Окна напротив

- -
- 100%
- +
Где-то там, в темноте маленькой квартирки, был он. И он был прав.
Сыр просто отличный.
Глава 5. Первая искра
Ночь упала на город внезапно — как всегда в сентябре, когда сумерки крадут остатки дня быстрее, чем успеваешь допить чай. Матвей возвращался домой пешком. Мопед остался у репетиционной точки — бензин кончился ровно на середине пути, а денег на заправку не было. Последние триста рублей он потратил на кофе в автомате, и тот, как назло, оказался таким отвратительным, что Матвей выплеснул его в урну после второго глотка.
Репетиция прошла паршиво.
Нет. «Паршиво» — это, пожалуй, даже комплимент.
Репетиция прошла так, будто кто-то проклял его руки, ноги и левое ухо одновременно. Сначала он опоздал на вступление в «Пепел» — их главном треке, том самом, с которого они всегда начинали. Потом потерял темп в бридже, и Лёха-гитарист посмотрел на него с таким выражением, будто Матвей только что растоптал его педаль дисторшна. А потом — вишенка на торте — в «Белом квадрате» он вообще сбился. Просто встал посреди песни, как вкопанный, и смотрел на свои руки, будто они принадлежали кому-то другому.
Илья выключил бас. Лёха перестал играть. Повисла тишина, в которой гулко отдавалось только эхо от последнего удара по тарелке.
— Всё, — сказал Илья.
В его голосе не было злости, только усталость.
Матвей хотел возразить. Хотел сказать: «Давайте ещё раз, я соберусь, я просто не выспался». Но Илья уже снимал;;бас-гитару, а Лёха закуривал у окна, и никто на него не смотрел.
Он собрал палочки и ушёл.
Теперь он шёл пешком через ночной район и пинал камешек, который подвернулся под ногу ещё у хлебозавода. Камешек перекатывался по асфальту, звонко цокая в тишине, — единственный ритм, который Матвей сегодня держал.
В голове крутилась одна и та же фраза: «Ты лажаешь, Королёв. Ты их подводишь. Ты себя подводишь. Может, ну его к чёрту? Может, и правда — не твоё?»
Он тряхнул головой, отгоняя мысли. Не помогло. Мысли возвращались, как комары в августе, — сколько ни гоняй, всё равно укусят.
Дом встретил его запахом сырости и жареной картошки. У бабы Зои горел свет — она дежурила круглосуточно, потому что спать в её возрасте, по её собственному выражению, «было расточительно». Старики вообще очень странные люди. Неужто он когда-то станет таким же?
Матвей кивнул в приоткрытую дверь консьержкиной каморки и услышал в ответ:
— Один-один, Королёв. Соседка твоя сегодня тихая. Не спугни.
— Спокойной ночи, Зоя Павловна.
Он поднялся на свой этаж, стараясь не скрипеть половицами. Ключ в замке провернулся с тихим щелчком. Квартира встретила его темнотой, запахом остывшего чая и молчанием.
Матвей не стал включать свет. Стянул кроссовки, бросил рюкзак у двери и прошёл на кухню. Открыл холодильник — внутри сиротливо лежали два яйца, полпалки колбасы и тот самый сыр, которым его вчера хотела разозлить вредная девчонка-соседка. Матвей отрезал кусочек и съел стоя, глядя в тёмное окно.
Вкусно. Вот же зараза!
Он налил воды из-под крана, выпил залпом и уже собирался идти в душ, когда услышал звук.
Пианино.
Это она играла.
Матвей замер со стаканом в руке. Прислушался — здоровым ухом, единственным, на которое ещё можно было положиться. Мелодия была негромкой. Она играла почти шёпотом, — видимо, думая, что её никто не слышит. Или не хотела беспокоить соседей (поздно, милая, после «Марша Радецкого» тебя уже ничто не реабилитирует).
Он поставил стакан и подошёл к окну.
Штора у неё была задёрнута — та самая, тёмно-синяя, плотная, без единой щели. Но свет горел, и силуэт угадывался: она сидела за пианино, чуть сгорбившись, и играла правой рукой — левая лежала на коленях или, может быть, сжимала что-то. Диктофон? Платок? Он не видел.
Но он слышал.
Мелодия была... странной. Не классика — по крайней мере, не та классика, которую Матвей слышал в филармонии, куда иногда заходил на галёрку. И не джаз. Это было что-то сырое, незаконченное, будто она импровизировала — или пыталась записать идею, которая ускользала. Минор. Медленный темп. Паузы — длинные, рваные, как дыхание человека, который вот-вот заплачет.
Матвей прислонился лбом к холодному стеклу.
Она сбилась. Повторила фразу с начала. Снова сбилась — на том же месте.
Тишина. Долгая — секунд десять, не меньше. Потом она ударила по клавишам — резко, зло, не музыку, а жест. Аккорд получился диссонансным, режущим, и Матвей поморщился, хотя звук долетел уже приглушённым.
— Давай, — прошептал он в темноту. — Давай, не останавливайся. Ты же можешь.
Он не знал, почему ему это важно. Почему он стоит у окна в час ночи и слушает чужую музыку, словно подслушивает чужую молитву или исповедь.
Она начала снова. На этот раз тише, медленнее. Будто пробовала мелодию на вкус, как пробуют, смакуя, хорошее вино. Правая рука вела основную тему — грустную, почти траурную. Левая вступила позже, добавив басовую линию, простую, но точную.
И вдруг — Матвей не сразу это осознал — в мелодии появился ритм.
Не тот, который он отбивал на своих барабанах, — не рваный, не злой. Другой. Тот, что живёт внутри классических произведений и не лезет наружу. Скрытый пульс, который чувствуешь не ушами — кожей.
Матвей закрыл глаза.
И представил её руки.
Пальцы, бегущие по клавишам. Запястья — тонкие, с голубоватой веной. Левая рука берёт октаву — он услышал это, даже не видя. Правая делает что-то сложное, с хроматическим ходом вверх, и он услышал это тоже.
Он слышал музыку. Всю. Целиком.
Не только ушами.
Это было как удар под дых.
Матвей открыл глаза и увидел, что стоит, прижав ладонь к груди, — там, где сердце отбивало свой вечный ритм, единственный, который ещё ни разу его не подводил. Сердце не глухое. Сердце слышит всё.
Она закончила — резко, на полуслове, будто захлопнула крышку рояля.
Тишина.
Матвей стоял у окна, не двигаясь. В груди что-то пульсировало — не боль, не радость, что-то третье, чему он пока не знал названия. Мелодия застряла в голове. Она будет звучать там всю ночь, он уже знал это. Будет крутиться на повторе, как заезженная пластинка, и не даст уснуть.
Он нашарил в кармане телефон. Открыл диктофон.
Поздно. Мелодия уже отзвучала. Но он всё равно нажал красную кнопку и прошептал в микрофон:
— Запомнить. То, что она играла. Ми-минор. Темп — кажется, адажио. Правая рука начинает с терции...
Он напел основную тему — тихо, фальшиво, но узнаваемо. Телефон записывал.
В окне напротив погас свет.
Матвей выключил диктофон и остался стоять в темноте. Осенняя ночь дышала в приоткрытую форточку. Пахло прелой листвой и чем-то ещё — едва уловимым, как духи, которые она, может быть, не носит, но он всё равно чувствует.
— Кто ты такая? — спросил он в пустоту.
Пустота не ответила.
Он отлип от окна, дошёл до кровати и рухнул на неё, не раздеваясь. Перед глазами всё ещё плыли клавиши — белые, чёрные, белые. И её пальцы. И её сгорбленная спина.
И мелодия. Эта чёртова мелодия, которую он теперь не забудет.
Завтра он попробует подобрать к ней ритм.
Просто чтобы понять, что это было.
Просто чтобы убедиться, что ему показалось.
Просто.
Глава 6. Случай в булочной
Булочная на углу Кривоколенного и Садовой открывалась в семь утра. К половине восьмого там уже выстраивалась очередь — местные пенсионерки приходили за свежим хлебом, студенты из общежития напротив брали кофе в бумажных стаканчиках, а заспанные молодые мамы с колясками втискивались в узкий проход между стеллажами, пытаясь не задеть пирамиду из круассанов.
Ася пришла в восемь ноль-две.
Она не собиралась заходить в булочную именно сегодня. Вообще-то у неё был йогурт в холодильнике и мюсли, которые мама прислала посылкой («Ты ешь достаточно? Ты похудела! Ты вообще завтракаешь?»). Но кофе закончился — она обнаружила это ровно в тот момент, когда турка уже стояла на плите, — а без кофе Ася Завьялова в восемь утра была не человеком, а его бледной, раздражённой тенью.
Пришлось идти за кофе в булочную.
Звякнул колокольчик над дверью. В нос ударил запах свежей выпечки, ванили и корицы — настолько густой, что можно было резать его ножом. Ася вдохнула поглубже и встала в хвост очереди, мысленно прикидывая: кофе и булочка с маком? Или кофе и круассан? Или просто кофе, потому что до стипендии ещё четыре дня, а в кошельке — пятьсот рублей и проездной?
— Вам что?
— Американо, большой, и... — Ася замялась, глядя на витрину. — И булочку с корицей.
— Четыреста двадцать.
Пока продавщица готовила кофе, Ася отошла к окну и посмотрела на улицу. Утро было серым, как старая газета, — низкие облака цеплялись за электрические провода, моросил мелкий, противный дождь. На асфальте блестели лужи. Где-то вдалеке, на перекрёстке, ругались два водителя.
Колокольчик над дверью звякнул снова.
Ася не обернулась. Мало ли кто заходит в булочную в восемь утра. Полрайона тут завтракает.
Но ей вдруг показалось, что звук шагов за спиной ей знаком. Странное ощущение, но она узнала его раньше, чем осознала это. Ритм — чуть неровный, с акцентом на левую ногу, будто человек чуть прихрамывает или просто привык ходить вразвалочку. Шаги остановились. Потом — тишина. И в этой тишине Ася спиной почувствовала взгляд.
— О, — сказал голос у неё за плечом. — Соседка!
Она медленно, очень медленно обернулась.
Парень-барабанщик стоял в дверях булочной, засунув руки в карманы джинсовой куртки, и смотрел на неё с таким выражением, будто нашёл под ёлкой подарок, который не просил. На нём была всё та же чёрная футболка, что и вчера (он что, не переодевается?), волосы влажные от дождя, под глазами — синяки. Видимо, опять репетиция затянулась. Хотя ночью в его квартире было тихо.
Может, ему тоже не спалось?
— Доброе утро, — сказала Ася ледяным тоном, который должен был означать: «Я не хочу с тобой разговаривать, сделай вид, что мы не знакомы».
— Доброе, — кивнул он. — Не знал, что ты тут завтракаешь.
— Я тут не завтракаю. Я тут покупаю кофе.
— Это и есть завтрак.
— Это кофе.
— Кофе — это завтрак для тех, кто ненавидит себя и всё живое.
Ася открыла рот, чтобы ответить что-то резкое, но продавщица подала голос из-за прилавка:
— Молодой человек, вы будете заказывать или философствовать? Тут вообще-то очередь.
Очереди за спиной Матвея не было, но продавщица, Тамара Ильинична, не любила, когда в её заведении задерживались дольше, чем нужно. Матвей сделал шаг к прилавку и заказал первое, что попалось на глаза: эспрессо и два круассана.
— Два? — уточнила Тамара Ильинична.
— Два. Я голодный.
Ася взяла свой американо и уже направилась к двери, когда Матвей окликнул её:
— Подожди.
Она замерла. Обернулась.
— Что?
Он стоял у прилавка и смотрел на неё. Не насмешливо — как вчера. Не с вызовом. Смотрел... изучающе. Будто пытался разглядеть что-то, чего не видел раньше.
— Я вчера слышал, как ты играла, — сказал он.
Ася моргнула.
— Что?
— Ночью. Ты играла. Что-то в ми-миноре, кажется. Не закончила. Это твоё?
В булочной вдруг стало очень тихо. Тамара Ильинична перестала греметь чашками. Дождь за окном, казалось, притих. Ася чувствовала, как внутри что-то сжимается — то ли страх, то ли злость, то ли странное, неуместное тепло от того, что кто-то заметил.
Кто-то, кто разбирается в тональностях.
— Ты ошибся, — сказала она. — Я не играла. Ты, наверное, слышал радио.
— У тебя в окне радио не играет. И классику по радио в час ночи не передают.
— Откуда ты знаешь, что у меня в окне?
Матвей усмехнулся.
— Три метра воздуха. Никакой приватности. Помнишь?
Ася сжала стаканчик с кофе. Горячий картон обжёг пальцы, но она не разжала руку. Ей нужно было что-то сказать — что-то, что поставит его на место, что вернёт границу между ними, которую он только что пересёк.
— Ты подслушивал, — сказала она.
— Трудно не подслушивать, когда ты играешь с открытым окном.
— Окно было закрыто.
— Значит, у тебя плохая звукоизоляция.
Они стояли друг напротив друга — она у двери, он у прилавка. Между ними — три шага и целая пропасть из неловкости, раздражения и чего-то ещё, чему Ася отказывалась давать имя.
— Твой заказ, — сказала Тамара Ильинична, нарушая тишину. — Два круассана, эспрессо. Пятьсот семьдесят рублей.
Матвей полез в карман за кошельком. Ася воспользовалась паузой, чтобы сбежать — дёрнула ручку двери, шагнула под дождь и чуть не поскользнулась на мокром крыльце.
— Эй!
Он догнал её на улице. Без куртки, с дурацким бумажным пакетом в одной руке и стаканчиком в другой.
— Ты забыла булочку.
Ася уставилась на него.
— Что?
— Булочку. С корицей. Ты заплатила и оставила на прилавке.
Он протянул ей пакет. С кончика его носа капала вода, волосы окончательно промокли, но он, кажется, этого не замечал. Смотрел на неё и ждал.
Она взяла пакет. Их пальцы соприкоснулись — на секунду, не дольше. У него были тёплые руки. Очень тёплые для такого холодного утра.
— Спасибо, — сказала Ася.
— Пожалуйста.
Он не уходил. Стоял под дождём и смотрел на неё.
— Это была «Элегия», — сказал он вдруг. — Ну, начало. Рахманинов. А потом — твоё. Я узнал.
Ася замерла.
— Ты ошибся, — повторила она. Но голос дрогнул.
— Я не ошибся. У меня слух хороший. Ну, полтора слуха.
Она не знала, что ответить. Не знала, как реагировать на то, что кто-то — чужой, посторонний, шумный сосед, которого она ненавидит всей душой, — слышал её. Не просто слышал, а узнал. Отделил Рахманинова от того, что было её собственным.
— Ты играешь лучше, чем думаешь, — сказал он. — Только не кидайся сыром. Я просто констатирую факт.
И ушёл.
Пересёк улицу под дождём, даже не пригибаясь, и скрылся в арке, ведущей во двор. Ася осталась стоять на крыльце с пакетом в одной руке и остывающим кофе в другой.
Булочка пахла корицей. Кофе пах кофе. Дождь пах осенью.
А она пахла — она вдруг поняла — его мокрой курткой. Запах остался на пакете, на пальцах, в воздухе вокруг неё. Тёплый, чуть пряный, с нотками мужского парфюма и чего-то ещё — неуловимого, как ритм, который она до сих пор не могла поймать.
— Ну и пожалуйста, — сказала Ася в пустоту.
И пошла домой.
Дома она развернула пакет и обнаружила, что булочек две. Одна — та самая, с корицей. Вторая — круассан. Тот самый, который он взял себе.
К круассану была приклеена салфетка. На салфетке — корявая надпись шариковой ручкой, с летящими хвостами букв:
«Это не извинение. Просто ты забыла, а я не жадный.
Ми-минор — это круто. Допиши.
— Сосед»
Ася перечитала записку три раза. Потом села за пианино и открыла крышку.
Ми-минор.
Она положила пальцы на клавиши и заиграла — тихо, осторожно, будто пробуя мелодию заново. Левая рука сама нашла басовую линию. Правая повела тему — ту самую, ночную.
На этот раз она не сбилась.
Где-то на четвёртом такте к её мелодии добавился ритм. Тихий, едва слышный — пальцы по деревянной раме. Ася подняла голову и увидела его в окне напротив.
Он сидел на подоконнике и отбивал ритм. Улыбался - широко и дерзко, и смотрел на неё.
Ася не захлопнула крышку пианино, не задёрнула штору.
Она уставилась на клавиши и доиграла до конца.
Глава 7. Последняя капля
Иногда жизнь бьёт не кулаком, а сообщением в мессенджере. Коротким. Сухим. С точкой в конце, которая означает не конец предложения, а конец надежды.
«Стеклобой», к сожалению, не проходит в лонг-лист. Запись неровная по ритму. Пробуйте в следующем году».
Матвей прослушал голосовое, сидя на кровати. Перечитал расшифровку. Потом прочитал ещё раз — на этот раз вслух, как будто звук собственного голоса мог изменить смысл слов.
Не изменил.
Он отбросил телефон в сторону. Телефон приземлился на подушку — жалобно, беззвучно, словно извиняясь за то, что принёс плохие вести.
Было девять утра. За окном — серое, ватное небо. В висках стучало — последствия вчерашней репетиции и трёхчасового сна. Матвей потёр переносицу и попытался вспомнить, какое именно демо они отправили на фестиваль.
«Белый квадрат».
Это была та самая запись, которую они сводили две недели назад. Две недели — целая вечность. Тогда ещё стояла жара, и он не выспался, так как в семь утра его разбудил Марш Радецкого, который врубила в своем окне вредная девчонка-соседка.
Он помнил, как дрогнула - то ли от недосыпа, то ли от волнения - рука. Как палочка ударила не по малому барабану, а по ободу — получился деревянный, пустой звук, который испортил всю запись. Они тогда переписали трек трижды, но первый дубль всё равно остался самым живым, и Илья настоял: «Отправляем этот. В нём есть энергия».
Энергия была.
А еще были ритмическая ошибка и смазанный переход. Все из-за долбаного марша! Все из-за этой чертовой девчонки!
Матвей встал с кровати. Подошёл к окну, отдёрнул простыню.
В окне напротив горел свет. Она была там — сидела за пианино, в наушниках, и что-то записывала в нотную тетрадь. Волосы сегодня не пучком, а распущенные, падают на лицо. Одна прядь выбилась и щекочет нос, но она не замечает. Пишет. Стирает ластиком. Снова пишет.
Она выглядела... мирной. Уязвимой. Как человек, который не подозревает, что только что разрушил чью-то жизнь.
Дура! Дура!
Матвей смотрел на неё и чувствовал, как внутри закипает что-то горячее, тёмное, давно забытое. Не просто злость. Бешенство. То самое, которое он не испытывал с детства — с тех пор, как перестал драться в школе из-за того, что его дразнили “глухарём”.
Она ведь даже не знает. Она сидит там, в своём уютном мирке, и понятия не имеет, что её утренняя месть стоила им целого фестиваля! Что «Стеклобой» не попадает в лонг-лист из-за ее прихоти. Что Илья сейчас, наверное, читает то же сообщение и думает: «Надо было брать другого барабанщика».
Черт!
Черт!
Черт!
Матвей рывком открыл окно. Холодный сентябрьский воздух ударил в лицо. Пахло дождём, мокрой листвой и чем-то ещё — кажется, горелым маслом из чьей-то форточки. Он высунулся наружу и крикнул:
— Эй!
Она не услышала. Наушники.
— Эй, соседка! — крикнул он громче.
Ноль реакции. Она продолжала писать — медленно, сосредоточенно, покусывая колпачок ручки.
Матвей огляделся. На подоконнике лежал маркер — чёрный, перманентный, которым он подписывал коробки при переезде. Он схватил его и, не думая, что делает, наклонился вперёд.
Расстояние между их окнами было около трёх метров. Близко, но не дотянуться.
Тогда он написал на своём стекле. Крупно. Печатными буквами. В зеркальном отражении, чтобы она прочитала:
«ТЫ МНЕ ВСЁ ПОХЕРИЛА!!!»
Буквы получились кривыми, последняя «А» сползла вниз, но смысл был ясен. Матвей отступил на шаг и стал ждать.
Она не замечала. Слишком увлеклась своей тетрадью.
Он постучал костяшками по раме — три удара, как в дверь.
И вдруг она подняла голову.
Сначала посмотрела на него — просто посмотрела, без выражения. Потом перевела взгляд на стекло. Прочитала. Моргнула удивленно.
Сняла наушники.
— Что? — спросила она одними губами. Окно было закрыто, но он понял.
— Ты! — крикнул Матвей, показывая пальцем сначала на неё, потом на надпись. — Всё! Похе-ри-ла!
Она встала из-за пианино. Подошла к окну. Открыла створку. Холодный воздух ворвался в её комнату, качнул занавеску, сдул со стола какие-то бумаги. Она не обратила внимания.
— Что я похе-ри-ла? — спросила она ледяным тоном.
— Фестиваль! — Матвей сам слышал, как жалко звучит его голос - срывающийся, хриплый, почти мальчишеский. — Наше демо завернули из-за того, что я сбился с ритма. А сбился я потому, что ты врубила свой идиотский марш в семь утра перед самой записью! Я, блин, не выспался! Из-за тебя!
Она открыла рот. Закрыла. Потом сказала:
— Откуда я могла знать, что в ты спишь?! Ты мне не докладывал!
— А ты не думала, что люди вообще-то спят по утрам?!
— Ты не спал! Незадолго до этого ты играл на барабанах! В то время, когда надо было спать мне!
— Это другое!
— Это то же самое!
Они кричали друг на друга через двор-колодец, и эхо разносило их голоса по всем этажам. Баба Зоя высунулась из своей каморки в подъезде. Карповы распахнули форточку на пятом этаже и выставили телефон — видимо, снимали. Собака во дворе залаяла с удвоенной силой.
Ася стояла у окна, вцепившись в подоконник. Глаза горели. Щёки раскраснелись.
— Знаешь что? — сказала она, понизив голос до шёпота. — Может, дело вовсе не во мне? Может, это ты — бездарь? Может, группа ваша никчемная?
Тишина.
Слова повисли в воздухе.
Матвей замер. Ему показалось, что он ослышался — в прямом смысле. Что левое ухо, его предательское левое ухо, снова подвело его, исказив слова.
Но он видел её лицо. И понимал: она это сказала.
«Бездарь».
Та самая девушка, которая вчера ночью играла так, что у него перехватило дыхание. Которой он оставил круассан и записку «Ми-минор — это круто».
— Хорошо, — сказал Матвей тихо. — Хорошо, соседка.
Он закрыл окно. Медленно, не отводя от неё взгляда. Так медленно, что створка даже не скрипнула.
Потом он взял тряпку, стер надпись на окне, оставив на стекле черные разводы от маркера — так, чтобы она больше не видела этих слов.
И задёрнул простыню.
В комнате стало темно. Темно и очень, очень тихо — только писк в левом ухе, монотонный, как метроном, который никогда не останавливается.
Матвей сел на пол, привалившись спиной к батарее. Закрыл глаза.
«Бездарь».
Он слышал это слово раньше. Много раз. От учителей в музыкалке. От одноклассников. От отца, который говорил: «Барабаны — не профессия, сынок. Учись, чтобы потом найти нормальную работу». От Ильи, который говорил это взглядом, но никогда — вслух.
А теперь — от неё.
От девушки, которая понятия не имеет, что он наполовину глухой. Что его ритм — это всё, что у него есть. Что без ритма он — никто.
Матвей сжал кулаки и тихо, почти беззвучно, ударил затылком по батарее. Раз. Другой.
Боль отрезвила.
Он открыл глаза, достал телефон и написал Илье:
«Я понял про фестиваль. Это моя вина. Дай мне шанс исправить».
Ответ пришёл через минуту:
«Концерт в Икре“ через три недели. Не облажайся».
Матвей кивнул сам себе и отложил телефон.
В окне напротив всё ещё горел свет.
Она стояла там — он чувствовал это. Не видел сквозь простыню и синюю штору, но знал: она там. Стоит и смотрит.
И, кажется, не уходит.
Глава 8. Роковая простыня
Ася не спала всю ночь. Она лежала в темноте и смотрела в потолок, где трещина — её старая знакомая — сегодня казалась глубже обычного, будто дом тоже устал от этой войны. В голове крутилось одно слово. Одно-единственное, и оно жгло, как клеймо.
БЕЗДАРЬ.
Зачем она это сказала ему? Зачем, зачем, зачем?
Она ведь не знала про фестиваль. Не знала про демо. Не знала про запись. Но разве это оправдание? Разве можно бросаться такими словами, даже если ты очень зла? Даже если он сам начал первым со своей дурацкой надписью на стекле?
«Ты мне всё похерила».
Тоже мне, Шекспир! Сколько драмы в четырех словах!
Ася перевернулась на бок. Одеяло сбилось в комок. Подушка была горячей с одной стороны и холодной с другой. Она перевернула подушку. Не помогло.
В два часа ночи она встала и пошла на кухню. Налила воды. Выпила стоя, глядя в тёмное окно.
В его окне света не было.
Она знала, что он там. Знала, что ему тоже не спится. Знала — и от этого было только хуже.
Потому что он был прав.
И она была неправа.
И всё, что она хотела сейчас, — это повернуть время вспять, на двадцать четыре часа назад, когда они стояли в булочной, и он сказал: «Ты играешь лучше, чем думаешь». Когда он отдал ей свой круассан и написал на салфетке «Ми-минор — это круто». Когда она сидела за пианино и играла, а он отбивал ритм по колену, и они — впервые — не воевали.
Почему всё всегда портится? Почему любой мост, который она пытается построить, рушится раньше, чем по нему кто-то пройдёт?
Она вспомнила отца.
Как он стоял в дверях с чемоданом. Как мама кричала. Как пианино молчало три года после этого. Как она сама запретила себе играть громко — чтобы не тревожить тишину, которая стала единственным надёжным взрослым в доме.
«Ты бездарь».
Отец говорил это маме. Не ей — маме. Но Ася запомнила. Запомнила и поклялась, что никогда, никому, ни при каких обстоятельствах не скажет этих слов.
И вот — сказала.
Чужому человеку. Соседу. Барабанщику, который бесит её до скрежета в зубах, но всё же — он не заслужил.



