но и для Луйка, еще долго не выносившего запаха оладий – ничего другого маман готовить не умела.
Теперь, когда советская власть удалилась по дороге, по которой, как говорится, суждено пройти всякому смертному, каждый снова получил право эксплуатировать ближнего, но по иронии судьбы за минувшие годы в мире произошли большие изменения, рабочая сила становилась все дороже, и даже весьма богатые холостяки сами жарили себе бифштексы. Наверняка для цивилизации это был тупиковый путь, поскольку бывшие слуги не умели употребить завоеванную свободу на что-либо дельное, они только торговали и транжирили, торговали и транжирили, как запрограммированные, а в минуты отдыха отнюдь не читали «Критику чистого разума», а смотрели мыльную оперу. Луйк сам бы с удовольствием ознакомился с классическим произведением философа из Кенигсберга, однако эта книга до сих пор, увы, не была переведена на эстонский язык. Да и не переведут ее, подумал он, по крайней мере, до тех пор, пока бунт масс не будет подавлен, и демократию снова не сменит немного модернизированный феодализм. В том, что история однажды вернется в нормальное русло, Луйк не сомневался, ибо по сравнению с нынешней вакханалией идиотов прошлое, в котором каждый знал свое место, конюх убирал за лошадьми, садовник поливал розовые кусты, а профессор сидел на веранде и думал, казалось совершенным. У общественной формации, построенной на иерархии, было только одно слабое место: чтобы наслаждаться ее преимуществами, следовало сначала родиться профессором или, по крайней мере, профессорским сыном. Луйк попытался представить, что с ним сталось бы, если бы он появился на свет, например, в семье кучера, но фантазия ему служить отказалась. Он чувствовал, что имеет больше общего с конем, нежели с кучером. Даже страх перед КГБ не мог бы его заставить принести тряпку и вытереть пыль с этого элегантного полированного столика, за которым папа Харальд с приятелями любил смаковать армянский коньяк, объявлять вист и мизер и ругать женщин. Но поужинать каким-то образом все-таки следовало, желудок уже недовольно урчал, и Луйк разрешил дилемму наипростейшим образом: переставил негритянку вместе с окурками на полку, вдохнул в легкие побольше воздуха и, словно бог ветра, более или менее сдул пепел со стола. Затем открыл нижний ящик буфета, извлек оттуда последнюю чистую скатерть и накрыл ею темную поверхность, на которой все еще просматривались серые полосы и пятна. Неизбежное варварство, самым очевидным последствием которого был резкий рост расходов на прачечную – в том, что касалось скатертей, он Леде не доверял.
Кухня, куда Луйк затем отправился, вызвала в нем вспышку полного отчаянья. Шпенглер, увидев ее, переписал бы свое произведение с начала до конца – вот где по-настоящему закатывалась Европа! Он стал даже жалеть, что не встретил на лестнице Потта, пусть даже руки соседа дрожали, и его нельзя было подпускать к раковине, где уже неопределенно долго скапливались последние сохранившиеся элементы кузнецовского сервиза, он, по крайней мере, мог вынести набитый доверху мешок с мусором и добыть себе деньги на пиво, выменяв на них армаду пустых бутылок, которая воинственно задребезжала, когда Луйк движением двери опрокинул, словно «Эстонию», их флагман. Цивилизация гибнет, когда эсквайр уже не в силах содержать кухню в чистоте, подумал Луйк. Но что делать? Брак, как показала практика, только удвоил бы количество грязной посуды... Подавив силой воли охватившее его уныние, Луйк опустился на корточки, дернул рукоятку холодильника ноевых времен с силой к себе и мгновение спустя от восторга чуть не запел с руладами и переливами на тирольский лад: за ополовиненной бутылкой кетчупа, перепачканной жиром пачкой маргарина, банкой горчицы и миской дурно пахнувшей кислой капусты лежало нечто, о существовании чего он совсем забыл. Кусочек рокфора, почти такой же маленький, как его шанс попасть в антологию эстонской поэзии – однако достаточный, чтобы смастерить два или даже три бутерброда. Луйк попытался вспомнить, какому неожиданному наитию он обязан этой гениальной покупкой, но сложные будни госслужащего не пожелали раскрыть свою тайну. Наверняка это случилось перед командировкой в Нарву, а поскольку туда его отправили сразу после того, как он вернулся с хутора, то рокфору должно было быть дней, по меньшей мере, десять. Ну и что? Не мог же он заплесневеть!
Радостно вернувшись с добычей в комнату, Луйк подошел к буфету и открыл верхнюю закругленную стеклянную дверцу. Все можно было понять – и то, что папа Харальд коллекционировал антикварные книги и картины, и что мебель, обыкновенную и кожаную, да даже приборы для бритья и керосиновые лампы, но то, что он собирал посуду, представлялось непостижимым. В подобном увлечении было нечто до мозга костей женское, скорее, фарфор и хрусталь должна была закупать мама Линда, громкогласно требуя у мужа денег на свои причуды, но маман только молола языком в кафе и била дома посуду, ту самую, на добывание которой ее муж тратил столько времени и денег. Да, разрушительная деятельность всегда проще созидательной, и Луйк был убежден, что глупую поговорку насчет счастья, которое якобы приносит битье тарелок, придумали истеричные женщины, дабы оправдать свои свинства. Пап стискивал зубы, извлекал из ящика стола баночку с клеем или, если крушение было полным и окончательным, брался за щетку и совок, но, не считаясь с понесенными потерями, продолжал в том же духе, забивая полки и ящики буфета все новыми тарелками для супа и жаркого, рюмками и бокалами, и, конечно, столовым серебром. Особенно коллекционирование набрало ход после того, как папа сбежал от супружницы – причина бегства объяснений не требовала. Наконец посуды стало столько, что в квартиру она уже не вмещалась, и после отцовской смерти Луйк перевез часть сервизов на хутор дедушки Юлиуса, где теперь некогда бездомный приятель Тылласепп ел овсяную кашу на баварском фарфоре.
Соорудив на столе натюрморт с пивом и рокфором, Луйк впился зубами в бутерброд (на кухне для полного счастья нашелся даже кусок хлеба) и снова подумал о отце, которого однажды, возвращаясь из школы, видел на скамейке в парке недалеко от дома, разложив на коленях кусок бумаги, тот торопливо что-то ел. Стесняясь, что отец вот так, как бродяга, перекусывает на улице, Луйк обогнул его скамейку, стараясь держаться поотдаль, о чем он сегодня глубоко сожалел. Ибо он превосходно знал, знал уже тогда, что именно выгнало папу Харальда на улицу, он ведь не однажды слышал голос мамар Линды, орущей, как заправский тюремный надзиратель: «Если ты никак не можешь обойтись без своей вонючей плесени, иди в туалет и ешь ее там, на стол я эту гадость поставить не позволю!» И сейчас ему было стыдно вдвойне, ибо он вынужден был себе признаться, что ребенком и сам морщился при виде рокфора – вкус у человека развивается еще медленнее, чем сексуальная функция. Жалко же было ему папу уже тогда, так что когда тот наконец ушел из дому (сам Луйк в то время учился в Питере), он расценил отцовский поступок, как вполне адекватный Удивление или, скорее, восхищение у него вызвал лишь способ, каким отец матери сделал, по выражению русских, ручкой: хоть он и взял с собой на новую квартиру только обстановку кабинета, но зато всю, до последней кнопки. «Даже гвозди вытащил из стены, чтобы они мне не достались!» - кричала маман Линда истерично, когда Луйк, получив от нее телеграмму, прибыл домой, покинув жаркие объятья сеньориты Долорес. Таким образом мать хотела восстановить его против родителя, но результат обманул ее надежды, Луйк, правда, лицемерно вздыхал и утешал маман, но в душе злорадствовал, так тебе, мамочка, и надо, разве ты мало измывалась над отцом.
Пиво подействовало отупляюще, и Луйк неожиданно зевнул. Он посмотрел на часы, теоретически ложиться спать было еще рановато, но привыкнув жить, как эскимосский охотник на тюленей, который ест тогда, когда появится еда, и спит, когда закрываются глаза, Луйк не стал противиться велению своего естества. Вставая, он зацепился взглядом за «Верблюда» и, как всегда, удивился удивительному сходству животного со спикером. Его занимал только один вопрос: кто от кого произошел, спикер от верблюда или наоборот, иначе говоря, соответствует ли учение Дарвина истине и в отношении направления эволюции. Если да, и люди произошли от животных, в таком случае мир по своей сути был явлением регрессивным, а если нет, то прогрессивным, ибо в том, что животные лучше, умнее и красивее людей, сомневаться не стоило.
Так ли думал и тот восточный философ, за произведением которого Луйк протянул руку, когда плед мейд ин Чили накрыл его усталые члены, могло выясниться сегодня, а могло и остаться от него тайной еще надолго. Высокую полезность Конфуция было невозможно переоценить, полстраницы всегда хватало с лихвой, чтобы квартира папы Харальда заполнилась сладким храпом молодого хозяина.
Глава четвертая
ТИГР
Луйк проснулся с омерзительным чувством, что кто-то на него смотрит. Вечером он забыл задернуть гардины, и теперь проникающий в комнату свет окрашивал помещение в дагерротипные коричневые тона. Фильмы ужасов Луйк не любил (его жизнь и так сильно напоминала триллер), что спасало его от модных страхов a la ночью кто-то тайком проник в квартиру. Он поискал взглядом, откуда идет импульс, и заметил «Тигра». Тот лежал неподвижно и пристально смотрел, казалось, даже с каким-то странным презрением, на Луйка. У него возникло желание спрятаться, стать невидимым, и в попытке освободиться от гипноза хищника, Луйк повернул голову туда, где, расставив ноги и обольстительно закинув руки за голову, на дешевой кровати устроилась «Парижская шлюха»5. Но мясистые бедра и чернеющий бугорок Венеры, которые обычно вызывали желание позвонить Оттилии на работу, сегодня никакого возбуждения не породили.
«И чего он от меня хочет?» – подумал Луйк, бросив еще один беглый взгляд на тигра, чьи полосы в предрассветном сумраке сливались в одну волнообразную линию, а затем протянул руку за последней сигариллой. Разумеется, курить до завтрака и даже до чашки кофе было очень вредно, но ничего не поделаешь – нервы. «Неужели от одиночества, кризиса среднего возраста или что они еще там говорят? – подумал Луйк. – Если так, то мне ничего не остается, как вернуться в Удмуртию за женой».
И вдруг его как током ударило. Сильвер!
Конечно, во всем виновата должность – она выжала из него все соки и даже заставила забыть о брате! Сильвер уже почти полгода, как умер, а Луйк жил так, будто ничего не произошло; и даже случались дни, например, вчера, когда это событие, ужас которого усиливало то обстоятельство, что брат избрал для ухода из этого мира такой противоестественный способ, как самоубийство, ни разу не вспомнилось. Если бы он был таким же свободным, как в дни оккупации, он бы, бесспорно, часто думал о Сильвере, может, даже чаще, чем при его жизни. Да, определенно чаще, потому что когда ты знаешь, что с твоими близкими все в порядке, то уделяешь им гораздо меньше внимания; примерно то же происходит с поэтами, о которых говорят, что их подлинное значение мы осознаем только после смерти, когда тело перестает мешать и остается чистый дух в виде творчества. (Луйк и сам возлагал на это психологическое убеждение определенные надежды.) Смерть как бы фиксировала сущность человека, оценивала его и ставила на памяти о нем метку, которая впоследствии уже редко менялась.
Так должно было произойти и с Сильвером, но если что и тревожило Луйка, даже раздражало, то именно невозможность понять брата. Подумать только, он даже не знал, почему Сильвер принял решение в пользу скорого, но ужасного конца. И это был далеко не единственный непонятный мазок на портрете, который в свое время казался Луйку таким ясным-ясным, гораздо яснее, чем его собственная смутная судьба. Пока он искал приключений на нескольких континентах, менял жен и любовниц, Сильвер годами мотался взад и вперед по одному и тому же маршруту – из дома на работу и с работы домой. Единственным исключением был бридж в конце недели – он и этой привычке сохранял верность. Казалось, его ничто не интересует, кроме математики, семьи и большого шлема, за исключением, может быть, детективных романов и фантастики. Луйк считал это ограниченностью, но сохранял корректную возрастную субординацию и не пытался поучать брата, только иногда подкалывал его, на что Сильвер в ответ иронизировал по поводу его патриотических мыслей и нездорового образа жизни. Но Луйк при всей своей богемности умудрялся сочетать идеалы и реальность, в отличие от Сильвера, чье необоснованное безразличие к материальной стороне жизни было поразительным для математика. В начале реституции Луйк почти умолял брата хотя бы написать заявление на компенсацию за хутор дедушки Юлиуса – от земли Сильвер отказался категорически. Конечно, Луйку было бы выгоднее, если бы Сильвер махнул рукой и на деньги, но он и так чувствовал себя виноватым перед братом из-за завещания папы Харальда. Потому что, когда бедный папа за несколько лет до перестройки, как говорят эстонцы, сложил уши под голову, оказалось, что все свое земное имущество, включая кожаный диван, на котором Луйк сейчас корил себя за то, что стал забывать о брате, он завещал младшему сыну. От этой новости совсем еще юную грудь Луйка тогда наполнили одновременно гордость и страх; он боялся, что Сильвер обидится, но тот к решению отца отнесся с философским спокойствием.
– Я считаю, что наши роли давно распределены: ты – папенькин сын, а я – маменькин, – сказал он, шутя. И как тут не впасть в столбняк, когда такой стоический, моногамный, относящийся ко всему, кроме реконтры, с юмором человек в одну темную осеннюю ночь, – а какая ночь осенью не темная? – не в силах дождаться наступления утра, добровольно уходит с присущей больше младшему брату гусарской лихостью в другую, вечную темноту!
Луйк с омерзением потушил сигариллу, которая натощак казалась горче обычного, о пустую тарелку из-под вчерашнего рокфора и встал, чтобы достать из шкафа подаренное его второй женой Лийей Лонг Дринк шелковое кимоно. Одеянию, при виде которого на лицах молодых гостей женского пола всегда возникало выражение почтения, доставляющее наслаждение сродни любовной победе, было уже лет двадцать, его края обтрепались, прежний иссиня-черный окрас стал тускло-серым, но заменить его было нечем – Луйк подозревал, что такие облачения уже и в Японии не шьют. На прикосновение нежной ткани стареющее тело откликнулось приятной дрожью, и Луйк, защищаемый золотым драконом на спине, отважился зайти в самое ненавистное помещение – в ванную. Точнее, ненавистным оно было раньше, потому что после смерти Сильвера Луйк, преследуемый более страшными ассоциациями, не замечал уже ни свисающей с потолка штукатурки, ни обвалившейся кафельной плитки, ни ржавых и протекающих кранов. Подумать только, что в таком же, только отремонтированном помещении прошли последние секунды жизни его брата! Да, он не завидовал Юлле Луйк, которая утром, направляясь подкрасить веки, обнаружила мужа висящим в петле на бельевой веревке, перекинутой через трубу горячей воды. В обморок вдова – существо весьма хладнокровное, вероятно, не упала, но легкий шок все-таки испытала, тем более что на помощь позвать было некого – единственная дочь Тийна годом раньше начала самостоятельную жизнь. Между прочим, в этом вдова могла винить только себя, потому что, как помнил Луйк, Сильвер был против такого, раннего ухода из дома, боролся изо всех сил, и лишь непредвиденная инертность Юлле позволила решить проблему в пользу Тийны – может, маме не нравилось, что присутствие взрослой дочери подчеркивает ее собственный возраст.
Луйк зажал нос, но не из-за абстрактного грязного белья семьи брата, а своего конкретного – того, что кучей валялось в углу. Нет, действительно пришло время поехать в далекий поселок и обменять видимое и воняющее неприличие на чистые и глаженые простыни, тем более что проданный сосняк позволял с шиком вытащить из кармана бумажник и заплатить Леде алименты за три месяца. Просто для контроля он открыл кран горячей воды, но тот даже не зашипел – увы, принять душ можно будет не раньше, чем дом сменит собственника, а мечтать об этом лучше не надо: нынешний жил в Австралии и предоставлял зданию возможность потихоньку разрушаться, а новый начал бы реновацию и первым делом выставил бы жильцов. Понятно, что разумнее радоваться существующим удобствам, что Луйк и сделал; сначала ополоснул холодной водой лицо, затем – волосатую грудь и в заключение – поочередно обе ноги, стоя в не сочетающейся с его фамилией6 позе цапли.
Вытерев все части тела одним, не первой свежести и чистоты полотенцем, он вышел, напевая «Серенаду El Paso», в кухню, зажег газ и поставил на огонь подаренную ему сестрой Юлле Луйк – Кюллики Веэтильк – джезву, предмет, который обычно ему напоминал давнего любовника этой дамы Павла Сергеева-Эстонского. Но сегодня старый приятель и нынешний враг не должен был угадывать, чьей хорошей памяти приписать возникшую вдруг необходимость чихнуть, потому что Луйка заботили другие, более важные проблемы. Что могло произойти за эти пять месяцев, которые отделяли рождение Марии-как-там-было-ее-второе-имя, одним словом, дочки-крохотульки Тийны Луйк от смерти Сильвера? Во время посещения роженицы, когда Луйк последний раз видел брата, он не производил впечатление потенциального самоубийцы, даже наоборот, улыбался счастливее, чем присуще людям его возраста. Правда, встреча была очень короткой. Луйк спешил на очередную ловлю псевдограждан, но четверть часа за скудным столом на кухне племянницы все же высидел и никакой тревоги на лице Сильвера не разглядел. (Да ему и в голову не приходило ее там искать.) Только однажды брат слегка рассердился, когда подаренную Луйком серебряную ложку жена отнесла к наследству папы Харальда, но ведь после двадцати лет брака небольшие трения неизбежны. Да и ролью дедушки Сильвер, похоже, был вполне доволен, что Луйку казалось даже странным он не представлял, что может однажды обрадоваться внуку, креслу-качалке и прочим признакам пенсионного возраста.
Луйк начал подсчитывать, сколько лет отделяют его от того страшного момента, когда его единственный законный ребенок Эё достигнет фертильного возраста, но появившиеся пузырьки заставили его сосредоточиться на кофе. Совершив все рутинные операции, он, переваливаясь, как утка («лебедю» и это оказалось под силу), с джезвой в руках проковылял обратно в комнату. Там он, как идиот, застыл, потому что вспомнил вопрос, который в первые месяцы после трагедии преследовал его повсюду – в гостиницах, на хуторе дедушки Юлиуса и даже при близости с Оттилией: могло ли что-нибудь изменить в ту роковую ночь его присутствие рядом с Сильвером, мог ли, например, брат в свой последний вечер ему позвонить? Это стало его судьбой – покидать родину именно тогда, когда здесь происходит нечто важное: путч или семейная трагедия. Какая злая сила загнала его в эту проклятую Удмуртию, откуда ему даже невесту привезти не удалось, потому что вся энергия ушла на пробуждение национального самосознания родственного народа? Ответ, разумеется, был прост: поехать туда его просил Юхан, который не получил российской визы – но предельно честный шеф-дружок никак не мог быть связан со злой силой, а потому ничего не оставалось, как вновь обвинить во всем русских: почему они топчут права аборигенов?
Он открыл буфет, достал первую попавшуюся чашку Гарднера, перелил кофе из джезвы и немного подождал, пока язык признает температуру приемлемой, созерцая комнату отсутствующим взглядом, ничего не видя и не слыша. Только однажды его внимание привлек грохот и чертыхание, похоже, сосед Потть опять свалился во сне со своего ложа – однако винить папу Харальда в таком акустическом эффекте не стоило, этими хлипкими перегородками Луйк был обязан советской власти, которая сочла, что квартира слишком велика и шикарна, и поделила ее да две, к счастью, неравномерные части. Потом сосед затих, и Луйк поднес чашку ко рту.
Когда на дне осталась темно-коричневая жижа, годящаяся только для гадания, к чему Луйк, увы, таланта не имел, он зажег вторую за день и показавшуюся менее противной сигарету и вызвал в памяти то жуткое утро, когда он, сойдя с поезда, увидел на перроне племянницу и ее хахаля и чутьем поэта сразу сообразил, что произошло нечто непоправимое.
– Здравствуй, дядя Мартин, у нас для тебя плохая новость. – Что случилось? – Твоего брата больше нет. – Как нет? – Он покончил с собой. – Почему?!
Вместо ответа потекли слезы.
Что касается последовавших за тем часов, то они больше всего напоминали театральный спектакль, только из привычного партера его вытолкнули на сцену и вынудили участвовать в мизансценах и подавать реплики, которые некто – постановщик? – придумал, а остальные актеры от него, Луйка, ждут и порой даже ему подсказывают. Его отвели на знакомую квартиру близ железной дороги, где пахло еловыми ветками и свечами и где его, пребывающего в святой скорби, приветствовала загримированная под смертельную бледность, с румянами, призванными обозначить пролитые слезы, вся в черном вдова (маман уже вернулась в Тарту). На книжной полке стояла многократно увеличенная фотография улыбающегося Сильвера – острые черты лица, большие, сильные очки, точь-в-точь Билл Гейтс, только морщины глубже – как у слона; все-таки тяжелое советское прошлое. У вдовы был отсутствующий вид и вялое рукопожатие, она демонстрировала апатичную готовность принять соболезнование Луйка (а ему кто посочувствует?). Извини, мы тебя не дождались, не знали, когда вернешься, ты не ответил на телеграмму. Конечно, мы рассматривали возможность некоторое время подержать его в холодильнике морга, но твоя мать попросила не тянуть, она плохо себя чувствовала. Нет, не бойся, кремировать мы не стали, купили место на кладбище. В деревне, рядом с отцом? Извини, до этого мы не додумались. Да и кто будет там ухаживать за могилой? Ведь не ты – у тебя столько работы. Между прочим, венок от тебя стоит рядом с другими, на ленте написано, что от тебя. Нет, денег не надо – мы заплатили из сбережений Сильвера. Нет, ни в коем случае. Ты, конечно, хочешь съездить? Пожалуйста, Янно и Тийна тебя отвезут. Извини, мне это сейчас не по силам. Ах, почему он это сделал? Не бойся, твоей вины в этом нет. Нет, письма не оставил. Нет-нет, никаких сомнений, что он сделал это сам. Где это произошло? В ванной. Надеюсь, ты не хочешь осмотреть место.




