История террора 1792-1794 гг. Том шестой

- -
- 100%
- +
«Когда работницы-прачки пришли жаловаться на чрезмерную дороговизну мыла, Шометт сказал: „Мы уничтожили дворян и Капетов; нам остаётся ещё низвергнуть одну аристократию — аристократию богачей и лавочников, которые скупают продовольствие народа, чтобы заставить его пасть перед ними на колени; нужно преследовать их, и я открыто выступаю против них, хотя отлично знаю, что, если они одержат верх, меня гильотинируют. Я требую, чтобы мы отправились в Конвент добиваться смертной казни для скупщиков“.
Эбер говорил в том же смысле, что и Шометт, и возложил вину за дороговизну припасов на сторонников изменника Капета, которые скупают, чтобы заставить сожалеть о старом режиме, а также на Ролана, который, хотя и смещён, всё ещё остаётся за кулисами.
Жак Ру поддержал мнение своих коллег, но добавил: „Если у нас есть неверные представители, гильотина готова наказать их, а если они не хотят, если они не могут спасти народ, скажем народу, чтобы он спас себя сам, чтобы он отомстил своим врагам“. (Аплодисменты трибун.)»
[26] Эти мало парламентские любезности друга народа засвидетельствованы самим «Монитёром», № 59.
[27] Формальным декретом Конвента преследование преступлений и правонарушений, совершённых в связи с февральскими грабежами, было поручено уголовному трибуналу департамента Сена-и-Уаза. Но это преследование велось весьма вяло; после трёх месяцев следствия, 21 мая 1793 года, перед судом присяжных оказались лишь несколько лиц самого незначительного положения. Большинство было оправдано, главный обвиняемый был приговорён к одному году тюрьмы, а нескольким женщинам был назначен простой штраф. Трибунал не осмелился включить Марата в обвинение, переданное присяжным.
[28] См. т. IV, книга XVII, § I.
КНИГА XXVII. — ЕВРОПЕЙСКАЯ КОАЛИЦИЯ
I. Положение Европы по отношению к Республике. — II. Убийство Басвиля в Риме. — III. Объявление войны Англии и Голландии. — IV. Плачевное состояние армий. — V. Дезорганизация военной администрации. — VI. Проект завоевания Сардинии. — VII. Неудавшееся нападение на Кальяри. — VIII. Экспедиция на Магдалену. Первые шаги Бонапарта. — IX. Разрыв Бонапарта с Паоли.
I
Удар топора 21 января имел огромный отклик в Европе. Народы и короли пришли в волнение одновременно; все обиды, все интересы, все алчные устремления соединились, чтобы проповедовать всеобщий крестовый поход против Франции[1]. Уже с 1789 года большинство государей инстинктивно высказались против применения новых идей, хотя многие из них принимали и превозносили эти идеи, пока те оставались в состоянии теорий. Ещё недавно они с удовольствием обменивались с Философами, раздавателями славы, письмами, полными предупредительности и лести, предлагали им пышное гостеприимство, щеголяли изысканной чувствительностью или платоническим бескорыстием. Но они не замедлили понять, что право граждан и наций, провозглашённое французскими собраниями, находится в вопиющем противоречии с тем правом, которое они якобы получили от Бога и от своих предков; они только что получили доказательство, что, поколебав короны, Революция вполне может заставить пасть и головы, которые их носят.
При рассказах об отвратительных сценах 10 августа и 2 сентября, при чтении отчётов о процессе Людовика XVI ораторы, поэты, мыслители были взволнованы почти так же, как и короли. Те из них, кто рукоплескал первым актам Революции, поспешили отречься от всякой солидарности с приверженцами якобинизма.
До тех пор народы, безмолвные, но внимательные зрители великой драмы, разворачивавшейся у них на глазах, колебались в выборе между новыми принципами, обещавшими им свободу, и старыми доктринами, которые, за неимением этого столь драгоценного блага, казалось, по крайней мере обеспечивали им спокойную жизнь. Но начиная с 21 января их сомнения исчезают. Охваченные ужасом, они бросаются в объятия своих прежних повелителей и просят спасти их любой ценой от революционного чудовища.
С другой стороны, французское правительство, надо сказать, словно находит удовольствие в том, чтобы оттолкнуть от себя последние симпатии, на которые оно ещё могло рассчитывать. Оно тревожит все интересы, после того как оскорбило все совести. Своими декретами от 19 ноября и 15 декабря 1792 года Конвент обещает помощь и покровительство нациям, которые восстанут против своих государей; он приказывает своим генералам, как только они ступят на чужую землю, уничтожать, искоренять учреждения, противные свободе и равенству. Он рассылает комиссаров — и каких комиссаров! — просвещать народы, чью территорию занимают его армии.
Исполнительная власть фактически объявляет упразднёнными международные акты, которые могут содержать положения, посягающие на естественное право; она выставляет притязание пересматривать по собственной воле договоры, которые на протяжении нескольких веков образуют публичное право Европы. Ради торжества весьма спорных принципов бросают вызов в лицо Голландии и Англии, провозглашают свободу судоходства по Шельде и Маасу, вопреки самым формальным постановлениям Вестфальского договора[2]. Мало того, что на руках уже война с Пруссией и Австрией, — безрассудно провоцируют Германский сейм, вторгаясь в область Поррантрюи, захватывая несколько имперских городов, в частности Шпейер, Майнц и Франкфурт.
Но не одна Франция одержима жаждой завоеваний. Три державы, которые в 1772 году соединились для преступления первого раздела Польши, помышляют воспользоваться европейскими смутами, чтобы произвести новое расчленение этой несчастной страны. Только более предусмотрительная, чем её два сообщника, лукавая Екатерина, хотя и громко провозглашает свою ненависть к французской Революции, не поддерживает ни солдатом, ни экю попытки Пруссии и Австрии исполнить угрозы Пильница: она бережёт свои людские и денежные ресурсы, чтобы в удобный момент броситься на родину Ягеллонов и Собеских и выкроить там себе львиную долю, предоставив лишь жалкие остатки этой добычи двум своим прежним соучастникам раздела.
Число государств, соблюдающих нейтралитет по отношению к Франции, сокращается с каждым днём. Только они и могли бы возвысить голос в пользу несчастного Людовика XVI, поскольку только они сохраняли дипломатические отношения с французским правительством. Но до катастрофы 21 января ни Англия, ни скандинавские державы, ни итальянские государи, ни даже Америка не предпринимали официальных шагов. Испания представила несколько робких замечаний, и мы видели, как они были приняты[3]; поэтому можно было предвидеть, что в довольно скором времени правительство Пиренейского полуострова перейдёт от всё более сомнительного нейтралитета к открытой враждебности. И однако, при некоторой искусной предупредительности, парижский кабинет мог бы избавить себя от этого нового противника; ибо очевидный интерес Испании в момент, когда война между Францией и Англией становилась неизбежной, состоял в том, чтобы соединиться с другими морскими державами и заставить строго соблюдать право нейтральных. Это поняли Швеция и Дания. Эти два стража Балтики справедливо сочли нужным упорствовать в системе, принятой ими в 1780 году. Одна лишь республика Соединённых Штатов присоединилась к этой политике; Португалия, Неаполь и другие итальянские государства дали увлечь себя в европейскую коалицию.
II
Население заальпийских стран, глубоко привязанное к монархии и католицизму, с ужасом увидело падение трона Людовика XVI и кровавую проскрипцию, распространённую на всё французское духовенство. Глава христианского мира был серьёзно ущемлён в своих мирских интересах как государь и в своём достоинстве как понтифик. Его лишили Конта-Венессена, оскорбляли в народных мятежах, которым нисколько не препятствовали, позднее высмеивали в министерских документах[4]. Ему объявили моральную войну задолго до того, как прекратили с ним всякие официальные сношения.
Французское правительство, державшее в Риме консула, тогда как у папы во Франции консула уже не было, выставляло притязание заставить водрузить на жилище этого агента герб Республики в тот самый момент, когда оно только что позволило втоптать в уличную грязь в Марселе и Париже знаки папского правительства. Последнее формально воспротивилось этому и заявило, что его отказ останется в силе, пока ему не будет дано удовлетворение за обиды, на которые оно жалуется. Переговоры по этому предмету вёл Бассвиль, секретарь неаполитанской миссии, за отсутствием официально аккредитованного при Святом Престоле поверенного в делах. Но его положение, как и положение всех французов, проживавших в вечном городе — будь то воспитанники Римской академии или лица, находившиеся там по иному основанию, — стало крайне затруднительным во время процесса короля. При каждой новой фазе этого прискорбного разбирательства живейшее негодование проявлялось во всех слоях общества; жители Трастевере были настроены не менее враждебно, чем прочие. Каждый день, начиная с Рождества, вокруг французского консульства собирались народные толпы. 12 января из Неаполя прибывает морской офицер по имени Де Флотт с последними инструкциями исполнительной власти. Они содержали прямой приказ в двадцать четыре часа поместить герб Республики на консульском доме; они не допускали ни отказа, ни отсрочки.
На следующий день Бассвиль и Де Флотт, не дожидаясь ответа папского правительства, не слушая возражений французского консула, выезжают в экипаже и отправляются на Корсо бравировать толпой, бушующей с самого утра. Там их осыпают камнями, и они вынуждены укрыться в доме одного французского негоцианта. Стража прибегает, чтобы защитить их; но, несмотря на её усилия, двери дома взламывают, Бассвиль получает смертельный удар на руках у жены. Де Флотту удаётся спастись через окно; госпожу Бассвиль убийцы пощадили, но дом разграблен и предан огню. Несколько зданий, в том числе Римская академия, подвергаются той же участи; воспитанников преследуют, но им удаётся бежать. От собственности наших соотечественников переходят к собственности евреев, которых обвиняют в приверженности французской Революции. В течение двух дней мятеж остаётся хозяином города, и лишь крупное развёртывание военных сил может положить ему конец[5].
Де Флотт, которому удалось добраться до Неаполя, спешит оттуда в Париж, чтобы рассказать исполнительной власти о сценах, где он был действующим лицом и свидетелем. Совет не считает нужным требовать от папского правительства ни объяснений, ни возмещения; он немедленно обращается к Конвенту с посланием, прося дать ему средства извлечь блистательное отмщение из «наглого лицемера Рима, который слишком долго оскорбляет и терзает род человеческий».
Собрание справедливо взволновано рассказом о печальном событии, театром которого только что стала столица христианского мира; оно спешит усыновить ребёнка жертвы и назначить пенсию вдове. Но представившийся случай возложить на верховного понтифика ответственность за убийство жадно подхватывается антирелигиозными страстями.
— Нужно сжечь Ватикан! — кричат несколько голосов. — Нужно, — добавляет Жан Дебри, — отомстить за поруганную свободу. Когда развращённый Рим захотел покарать Югурту, он сумел схватить его и уморить в темницах. Понятно, к кому относится это сравнение[6].
III
Французская революция при своём начале была встречена в Англии с живейшей симпатией. Понадобились все ошибки и все преступления, совершённые за четыре года, чтобы постепенно поредели ряды писателей и ораторов, поддерживавших в печати и в Парламенте демократические идеи. Бёрк и его друзья, герцог Портленд и его сторонники последовательно высказались против тех, кто удвоенными ударами подрывал трон Людовика XVI. После 10 августа только Фокс и Шеридан продолжали поддерживать союз двух стран; но в их распоряжении оставалось не более полусотни голосов в Палате общин, и это меньшинство, и без того столь слабое, с каждым днём имело тенденцию сокращаться. Завоевание Бельгии, открытие Шельды, мало скрываемые замыслы против Голландии, опасения и зависть британской торговли, безумные попытки нескольких приверженцев якобинизма в Англии, наконец, бахвальство некоторых членов Конвента[7] делали войну между двумя нациями почти неизбежной.
Питт превосходно сумел использовать в пользу идеи, которой он был счастливым и искусным представителем, этот переворот в умах. Он почувствовал, что настал час отомстить за свою страну за огромное унижение, которое Франция заставила её претерпеть, вынудив признать независимость американских колоний. По странной аномалии, предлог, который он давно искал, он нашёл в позорной казни монарха, поощрявшего это восстание и заставившего торжественным договором закрепить существование Соединённых Штатов.
Со времени заключения короля в тюрьму отношения между двумя кабинетами уже не были официальными, а лишь официозными. Господин де Шовелен, аккредитованный 2 мая 1792 года в качестве посла Его Христианнейшего Величества при Сент-Джеймсском дворе, оставался на своём посту. Английские министры принимали ноты, которые он представлял от имени республиканского правительства; они отвечали на них, прямо не признавая, однако, радикальной новации, происшедшей в его полномочиях. Но прения в палатах, споры между Питтом и Фоксом, внесение и принятие закона об иностранцах, позволявшего высылать чужеземцев без применения форм, ограждающих личную свободу, мало скрываемые приготовления Англии, призывавшей свою милицию, вооружавшей арсеналы и требовавшей у Парламента значительных субсидий, — всё это составляло такое положение вещей, которое уже не было миром, но ещё не было войной.
Два человека, оба бывшие журналисты, один в Льеже, другой в Лондоне, держали, так сказать, в своих руках всё руководство внешними сношениями Франции: министр Лебрен и председатель Дипломатического комитета Бриссо. Оба питали самые безумные иллюзии насчёт республиканизма английского народа и полагали, что объявление войны Франции станет сигналом к грозным мятежам в недрах Великобритании. 12 января они поднимаются на трибуну, чтобы сообщить о чрезвычайной серьёзности положения. Первый читает письмо, которое лорд Гренвиль написал 31 декабря гражданину Шовелену, и ответную ноту, которую исполнительная власть Франции направила 7 января Сент-Джеймсскому кабинету. Второй от имени Комитета делает доклад, одобряющий поведение министра и завершающийся проектом декрета, который является не чем иным, как последним ультиматумом, обращённым к английскому правительству. Собрание без прений принимает декрет, представленный Бриссо, приказывает морскому министру ускорить вооружение побережий и вотирует средства, необходимые для удвоения численности флота.
30 января министр иностранных дел кладёт на стол Конвента резкое и высокомерное письмо, которым лорд Гренвиль препровождает Шовелену его паспорта и предписывает ему в восьмидневный срок покинуть английскую территорию.
«Британское министерство, — говорит Лебрен, — забыло, что обещало ни во что не вмешиваться в наши внутренние дела, и воспользовалось справедливой строгостью нации к последнему из её королей как предлогом, чтобы объявить себя против неё. Необходимая смерть чужеземного тирана стала для Англии сигналом к публичному трауру, к усилению приготовлений и предлогом для оскорбления, которое ничем нельзя смягчить; но французская нация, столь же великая и столь же доблестная на море, сколь была на суше, скоро сумеет извлечь блистательное отмщение за эту обиду».
Два дня спустя Бриссо заключает в том же духе:
«Английский двор хочет войны, но, по макиавеллиевскому ухищрению, он хочет избежать видимости агрессии, ибо ему важно популяризировать, национализировать разрыв своих отношений с нами. Не следует скрывать от себя опасностей борьбы, которую мы собираемся предпринять; это вся Европа, или, вернее, все тираны Европы — вот с кем вам предстоит сражаться. Все ваши средства, стало быть, в вас самих, в вас одних: нужно, чтобы ваша земля, ваша промышленность, ваше мужество восполнили всё, в чём отказывают вам природа и обстоятельства. Нужно, чтобы торговец забыл свою торговлю и стал лишь судовладельцем; чтобы капиталист употребил свои средства на поддержку наших ассигнатов, на удовлетворение потребностей в звонкой монете; чтобы собственник и земледелец отказались от всякой спекуляции и доставили изобилие на наши рынки; нужно, чтобы все французы составили одну великую армию, чтобы Франция была военным лагерем. Нужно готовиться к неудачам, привыкать к лишениям. Близится час, когда для каждого гражданина станет преступлением иметь два платья, если хоть один из наших братьев-солдат раздет».
При этом живом и захватывающем изображении опасностей, которым собирается бросить вызов Франция, и жертв, на которые она решается ради завоевания свободы народов, патриотический трепет пробегает по Собранию и трибунам. Но председатель призывает к тишине, и Бриссо продолжает:
«Лишь чередою жертв, лишь сверхъестественными усилиями вы можете надеяться победить, сокрушить этого колосса — более внушительного, чем грозного, — Англию, эту последнюю опору коронованной коалиции... Если бы вам, предназначенным сражаться с лигой тиранов, предводительствовал король, французы, ваша гибель была бы несомненна; но вами повелевает свобода; свобода творит чудеса; вы победите. Вы можете всё, если сильно захотите всего. Пусть дух свободы наэлектризует все души, погасит частные страсти или, вернее, сплавит их в одну — страсть к свободе. Пусть все умы сплотятся вокруг священного ковчега — Конвента. Кто стремится унизить его или распустить, тот враг рода человеческого; ибо спасение рода человеческого — здесь»[8].
Со всех сторон требуют перейти к голосованию, но на трибуну устремляется Дюко. Его черты дышат воодушевлением, глаза мечут молнии; его звенящий голос приковывает внимание и побеждает нетерпение Собрания:
«Конвент, — восклицает он, простирая руку, словно принося торжественную клятву от имени отечества, — Национальный конвент Франции не объявляет войну королю Англии. Клянусь перед лицом Европы и потомства, что, великие в своём долготерпении, как и в своём мужестве, вы долго приносили справедливое негодование, внушённое пренебрежением, недоброжелательством и оскорблениями английского правительства, в жертву упорному уважению, которое вы храните к нации, некогда бывшей свободной, и желанию соединиться с ней братскими узами. Для наставления английского народа, для оправдания Франции в глазах вселенной я требую опубликования всей переписки, которою обменялись парижский и сент-джеймсский кабинеты. Гласность шагов свободного и справедливого правительства всегда будет его апологией.
Дадим услышать Европе голос справедливости, смешанный с песнями победы; но когда разум сказал своё слово, его должна поддержать сила. Отомстим за наши права, слишком долго оскорбляемые или не признаваемые. Что же до деспотов, осмеливающихся нападать на нашу свободу, покараем их освобождением их народов. Пусть наши границы покроются солдатами, наши порты — матросами; пусть всё отечество выступит на защиту отечества; день битвы близок, весна скоро возродится, и древо свободы должно зазеленеть вместе с природой».
Продолжительные рукоплескания встречают последние слова молодого оратора. Собрание постановляет, что переписка, которою обменялись лондонский и парижский кабинеты, будет немедленно отдана в печать и что речь Дюко будет помещена во главе этого собрания документов. Затем единогласно оно вотирует объявление войны королю Англии и штатгальтеру Голландии, которого Бриссо в своём докладе назвал скорее подданным, чем союзником сент-джеймсского кабинета.
IV
Франция отныне в войне со всей Европой, но положение сильно изменилось с ноября месяца. Наши солдаты, которых мы оставили победоносными в Ахене, Майнце, Шамбери, Ницце[9], лишь с великим трудом удерживались на позициях, которые тогда занимали. Несмотря на энергичные усилия и тягостные жертвы, они не могли продвинуться ни на шаг. Энтузиазм свободы, породивший чудеса кампании 1792 года, угас под холодными объятиями зимы или, вернее, под отвращением, которое внушают всем людям с сердцем распри партий, насилия клубов, клеветы демагогических газет.
В Савойе, благодаря отныне обеспеченному нейтралитету Швейцарии и стенам вечных льдов, защищающим альпийские проходы, французские войска не подвергались тревогам. Но в графстве Ницца бывший помощник Монтескью, Ансельм, вынужден одновременно противостоять многочисленным отрядам партизан, рыщущим в горах, и австро-пьемонтской армии, которая с перевала Тенда ведёт непрестанные атаки на наши передовые посты. К этим военным затруднениям присоединяются разногласия между генералом, гражданскими властями и комиссарами Конвента. Как и Монтескью, и с таким же малым основанием, Ансельм обвиняется в растратах и грабежах. Несколько неосторожных шагов, предпринятых с целью добиться займа у Генуэзской республики, вменяются ему в преступление, подобно тому как незадолго до того были вменены его несчастному начальнику переговоры с Женевой. Обвинённый представителями Инаром, Деспинасси, Обри, Ласурсом, Гупийо и Колло-д’Эрбуа, которые поочерёдно приезжали в Ниццу разворачивать свои трёхцветные шарфы, он отозван 16 декабря и декретирован к обвинению 24 февраля[10].
На Рейне Кюстин остаётся в стороне от обвинений, лишающих начальников армии Юга. Он продолжает бахвальство, доставившее ему всё ещё не померкшую популярность; но на деле он только что потерпел несколько очень серьёзных неудач. 2 декабря Франкфурт был взят обратно силой; 14-го, после неудачного боя при Хокхайме, тысяча двести пленных остались в руках неприятеля. Майнц плотно обложен армией в пятьдесят тысяч гессенцев и пруссаков; весь правый берег Рейна, за исключением двух небольших фортов Кёнигштейн и Кассель, очищен французами.
Мозельская армия, последовательно находившаяся под началом генералов Келлермана, Бернонвиля и Линьевиля, истощила себя в боях малой важности вокруг Полленгена и лишь очень поздно смогла расположиться на зимние квартиры.
Армии Севера и Арденн, обе поставленные под верховное командование Дюмурье, рассеяны на весьма обширном пространстве, что не позволяет как следует надзирать за расквартированием и поддерживать в войсках точную и строгую дисциплину. Победитель при Жемаппе, недовольный и нерешительный, удалился, как Ахилл в свой шатёр, в епископский дворец Льежа и покинул бельгийские провинции на произвол насилий и вымогательств комиссаров исполнительной власти. Всё расстраивается; мародёрство и дезертирство принимают огромные размеры; численный состав сокращается наполовину, а то, что остаётся, подвержено ужасающим лишениям, непрестанной нужде.
V
Каким образом облик вещей изменился столь внезапно? Каким образом армии, ещё недавно столь многочисленные и столь блестящие, пали до такой степени материальной слабости и нравственного оцепенения? Это было бы трудно объяснить, если бы мы в нашей стране не знали по неоднократному опыту, сколь много забот, надзора и практической опытности требует столь сложная машина, как администрация армий, чтобы все её колёса действовали исправно и повсюду несли движение и жизнь. Военным канцеляриям приходилось удовлетворять потребности в людях и материальных средствах, вдвое или втрое, быть может, превышавшие те, что проявлялись во время величайших войн царствования Людовика XIV. Лувуа изнемог бы под такой задачей, а Паш не был Лувуа.
Задача, которую предстояло решить, была такова: сопротивляться коалиции, более сильной и более многочисленной, чем все те, что в различные эпохи угрожали существованию французской монархии; снабжать и приводить в движение десять армий сразу, имея для этого лишь обесцененную бумагу, расстроенные кадры, начальников без опыта, национальных гвардейцев без военной выучки.
Число служащих министерства было удвоено, но все новые места были розданы бывшим другом Ролана своим сообщникам из клуба Сент-Оноре; большинство прежних должностей было отнято у их обладателей, которых не находили на высоте обстоятельств. Ибо от правительственных чиновников требовали прежде всего не знания традиций и не привычки к труду, а нравов и принципов самого чистого якобинизма. Самая грязная одежда, самый низменный язык, самый бесстыдный цинизм были обязательными пропусками для приёма и удержания в канцеляриях Паша. Его зять Ксавье Одуэн, бывший викарий церкви Святого Фомы Аквинского, был назначен им генеральным секретарём и подвергал подробному допросу по всем пунктам всех, кто претендовал на министерские милости[11].
Поставки давали повод к самым постыдным сделкам, к самым прискорбным обманам. Рубахи изготовлялись из упаковочного холста, обувь не выдерживала и нескольких часов ходьбы, все товары принимались без обмера и без протоколов. Попав на склад, они оказывались негодными и не могли быть пристойно розданы войскам.

