История террора 1792-1794 гг. Том шестой

- -
- 100%
- +
После этого предисловия, приносящего ему аплодисменты правой, Барер напоминает, что беспорядки начались в десять часов утра, а общественная сила пришла в движение лишь в пять часов вечера; он резко упрекает власти Парижа в непредусмотрительности и бездействии, а командующего — в отсутствии; поведение тем более непростительное, что уже несколько дней беспорядки были предсказаны и как бы организованы в газетах. «Прочтите „Республиканец Франции“ от 23 февраля, — восклицает он, — и скажите мне, можно ли без негодования читать отчёт о заседании Генерального совета Коммуны. Обратитесь к речам, произнесённым на этом заседании, и скажите мне, таковы ли люди, которые уважают национальное представительство, которые искренне желают общественного порядка[25]. Да, эти беспорядки были объявлены, и, если бы я захотел осквернить свои уста словами одного жестокого и безумного журналиста, слишком известного, чтобы я захотел его назвать...» Барер, удивлённый собственной дерзостью, останавливается и не произносит имени Марата; он переходит к банальному опровержению теорий аграрного закона и в заключение требует, чтобы Комитет общей безопасности был обязан уже на следующий день отчитаться о мерах, принятых для прекращения беспорядков в Париже и для обнаружения их зачинщиков.
Саль настаивает на прочтении статьи, на которую предыдущий оратор лишь намекнул. Это чтение встречается почти единодушными криками негодования. Со всех сторон требуют декрета об обвинении против Марата. Тот бросается на трибуну. «Вполне естественно, — говорит он своим самым пронзительным голосом, — что преступная фракция, что орда, враждебная свободе...» При этом начале в подавляющем большинстве Собрания разражаются ропоты; «друг народа» повторяет свою фразу, указывая вызывающим жестом на своих противников справа. «Да, — добавляет он, — истина пугает их, но её услышат вопреки их крикам; да, вполне естественно, что эта орда, которая составила заговор, чтобы спасти тирана, которая хотела призвать гражданскую войну в Республику, не видя для себя спасения иначе как в контрреволюции, хочет теперь декретировать мне обвинение за то, что я воспользовался свободой мнений и предложил единственное средство, способное спасти народ при безмолвии законов...»
— Нужно ли ещё что-нибудь? На голосование декрет об обвинении! — восклицают несколько депутатов.
— Народные движения, произошедшие вчера, — продолжает Марат, — дело рук этой преступной фракции и её агентов. Это эмиссары Ролана приходили в секции разжигать беспорядки, и за то, что в негодовании сердца я сказал, что нужно разграбить лавки скупщиков и повесить их у их дверей, единственное средство спасти народ, — у меня требуют декрета об обвинении!
На эту новую апологию грабежа и убийства Собрание отвечает движением ужаса.
— На голосование декрет! — кричат со всех сторон.
Марат спускается с трибуны, смеясь и пожимая плечами. Проходя через зал, он бросает презрительный взгляд на своих коллег справа: «Свиньи, дураки», — говорит он достаточно громко, чтобы его услышало всё Собрание[26]. «Пора, — восклицает Леарди (от Морбиана), — узнать, произнесёт ли Конвент, приняв подобающую ему позу, приговор между преступлением и добродетелью; пора узнать, состоит ли половина Конвента из злодеев, или Марат может безнаказанно каждый день посягать на суверенитет народа, чьим другом он себя называет».
— Я требую, — добавляет Лесаж (от Эр-и-Луара), — закрыть прения по обвинениям против Марата и не слушать больше никого, кроме его защитников. — Кто осмелится защищать Марата? — кричат несколько депутатов. На этот призыв поднимаются два монтаньяра, Лежён и Тирион: «Не будучи другом Марата, — говорят они, — можно защищать свободу печати».
— Мне не нужен защитник, — восклицает «друг народа», — обвинение, которое вы только что слышали, — манёвр клики, преследующей парижскую депутацию; они хотят удалить меня из Собрания, потому что я им мешаю, разоблачая их заговоры. Вы не можете вынести против меня декрет об обвинении, поскольку вы декретировали свободу мнений; я требую, напротив, декрета, который отправил бы государственных мужей в сумасшедший дом.
Бюзо иронически просит слова в пользу обвиняемого: «Я не стану напоминать Собранию, что оно отвергло закон против подстрекателей к убийству. Многие события с тех пор доказали, насколько этот закон был необходим; но большие неудобства сопряжены с декретами об обвинении, выносимыми поспешно; они часто оказываются бесплодными. Что бы сталось с Конвентом, если бы он декретировал обвинение против господина Марата, а господин Марат был бы оправдан парижским судом присяжных?» — Эпитет «господин», приставленный к имени «друга народа», кажется его сторонникам самой тяжкой обидой, какую только можно нанести ему. «Это вы господин!» — кричат Бюзо с крайней левой.
Оратор напоминает, что то, что печатает Марат, каждый день говорится в игорных притонах, где тот черпает правила, которые затем продаёт по два су за листок; он заклинает своих коллег не придавать этому человеку слишком большого значения. «Возможно, — говорит он в заключение, — он лишь орудие некоторых людей; через него разжигают анархию, а анархия ведёт к королевской власти».
Оскорбительное великодушие Бюзо находит немало подражателей на скамьях Жиронды. «Я требую, — восклицает Фонфред, — чтобы Конвент принял переход к повестке дня с такой мотивировкой: Собрание заявляет Франции, что вчера Марат проповедовал грабёж и что вчера вечером в Париже грабили». — «Я предлагаю, — говорит Пеньер, — постановить, что Марат безумен и что в целях общей безопасности он будет заключён в Шарантон, откуда сможет выйти лишь тогда, когда Революция закончится». — «Да, нужно, — добавляет Банкаль, — чтобы, следуя в этом обычаю, установленному американской Конституцией, Конвент, постановляя двумя третями голосов, решил: 1) что Марат будет временно исключён из своего состава; 2) что его психическое состояние будет обследовано врачами». — «Это сам Банкаль безумен, — отвечает Колло-д’Эрбуа, — если предлагает нам постановлять на основании американской Конституции. Эти господа, — добавляет Базир, — говорят нам, без сомнения, об американской Конституции, чтобы привести нас к федеративному правлению, предмету их честолюбия».
С обеих сторон требуют поименного голосования. И Гора, и Жиронда одинаково хотят знать сторонников и противников «друга народа». Но о чём будет это голосование? о переходе к повестке дня, предложенном Фонфредом, о предварительном вопросе или о декрете об обвинении? Каждый из этих способов разрешить вопрос горячо поддерживается некоторым числом депутатов. Однако подавляющее большинство, кажется, хочет отдать приоритет последнему из трёх решений. «Что ж! — говорит Тирион, — я требую, чтобы было зафиксировано, что я явился защищать обвиняемого и не смог получить слова». — «Меня не могут судить мои враги, — восклицает Марат. — Это сторонники обращения к народу хотят убить друга народа; к тому же Собрание не может отказаться выслушать меня».
— Он обвиняемый, он имеет право говорить, — повторяют хором монтаньяры.
Формальный декрет предоставляет слово Марату, и в благодарность Собранию за беспристрастие, проявленное к нему, он так начинает свою защиту: «Я полагал, что в Конвенте есть хоть немного стыда, если нет любви к справедливости. Что ж, я вызываю на себя декрет об обвинении, чтобы покрыть вас позором. Здравомыслящие люди, которым покажут мой листок, заявят, я заранее в этом уверен, что вы не умеете читать».
На эти новые наглости подавляющее большинство отвечает новыми криками негодования. Марат бросает им вызов жестом и голосом; но вскоре он произносит лишь отрывочные слова, бессвязные фразы; им овладевает нечто вроде истерического смеха, и он возвращается на своё место, повторяя, как настоящий маньяк, слова, которые бормочет сквозь зубы: «Государственные мужи! Государственные мужи!..»
Шум продолжается ещё долго. Устав от борьбы, сама Жиронда отказывается от мысли поразить Марата декретом об обвинении без предварительного следствия, без доклада комитета. Включая подстрекателя в судопроизводство, которое следует начать против самих грабителей, она устами Верньо присоединяется к следующей редакции, предложенной Меолем:
«Конвент, обсуждая поступивший к нему донос на писание Марата, относящееся к беспорядкам, грабежам и таксации товаров, имевшим место вчера в городе Париже, передаёт означенный донос в обычные суды, поручает министру юстиции организовать преследование зачинщиков и подстрекателей этих правонарушений и доложить об этом в трёхдневный срок Конвенту»[27].
IX
Пока Национальное собрание предавалось этим бурным прениям, Совет Коммуны по-своему вёл расследование причин мятежа. Если самые гнусные подстрекательства нашли защитников в недрах Собрания, то тем более бездействие Сантера должно было найти их в Ратуше. Торжественным постановлением было объявлено, что командующему вооружёнными силами не может быть вменено никакого порицания и что единственная мера, которую следует принять, — составить адрес Конвенту с требованием издать закон, карающий скупку, отменяющий свободу хлебной торговли, запрещающий продажу звонкой монеты, уменьшающий количество ассигнатов в обращении и назначающий суровые наказания, вплоть до смертной казни в определённых случаях, для всякого нарушителя этих новых постановлений.
Так каждый предлагал средство от ужасной язвы нищеты, разъедавшей Францию, и шарлатаны давали полный простор своему воображению. Шометт в Генеральном совете, забывая о том, что произошло несколькими месяцами ранее по поводу лагеря под Парижем[28], заявлял, что неимущее население столицы успокоится лишь тогда, когда государство обеспечит его работой, предприняв многочисленные общественные работы. В Конвенте Карра предлагал восстановление чрезвычайных судебных палат, неоднократно создававшихся при старом режиме, чтобы заставить откупщиков вернуть награбленное; Шабо хотел закрыть парижскую Биржу и представлял обширный финансовый план, согласно которому все ассигнаты, выпущенные с начала Революции, должны были быть погашены менее чем за два года.
Огромная масса бумажных денег действительно была главным затруднением положения и постоянным предметом забот Финансового комитета. Его обычный докладчик Камбон, отступая от крайних идей, которые он исповедовал в политике, пришёл через несколько дней после мятежа 25 февраля изложить Собранию огромный вред, который народные волнения причиняют государственной казне. «Если ассигнаты испытывают значительное обесценивание, — говорил он, — если торговля в отчаянном положении, если взносы не поступают, всё это происходит из-за безумных проповедей лжепатриотов, которые держат народ в постоянном состоянии смуты и недоверия. Залог наших ассигнатов покоится на имуществах, которые нация выставляет на продажу, но никто не осмеливается покупать их с тех пор, как некоторые лица принялись проповедовать нарушение частной собственности. Бумага нации не обращается и тем самым обесценивается. Цены на товары растут, а вместе с ними и наши затруднения. Более того, вы декретировали награды защитникам отечества, вы выделили им земли; но если эти земли утратили всякую ценность, ваши обещания пусты. Первая основа вашей финансовой системы — доверие. Постановите же, что всякая собственность находится под защитой закона».
— Заявите также, — добавляет Луве, — что члены конституционных властей Парижа несут личную и солидарную ответственность за посягательства, которые могут быть совершены в этом городе на безопасность собственности и личности.
— Всё, что предлагают Луве и Камбон, уже давно декретировано, — отвечает левая.
— Что ж! возобновите эти декреты, раз они не исполняются, — возражает Банкаль.
Конвент принимает переход к повестке дня, мотивированный существованием прежних законов. — Но все эти декреты, старые и новые, соблюдались не лучше одни, чем другие. Демагогические газеты упорно продолжали подстрекать к убийству и грабежу. Законодательный комитет, которому было поручено составить закон против стольких бесчинств, не представлял своего доклада. Марат продолжал горделиво восседать на гребне Горы.
Долго защищая дело свободы торговли, Конвент вскоре позволит увлечь себя к голосованию за тот знаменитый закон о максимуме, который должен довершить бедствия нации.
Что бы ни говорил Камбон, доверие нельзя декретировать. Можно, конечно, провозглашать непогрешимость народа, можно провозглашать его всемогущество, но законодателю невозможно, из какого бы источника он ни черпал своё право, на какую бы силу ни опирался, какие бы средства ни применял, определять размер заработной платы или цену товаров. Это всё равно что пытаться упорядочить ход времён года или уровень великой реки. Конвент испытал это на печальном опыте. Он захотел деспотически навязать свою волю торговым сделкам, как пытался сделать это в области совести. Он призвал на помощь террор и эшафоты, покрыл Францию развалинами и в конце своего пути завещал банкротство своим печальным преемникам. Безрассудно устремившись в обширное поле утопии, он бежал среди обломков общественного состояния и частных состояний, чтобы разбиться о ту медную стену, которую называют: СИЛА ВЕЩЕЙ.
Примечания:
[1] Убийца Лепелетье, Парис, отчаявшись уйти от преследования, несколько дней спустя покончил с собой на постоялом дворе в Форж-лез-О. Его личность была удостоверена двумя комиссарами Конвента. Некоторые историки подвергали сомнению реальность этого самоубийства, полагаясь на свидетельства людей, утверждавших, что встречали Париса в Женеве несколько лет спустя.
Мы отказываемся верить, без достоверных доказательств, этим легендам, которые обыкновенно основываются лишь на весьма спорных сходствах.
[2] См. том V, книга XXIII, § VII.
[3] Речь Фабра д’Эглантина едва упомянута в «Монитёре». Её можно найти в «Журналь де Деба э Декре», № 126, стр. 304.
[4] Регламент Собрания не определял минимума голосов, необходимого для формирования комитетов. Монтаньяры воспользовались этим пробелом, чтобы признать действительным голосование, в котором приняло участие лишь немногим более трети членов Конвента и где десять из двенадцати избранных не смогли собрать половину плюс один голос от поданных. Вот, согласно официальному протоколу, число голосов, полученных каждым из членов нового Комитета общей безопасности:
голосов
голосов
Базир 174
Рюамп 130
Ламарк 150
Марибон-Монто 126
Шабо 146
Тальен 124
Лежандр 146
Энгран 119
Бернар де Сент 142
Жан Дебри 108
Ровер 138
Дюэм 106
Поскольку Жан Дебри не принял назначения, Ласурс, оказавшийся во главе списка, наспех составленного Жирондой, был призван в Комитет в качестве заместителя.
[5] См. том V, книга XX, § IX, книга XXII, § XI и книга XXIII, § VII.
[6] Письмо Керсена было составлено так:
«Гражданин председатель, моё здоровье, давно уже ослабленное, делает для меня невозможной жизнь в столь бурном Собрании, как Конвент. Но что для меня ещё невозможнее, так это выносить позор сидеть в его стенах рядом с кровавыми людьми, тогда как их мнение, предваряемое террором, одерживает верх над мнением людей порядочных, тогда как Марат одерживает верх над Петионом. Если любовь к моей стране заставила меня вынести несчастье быть коллегой панегиристов и зачинщиков сентябрьских убийств, я хочу по крайней мере защитить свою память от упрёка в том, что был их сообщником, а для этого у меня есть лишь один миг: завтра будет уже поздно.
Я возвращаюсь в лоно народа; я слагаю с себя неприкосновенность, которой он меня облёк, готовый отчитаться перед ним во всех своих поступках, и, без страха и без упрёка, подаю в отставку с должности депутата Национального конвента.
А. ГИ КЕРСЕН».
[7] Керсен заплатил головой за свой мужественный шаг. 3 октября 1793 года он был арестован по приказу Комитета общественного спасения в департаменте Эр, 5 декабря следующего года предстал перед революционным трибуналом, был осуждён и казнён в тот же день.
[8] Уже 26 января Ролан направил в Конвент отчёт о расходах своей администрации. К нему он приложил отчёт о расходах, произведённых из кредита в 100 000 ливров, открытого ему после 10 августа для распространения в департаментах сочинений, способных формировать общественный дух; он использовал лишь 32 000 ливров. Собрание распорядилось напечатать эти отчёты, но этим всё и ограничилось. Вплоть до 31 мая бывший министр не переставал требовать их рассмотрения и утверждения, в частности двумя письмами от 24 февраля и 28 марта; его враги всегда умели находить предлоги для отсрочки их одобрения. Колло-д’Эрбуа, который в марте 1792 года соперничал с Роланом за пост министра внутренних дел и с того времени сделался его личным врагом, взял на себя в Обществе якобинцев составление обвинительного акта, направленного «братьями и друзьями» против их прежнего сотоварища. Он опубликовал свой пасквиль 3 марта 1793 года. Этот так называемый доклад не содержит ни одного факта, не представляет ни одного доказательства; это лишь яростная и грубая диатриба против павшего министра. Наступило 31 мая, и Гора утвердила счета своего врага по-своему: она подвергла Ролана проскрипции, а его жену отправила на эшафот.
[9] В тот же день министр внутренних дел направляет административным органам, народным обществам и всем своим согражданам прощальное письмо, которое является лишь отражением того, что он только что адресовал Конвенту. Это второе письмо начинается так: «Пока я сохранял надежду делать добро на своём посту, я оставался на нём, сколь бы тягостен и опасен он для меня ни был. У меня больше нет этой надежды, мне остаётся лишь удалиться и завернуться в свой плащ».
Письмо Ролана к Конвенту находится в «Монитёре», № 26; письмо к административным органам — в том же издании, № 25.
[10] На следующий день Марат в своём листке «Патриот франсэ» разразился inveктивами против нового председателя и упрёками в адрес собственных друзей. «Они, — говорил он, — слишком склонны забываться за столом, вместо того чтобы быть на своём посту».
«Монитёр», верный своей привычке к осторожности, довольно бегло скользит по всем деталям вечернего заседания 24 января. Он даже не указывает, кто был соперником Рабо Сент-Этьена. Умолчание, безусловно рассчитанное, имени Дантона мешает понять, почему монтаньяры разразились столь яростным гневом при объявлении результата голосования.
[11] Как мы сейчас увидим, Паш был избран несколькими днями позже мэром Парижа. Поэтому ни военный комитет, ни двенадцать членов, прикомандированных к этому Комитету, так и не представили своего доклада об обвинениях в растратах, выдвинутых против министра. Трижды — 4 февраля, 28 марта и 28 апреля — жирондисты добивались формального декрета Конвента о том, что столь долго обещанный доклад будет в кратчайший срок положен на стол председателя. Эти три декрета остались мёртвой буквой. Паш стал могущественнее, чем когда-либо. Мы увидим, как 31 мая он явится во главе парижского муниципалитета требовать от Собрания головы тех, кто осмелился потребовать у него отчёта.
[12] См. т. V, книга XVIII, § V.
[13] Прюдом в «Революсьон де Пари», газете, которую, однако, нельзя было заподозрить в модерантизме, энергично восстаёт против этого нарушения личной свободы. Он уверяет, что несколько мировых судей, в частности судья секции Санкюлотов, отказались оказывать содействие столь притеснительной мере.
[14] Николя в то самое утро направил председателю Конвента мужественную петицию, вот её основные места:
«Из тюрьмы Аббатства, 27 января 1793 года.
Гражданин председатель, свобода печати должна быть священной. Бессмертный Лепелетье был глубоко убеждён в этой великой истине, ибо он первым воспротивился проекту декрета против подстрекательства к убийству. И что же, граждане представители, в нарушение всех принципов, в нарушение всех законов я был арестован вчера в два часа ночи по приказу вашего Комитета надзора; моё жилище было подло осквернено толпой вооружённых людей, а сам я в течение ночи был перетаскиваем из караульни в караульню. В конце концов меня отправили в Аббатство на основании королевского указа за подписью Бернара (де Сента), Базира, Монто, Рюампа, Дюэма и Ровера.
В чём же моё преступление? Вот оно: будучи редактором „Журналь франсэ“, я не мог совладать со своим негодованием при виде этих существ, у которых дерзость соперничает с ничтожеством. Я щедрой рукой изливал насмешки на главарей анархии, на проповедников аграрного закона, я сорвал часть маски, которой они прикрываются. Они ужасаются своей наготы, и с тех пор моя гибель была предрешена. О! если бы я в поджигательских листках требовал 200 000 голов, если бы я подстрекал к убийству, к смертоубийству, если бы я сделался услужливым апологетом чудовищных дней 2 и 3 сентября, если бы, наконец, я объявил себя в состоянии восстания, я спокойно расхаживал бы по улицам города, я был бы патриотом по преимуществу.
Разве я в Алжире или в Триполи? Разве Ленуары, Бретёйли всё ещё располагают батальонами? Неужели нам хотят представить Республику в столь отвратительных формах лишь для того, чтобы заставить нас сожалеть о деспотизме королей? Неужели нужно сломать своё перо лишь потому, что не имеешь мужества льстить некоей партии, потому что не умеешь идти на сделку со своей совестью?»
[15] См. т. III, книга IX, § XIII, книга X, § V и книга XII, § VII.
[16] Этот вопрос о свободе мнений вставал каждый день в той или иной форме. Впервые он возник по поводу одной комедии; мы видели (т. V, книга XXV, § VI), как Конвент отменил мотивированным переходом к повестке дня постановление Коммуны, восстановившее театральную цензуру по поводу «Друга законов». Но муниципальная власть не посчиталась с этим декретом; она распространила свои запреты не только на пьесу Лайя, но и на водевиль под названием «Целомудренная Сусанна», а вскоре и на трагедию «Меропа». Почему эти новые запреты? Потому что в первой из этих двух пьес видели молодую женщину, несправедливо обвинённую; потому что во второй Вольтер рассказал о несчастьях царицы, которая ждёт героя, чтобы отомстить за своего супруга и восстановить своего сына на престоле.
Конвент, по-прежнему плетущийся в хвосте у Коммуны, вскоре (31 марта 1793 года) подтвердил приговор, вынесенный его соперницей, и положил начало восстановлению цензуры, запретив произведение фернейского философа. Коммуна сделала тогда ещё один шаг и формальным постановлением потребовала от Конвента декретировать:
чтобы Комитет народного просвещения представил себе репертуар театров с целью очистить его от всех пьес, способных развращать республиканский дух;
чтобы занялись средствами учреждения зрелища, предназначенного для просвещения народа;
чтобы в новом зале, который должен быть построен для театра Оперы, были зарезервированы бесплатные места для малоимущих граждан и чтобы эти места были распределены по всем частям зала.
Комитет общественного спасения, ставший всемогущим, без колебаний перенял порядки, уже установленные Коммуной, и начал по-своему покровительствовать искусствам и литературе. Нам ещё представится случай поговорить об этом режиме, который был утверждён законом от 2 августа 1793 года.
[17] См. т. V, книга XXIV, § III.
[18] В примечаниях, относящихся к наказанию сентябристов и к миссиям комиссаров повстанческой Коммуны (т. III, примечание XXVII; т. IV, примечание I), мы рассказали основные эпизоды заседаний 8 и 13 февраля, на которых Гора добилась для своих сообщников этого двойного триумфа.
[19] См. т. IV, книга XVIII, § V. Мы рассказали о нескольких эпизодах этих беспорядков. Они были успокоены благодаря выдержке муниципальных властей и национальных гвардий департаментов Орн, Луаре и Эр-и-Луар. Последние примеры принудительной таксации на рынках относятся к последним дням декабря 1792 года.
[20] См. т. IV, книга XVII, § III.
[21] Письмо, о котором здесь идёт речь, не находится ни в «Монитёре», ни почти ни в одной газете того времени. Робеспьер, который, вероятно, вдохновил его, а возможно, и составил, приводит его полностью в своей газете «Ами де ла Конститюсьон». Бюше и Ру воспроизвели его в своей «Парламентской истории», т. XXX, стр. 286.
[22] «Революсьон де Пари», № 490.
[23] См. «Журналь де Деба э Декре», № 161, стр. 323. Окончание этого заседания совершенно искажено в «Монитёре».
[24] См. «Монитёр», № 59.
[25] Вот место из «Републикэн франсэ», на которое здесь намекает Барер:



